Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Артур Вейлерт. Паутина (юность в неволе)


Часть третья. Глава вторая

Шахматы стали для меня самым интересным времяпровождением. Я старался не пропустить ни одного „шахматного вечера“. Сергей всё реже появлялся в клубе, и у меня стали появляться другие шахматные знакомые. В один из вечеров я играл с одним из „воров в законе“ Маратом. У него была слабость - шахматы, и он почти каждый вечер приходил в клуб. В шахматы он играл давно, и я ему конечно, проигрывал.

Только что Марат объявил мне мат, говорил он, как всегда, тихим ровным голосом. Да, ничего не поделаешь: мат. Он действительно играл сильнее меня. „Пока что!“, утешал я себя. Кажется, Марат был того же мнения.

—Скоро ты будешь меня легко обыгрывать. Ты играешь по правилам, а я как попало.

„По правилам“ – это намёк на то, что я пытаюсь понять шахматы по шахматному пособию для начинающих. Да, я играю по правилам, а он как попало. И всё же он меня обыгрывает. А я, как проигравший, должен собирать в ящичек фигуры и убирать их в шкаф.

В последнее время мы всё чаще сидели друг против друга за шахматной доской. Что мне нравилось в этом человеке, это то, что он не смеялся, как это часто делали другие, над моими проигрышами и терпеливо указывал мне на ошибочный ход, и даже позволял иногда повторить его правильно. После каждого моего удачного решения он не скупился на похвалу, и это утверждало меня в собственных глазах.

Марат - имя французского революционера - было известно в Советском Союзе каждому школьнику. В таких городах, как Ленинград, например, откуда этот уголовник был, как он утверждал, родом, это имя было одно из наиболее популярных. Оно давалось многим детям при рождении. Особенно в тех семьях, где хотели бы, чтобы их дети выросли такими же беспощадными к врагам Революции, каким был в свое время французский Марат. Родители этого моего шахматного Марата, очевидно, тоже хотели сделать из своего сына беспощадного революционера.

Но, увы, беспощадным он стал, но не революционером, а преступником и неоднократным убийцей. Не знаю, было ли это его собственное имя или кличка, присвоенная им самим, или данная ему окружающими. Думаю, что это была кличка.

Лагерные жители, особенно уголовники, то есть лица, осужденные за криминальные действия, любят звучные имена. Они полагают, что есть определённая связь между именем и его носителем. Поэтому, присваивая себе громкое имя, они как бы вырастают до него. А потом уже, этот носитель такого имени, старается быть ему и достоин. „Назвался груздем, полезай в кузов!“ – эту особенность громкой клички знали русские уже многие столетия назад.

Марат был человек невысокого роста, щуплый. Он был всего лишь на насколько лет старше меня. Но жизнь среди воров, а другой он и не знал, многолетнее пребывание в тюрьмах и лагерях, сделали его не только жестоким, хитрым и коварным – общие качества всех уголовников, но развили в нём и известные человеческие, я бы уточнил, мужские качества, которые делали его в глазах окружающих, и в моих собственных, личностью примечательной, безусловным лидером любой группы: смелость, твёрдость, бесстрашие, умение подчинить себе толпу. И я искренне сожалел (про себя, разумеется), что такой человек пошёл по дорожке, которая никого, никогда и никуда не приводила.

Марат был, как он сам рассказывал, студентом. И хотя он внешностью и поведением выгодно отличался от своих собратьев, я не поверил в его версию студента. У него были слишком большие провалы в знаниях из школьной программы даже для младших классов. С его слов он получил двадцатипятилетний срок за „вынужденное“ убийство.

Сзади он был похож на подростка, но когда он к тебе поворачивался... ! На тебя пристально смотрели серые холодные глаза. Долгий немигающий взгляд. Тонкие плотно сжатые не улыбающиеся губы. Резкие черты лица, острый прямой нос, коротко, „ежиком“, как у всех лагерных воров, остриженные волосы – всё выдавало в нём волю и жестокость. Казалось, что он, как дикий зверь, всегда готов к прыжку.

И то, что он не ругался матом, по крайней мере я этого от него не слышал, не пользовался блатным сленгом, говорил не повышая голоса, ещё более выделяло его из среды. Он никак не показывал передо мной своего превосходства, вёл себя по-товарищески. Это льстило, но и всё более тревожило меня. Настораживала необычность этого поведения вора, ее нестандартность. Необычным было то, что тебе, „фрайеру“, оказывает внимание известный вор.

„Фрайер“ - слово, производное, очевидно, из немецкого frei, ein freier Mann; так звали неворов сами воры, и оно, конечно же, далеко от того понятия, которое оно приобрело в совремённой Германии: любителя борделей.

Я понимал, как опасна для меня такого рода дружба. Дружба между вором и фрайером в советских лагерях была невозможной. Вор мог играть с тобой в шахматы, отметить твои какие-то импонирующие ему качества, он может с тобой вести беседы на отвлечённые темы, посочувствовать тебе, что, де, ты такой молодой и умный, студент!, а вот, -Поди ж ты! - сидишь „низашто“.

„Политические“ были в глазах воров смешные несерьёзные люди. Они практически действительно „ни за что“ были осуждены на сроки лагерных работ в два раза большие, чем у воров, а порой и у убийц, если эти уголовники совершили свое преступление „при смягчающих обстоятельствах“.

Я уже собрал шахматы и собирался их отнести библиотекарю. Но мы ещё сидели за столом, и о чем-то беседовали. Марат часто спрашивал меня после окончании партии о чём-то отвлечённом. И я был рад, когда знал ответ на его вопросы.

Кто-то подошёл, кивнул Марату и сел сбоку. Вначале я не обратил на него внимания и продолжал разговаривать. Когда же повернулся к нему, я, кажется, съёжился. На меня сумрачно и насторожённо смотрел никто иной как „Васёк фиксатый“. „Васёк“ это, понятно, имя, а „фиксатый“ – это „золотозубый“. „Фикса“ – это на блатном жаргоне золотая коронка зуба. У известных в лагерной среде уголовников - это был очень модный отличительный признак их особости.

Пронзительный взгляд, низенький лобик, щётка рыжеватых волос, казалось они росли прямо от глаз, злые зеленоватые глаза, сумрачное выражение азиатского тёмного лица, большое, мускулистое тело - всё выражало силу и угрозу. Рядом с ним было неуютно сидеть. Я узнал его, это был один из тех, кого осенью бояться особенно сильно и стараются не попадаться на глаза. Одет он был, как и Марат, в дублёнку. Он был, как я после узнал, Сибирским татарином.

Татары отличаются в России друг от друга довольно сильно, но говорят на одном языке, хотя и на разных наречиях. Они и внешне отличаются. Татарин в Литве, татарин в Казани или в Сибири – это, кажется, совсем другой человеческий тип, другая ментальность, уровень культуры, разное отношение к труду. Все они относятся к мусульманам.

Этого Васька я иногда видел в лагере, но старался пореже попадаться ему, да и другим, казавшиеся мне опасными, на глаза. Говорили, что у него на счету уже несколько убийств. И этому можно было верить.

Мои мысли были так заняты соседом справа, что я сразу замолчал. В голове проносились обрывки черных видений, и встреча с этим типом не сулила мне ничего хорошего. Мне всё казалось, что я оказался на примете у него, и он ищет себе жертву и повод для убийства. Я уже его потенциальная жертва. Марат повернулся к этому человеку и сказал:

—Вася, познакомься. Это Артур, мы с ним часто играем в шахматы.

Моё имя он произнёс по–русски, с ударением на последнём слоге. Вася блеснул фиксой, что, очевидно, должно было означать улыбку, и громко произнес:

—Здорово! — но руки не подал.

Потом продолжал:

—Марат говорил мне, что ты хорошо играешь в шахматы.

Я отрицательно покачал головой

—Я только учусь.

Про себя же подумал, что может быть общего у Марата с этим типом? Он продолжал:

—Учиться тоже можно по-разному. Наверно (е – он не договаривал) хорошо учишься.

Я пожал плечами и не решался спорить с ним.

Потом он поднялся и кивнул мне. Марату протянул руку. Марат тоже поднялся.

—Я пойду с тобой, Васёк.

Мне Марат тоже кивнул, сказал не лагерное „Живи!“, а общерусское „До свидания!“ Но руки также не подал. И они пошли.

Я тоже встал и медленно пошёл домой. Вдруг, нахлынула усталость. Сказалась долгая, монотонная и очень тяжёлая работа. Многие в это время уже спали.

После чистого наружного воздуха в бараке было почти невозможно дышать. Стоял какой-то смрад и было жарко. По середине барака стояли длинные столы, над ними тускло светили лампочки. Я нашёл свои нары и полез наверх. Снял бушлат и верхние штаны. И хотя я перед входом в барак отряхнул их от снега, непрерывный пронизывающий ветер успевал за день пропитать всю одежду мельчайшими кристалликами льда. Казалось, они и за ночь не успевают растаять. И на следующий день эти кристаллы начинали тебя беспокоить уже через несколько минут после выхода из барака. Читать, как я это обычно делал перед сном, уже не хотелось. Все мысли вертелись вокруг моего нового знакомого, и я все думал, что может быть общего у Марата с этим Васьком?

На другой день меня разбудил грохот одевающихся людей. Сигнала „Подъём!“ я не услышал. Он объявлялся по лагерному радио, и в каждом бараке были громкоговорители, которые передавали не только такого рода сигналы, но и другую лагерную информацию. Когда её не было, то включалось „Всесоюзное радио“ из Москвы.

Было начало зимы, и уже полная полярная ночь. Дорога на работу длилась не так долго, тридцать-сорок минут. Но пока мы приходили к своему котловану, то промерзали настолько, что не могли разговаривать. Сильные ветры с морозом пронизывали всю нашу одежду, ветер неумолимо доносил до самой кожи заполярный холод. Казалось, холод сковывает душу, а мысль замораживалась настолько, что почти уже невозможно было думать.

На мне была рубашка, пуловер, ватная телогрейка и ватный бушлат. Так были одеты все заключённые, кроме тех, конечно, кто сохранил еще и одежду из дома. Со стороны каждый казался чем-то похожим на чучело, только подвижное. Оно нелепо передвигалось, шагало в такой же толпе чучел туда, куда вели эту толпу охранники, и каждый был занят только тем, чтобы не замёрзнуть.

Бригада шла на работу, обвязавшись верёвками. Это, чтобы не унёс ветер. Вместе с нами шли и конвоиры, у их командира был компас. И хотя они были в тёплых дублёнках, опасность выпасть из толпы и погибнуть существовала и для них. И они тоже “ныряли” под верёвку и шли вместе с нами.

Особенно плохо было тем, кто шёл по краям. Ветер доставал их первыми, и они порой не выдерживали, падали, и потом их не находили. В толпе шла малозаметная борьба за то, чтобы оказаться в середине. Ими оказывались сильные, слабые выталкивались на края. Казалось бы, разумнее было бы наоборот. Но в советских лагерях не поощрялись солидарность и товарищество. Они не наказывались, но лагерный режим был построен так, что дружба часто обрывалась, так и не успев начаться. Лагерные жители один раз в полгода должны были, по правилам, переводиться в другое лаготделение, там были новые люди, а старые друзья, если они и были, забывались. Но правила эти часто не соблюдались, и мы были в каждом из лаготделений по нескольку лет. И поэтому друзья у нас всё-таки были. Я был молод и не представлял себе жизни без друзей. Без дружбы было легко погибнуть. Без дружбы люди черствели, превращались в полных эгоистов. Для администрации дружеские связи, в конечном счете, не были опасны, по крайней мере там, на дальнем севере. Куда можно было сбежать из такого лагеря, когда кругом, холод, ветер, ночь?

На месте мы быстро спускались в траншею, длинный котлован, который был уже довольно глубок, что защищало нас от ветра. Специальная бригада поддерживала в ней угольные костры, горевшие круглосуточно. “Воры в законе” никогда не работали. Принципиально не прикасались к лопате. Они выходили на объект с бригадой, в которой они числилась и которая их обрабатывала. Они терпеливо сидели у костра, курили дорогие папиросы и угощали ими солдат охраны. Когда наступал общий перекур, то они доставали хороший табак или папиросы и угощали всех вокруг, как бы задабривая тех, кто на них работает. В траншее работало несколько бригад. Но вор был свободен двигаться по всей траншее. Ему позволялось охраной переходить из бригады в бригаду, сидеть у любого костра, слушать анекдоты досужих конвоиров. Однако центровой вор (главный вор лаготделения) и подвластные ему паханы появлялись на работе зимой редко.

Солдаты охраны побаивались воров и не трогали их. Они боялись их злопамятства, мстительности, коварства. Уже не один солдат погиб при неизвестных обстоятельствах от ножа такого типа. Эту принципиальную установку воров на „неработу“ администрация лагеря вынуждена была принять как неизбежное зло, и она молча разрешало им эту свободу. Конечно, были случаи, когда заключённые из новичков, часто бывшие военные, которые мужественно выдержали войну, выражали недовольство этими (не)порядками, и требовали у администрации лишить воров привилегий. Начальство успокаивало жалобщиков, обещало „решить вопрос“. Пока же вопрос решался, о недовольном узнавали воры. И его судьба была решена. Через какое-то время новичка находили с перерезанным горлом.

Прошла уже почти неделя. Зима вступила в свою полную силу. Холод пронизывал тебя, казалось, до самых костей. Я со страхом думал о том времени, когда вновь придется начинать новый котлован на самой поверхности. Тогда придется несколько недель быть игрушкой стихии. И пока будут пройдены вглубь защищающие тебя метры, не один из бригады сляжет в больнице с фатальным диагнозом „воспаление легких“.

Конвоиры оставались наверху, и все стихии обрушивались на них. Но они были одеты хорошо. У них были не только дублёнки, но и тулупы. Их они накидывали, приходя на работу, и так выдерживали многочасовую охрану вверенных им зеков. Они ходили наверху по кромке котлована, сходились по двое, по трое, курили, смеялись, вновь расходились.. Общие перекуры объявлялись один раз в час, и длились десять минут. Тогда мы все собирались у костра, курили и пытались подставить руки и лицо под живительное тепло.

Когда же снаружи было очень холодно и дул сильный ветер, наружные работы прекращались, и мы оставались дома, в своих бараках. Была даже для таких случаев таблица, по которой высчитывались потенциальные градусы холода на объектах. Не помню её точно, но, кажется, высчитывалась эта величина так: количество градусов умножалось на силу ветра в м/сек. Всё умножалось(или делилось) на некий индекс. И утром перед выходом на работу радио сообщало температурные условия с учётом перечисленных показателей по районам города, напр.:“Нуль–пикет – пятьдесят… .”

Однажды, когда я уж очень сильно устал и не хотелось ни читать, ни играть в шахматы, и я уже собирался пораньше лечь спать, к моим нарам подошёл какой-то человек и спросил, зовут ли меня Артур. Я посмотрел на него: обычный северный человек, „чукча“, как их все там называли. Хотя после я узнал, что на Таймыре проживают в основном нганасане, а чукчи живут где-то очень далеко на западе, мысленно я называл их так, как это делали другие. Передо мной стоял низкорослый, коренастый, почти квадратный человек лет, как я определил, около пятидесяти. Лицо с узкими щелками глаз было изборождено глубокими морщинами. Одет в северную парку (оленья шуба с орнаментами), в унты (зимние сапоги шерстью внутрь). Одежда, однако, казалась уже не новой. В руках он держал исписанный листок из школьной тетради. Письмо. Он спросил меня, есть ли у меня немного времени. Я кивнул и взял листок в руки. Пригляделся, латинские буквы. Я был заинтригован. Было темно, я предложил ему сесть за большим барачным столом. Там свет горел немного ярче. Начал вглядываться в почти детский шрифт. Было написано по-немецки. Я еще больше удивился, откуда у этого старика на далеком севере может быть немецкое письмо. Читаю дальше: „Mein lieber Mann Peter!“

—Mann? – произнёс я вслух и посмотрел на него.

Осторожно спросил:

—Это что, письмо от твоей жены? — Он кивнул.

—Она немка. Высланная немка, из Немреспублики.

Говорил он по-русски правильно.

Я прочитал ему письмо. Уже не помню его содержания, но был, кажется, отчет о ее жизни, о жизни ее маленького сына, о том, что она с помощью соседей выслала ему посылку. Подписалась: „Deine Frau Маriа“.

Я отдал ему  листок и сказал, что, мол, хорошее письмо. Он ответил, что жена хорошая, и у них есть сын. Сын родился без него, он был вынужден пойти в тюрьму, когда жена была беременна. Он сына так и не видел. Он поблагодарил меня и спросил, не нужно ли мне чего нибудь.

Как это? „Не нужно ли?“ Мне нужно было всё. И тёплая одежда, и еда и многое другое. Но я, конечно же, ничего у него не попросил, отрицательно покачал головой. Я только спросил:

—Как Вас зовут?

Он внушал уважение, и я невольно обратился к нему в вежливой форме, хотя со временем научился, как и все, ко всем обращаться на „ты“ без возрастных различений.

—Кольцов Петр Петрович, статья 162, 2, срок пятнадцать лет! — отчеканил он, назвав по лагерному обычаю статью и срок.

Потом улыбнулся, как бы подчёркивая шутливость формы только что сказанного, пожал руку, сказал, что проживает в таком-то бараке и просил зайти, если у меня будет время. Я обещал.

Я не удивился русскому имени, я уже знал, что у северных народностей русские имена. Не удивился и воровской статье у него. Заключённых из числа северных народностей было в то время много. И не только в Норильлаге. Их легко было узнать по национальной одежде. Как говорили, раньше их не было. Но ввели закон, по которому каждого оленевода, который украдёт и зарежет оленя из своего стада, ожидают много лет лагерей.

Несколько позже Кольцов мне очень остроумно объяснил, как этот закон действует. Так как многие из них были неграмотными, то ввели очень простой арифметический расчет, доступный каждому неучу. А именно, за каждого оленя – пять лет отсидки в лагере. На суде оленеводу объясняли его преступление по пальцам обеих рук. Итак, если ты украл одного оленя (один палец левой руки), получаешь пять лет отсидки (все пальцы правой руки), два оленя (два пальца левой), - десять лет(два раза всеми пальцами правой) , а три оленя – уже пятнадцать лет штрафных лагерей. Их никуда далеко от дома не увозили, а поселяли в те же Норильские лагеря, то есть недалеко от дома на родном севере и в местах, где они до этого ещё недавно пасли своих оленей. Но вот беда. Даже эта простейшая арифметика была многими непонята. Оленеводы по-прежнему ловили оленей из своего стада и съедали их вместе с друзьями, родными и знакомыми. Их ловили, пересчитывали шкуры съеденных оленей, составлялся протокол в несколько строчек. Оленевод ставил свою роспись-крестик. И вот уже суд быстренько приговаривал его к штрафному лагерю. На работу они ходили, но работали кое-как. На них, как на рабсилу, смотрели сквозь пальцы. Порой даже разрешали съездить к жене.

Когда Кольцова, спустя время, со мной уже не было, я познакомился и с продолжением этой темы.

Выяснилось, что из-за этого непродуманного закона оленеводов стало катастрофически не хватать. Стада оленей оставались без пастухов, они распадались, олени дичали и бродили по бесконечной тундре бесхозными табунами.

Закон отменили, всех пострадавших „за оленей“ заключённых выпустили в тундру, и они опять стали заниматься своим делом. Конечно, вначале они должны были гоняться по огромным пространствам Заполярья за одичавшими животными, сводить их в стада и вновь приучать „к цивилизации“.

Вообще, вспоминая прошлое, а я почти всю жизнь прожил при „советском варианте социализма“, то могу утверждать, что его история – это сплошной калейдоскоп головотяпств самого неожиданного, порой гротескного, толка. Иногда они выдавались за „смелые дерзания“, „дерзновенный опыт“ и т.д. Но большинство из них кончалось конфузом, и их старались быстренько забыть.

Через три-четыре дня ко мне в столовую подошёл молодой вертлявый парень и сказал:

—Когда поешь, подойди ко мне, я сижу вон там, и мы потом встретимся с Васьком фиксатым.

Я кивнул, и пока ел свой тощий ужин, всё думал, что этому блатному Ваську от меня нужно? Я ведь его видел только один раз. Неужто заставит меня быть его „шестёркой“? Вся душа поднялась во мне. Нет, „шестёркой“ я не буду. Мой сосед по нарам Никита, вечный лагерник, который знает все тюремные и лагерные законы, любил просвещать новичков. Он всех всегда просвещал: „Не ешь с вором, не принимай кусок из его руки. А то будешь его слугой, „шестёркой“. Будет вор просить: „Откушай!“, и если не хочешь быть его „шестёркой“, деликатно откажись.“ Всё это, конечно, я знал и из тюрьмы. В лагере оказывалось то же самое.

Никита говорил, что были и другие, специальные „шестёрки“, „жёны“. Это были гомосексуалисты. Потом я их часто видел в бараках. Они красились, старались одеть что-то женское, и часто действительно были похожи на женщин. Кстати, очень нахальные и неприятные существа. Как я со временем узнал, они все болели специфическими болезнями, как, впрочем, и многие из их „мужей“.

Я внутренне подобрался, поднялся, подошёл к этому „шестёрке“ и сказал:

—Я готов.

Он тоже поднялся и мы быстро пошли в барак к Ваську фиксатому. Снаружи было темно, дул сильный ветер со снегом. Было холодно. Я целый день пробыл на этом морозе. „Шестёрка“ по дороге не проронил ни слова, вёл себя независимо и гордо. Эту черту - гордость своим холопским положением у могущественного хозяина – я потом наблюдал и в „вольной жизни“.

Васёк не был „паханом“, а всего лишь его „правой рукой“, то есть, помощником. и сидел на положенном ему месте, в правом дальнем углу, на нижних нарах, напротив пахана. Он сидел, по-азиатски поджав ноги, голый до пояса. Вначале я его не узнал. Я видел Васька только один раз, и он был одет. Но сверкнула золотая „фикса“, и я понял, что это он, Васёк. Но тело! Оно было синим, его всего покрывала татуировка. Это был настоящий музей! Руки, мускулистая грудь, живот, пальцы рук... были наколоты синие чудовища с рожками, с хвостами, и женщины, женщины... в самых вольных, порой непотребных позах. Были и тексты, вульгарные и явно похабные. Можно было сидеть перед ним долго и вникать в наколотые картинки. Но я такое уже видел. Лишь одну-две минуты я из вежливости рассматривал его татуировку, что ему явно льстило. Он как-то весь осклабился в улыбке. Снова сверкнула его „фикса“.

—Здорово, Артур! — сказал он громко, протягивая левую руку.

Он всегда говорил громко, часто переходил на высокие ноты, порой на крик. Я обратил внимание, что он протянул мне левую руку. Это определённый знак твоей более низкой социальной ступеньки перед владельцем этой руки. Очень неприятная черта некоторых людей. Уже при встрече этим покровительственным жестом подчёркивается превосходство. Левую руку пожать правой рукой трудно, можно только к ней прикоснуться. Прикоснулся. Потом оглянулся. Странно, я ожидал увидеть и Марата, но его здесь не было. Ожидал увидеть какую-нибудь тарелочку с „шестёрочной“ едой. Её тоже не было. Васёк, кажется, понял меня, улыбнулся „фиксой“ и сказал:

—Марата сегодня не будет.

Мне это показалось плохим знаком, Марат был, как мне казалось, расположен ко мне и мог, при случае, защитить.

—Откуда ты знаешь Марата, Артур?

Это „р“ в моём имени он резко выделял.

—Разве он тебе не сказал? — удивился я.

Он отрицательно покачал головой.

—Он просто сказал, что есть интересный человек из фрайеров, студент. А на днях сказал, что ты немец, из наших.

Помолчав, он добавил:

—Мне тебя нужно было видеть и познакомиться с тобой.

Потом он задавал вопросы, кажется, безобидные. Откуда я родом, где учился, сколько классов кончил. Потом спросил, хорошо ли знаю свой родной язык. Я отвечал, что хорошо знаю родной немецкий диалект. Но литературный язык учил в школе. Умею прилично читать и писать..

—В Германии не пропадёшь, — и одобрительно кивнул.

Я не знал, что об этом думать, и молчал. Уголовники были, как правило, ревностными русскими патриотами. Они всегда били себя в грудь: „Я русский!“, даже, если они и родились в татарской семье. Для них было важно то, что они Российские подданные. А немцев после последней войны явно не любили, особенно разномастное ворьё.

—А как у тебя с английским ? – продолжал допытываться Васёк.

Я опять не знал, что отвечать. Про себя подумал: „Откуда он знает, что балуюсь английским? Он, что, выслеживает меня?“

Сказал, что английским начал заниматься только в лагере, самоучкой. Английский и немецкий – родственные языки, и потому мне дается легко чтение и понимание английских текстов. Он оживился.

—Родственные? Откуда ты взял, что английский и немецкий родственные?

Ещё недавно я прочитал небольшую книжку: „Германские языки“, и я блеснул перед Васьком своей учёностью, и рассказал, что есть и другие языки, родственные немецкому. Он, как мне это показалось потом, когда я после прокручивал в голове весь разговор, деланно удивился, именно деланно, неискренне:

—Да ты что?! А какие еще языки?

Я стал ему называть по памяти эти языки: «Датский, Шведский, Норвежский ...» .

Он был явно доволен мною. „Фикса“ кажется не сходила с его лица. Потом он сказал, что Марат говорил, будто я умный и учёный. И вот он, Васёк, теперь сам в этом убедился. Сказал, что мы ещё встретимся.

Всё это время я был настороже и всё ожидал, что вот-вот он достанет заветный кусок хлеба с салом и даст „откушать“. Но ничего не случилось, и я успокоился.

Так закончилась моя первая встреча с этим опасным человеком. Кажется, я произвёл на него хорошее впечатление, и он не вздумает во время очередного „амока“ закалывать меня. И всё же я продолжал мучительно думать, чем заслужил такую честь быть интересным для двух таких тяжёлых воров. Если это не служба „шестёркой“, то что же? И что означает весь этот разговор?

В конечном счёте я остановился на версии, казавшейся мне тогда наиболее правдоподобной:

Они, де, люди без образования, и тяга к знанию в них сидит глубоко. А я, такой „учёный“, бывший студент, им конечно же интересен. Так я думал тогда, но как я ошибался!

Когда я вошёл через несколько дней к Петру Петровичу, к чукче, он сидел на своих нижних нарах и о чём-то думал. Я поздоровался. Он оживился, подал руку. Сказал, что очень и очень рад меня видеть. Вдруг, без всякой подготовки он спросил меня, хочу ли я послушать, как он познакомился с женой. Конечно, я хотел. Мне это и в самом деле было интересно, и я кивнул головой.

—Что ты стоишь? – вскричал он.

— Садись сюда!

И он показал мне на край нар рядом с собой. Потом достал из-за пазухи две фотографии и протянул их мне одну за другой.

—Это мы с ней на вечере бракосочетания.

Я взял в руки первую фотографию и замер, поражённый. Я ожидал у этого гориллы увидеть такую же жену-старуху, как он сам. Но то, что я увидел…! У меня защемило сердце. На меня смотрело совсем молоденькое улыбающееся лицо белокурой девочки. Глаза, казалось мне, были печальными. Сколько ей ? Четырнадцать, пятнадцать?» Спрашивал я себя.

И рядом с ней старый безобразный мужик, этот самый Петр Петрович, смотревший в объектив узкими щелками глаз, неулыбчивое скуластое лицо, почти незаметная шея, чёрные щёточкой волосы. Он, правда, выглядел на фото цивилизованнее. В европейском костюме с белым воротничком, с галстуком, он казался значительно моложе его сегодняшнего. Я всматривался в это детское личико и хотелось плакать. Моя сестра была не многим старше. Помолчал. Потом спросил :

—Сколько ей…? — Он понял.

—Тогда только что исполнилось шестнадцать.

А потом повернулся ко мне и с улыбкой спросил :

—А сколько, думаешь, мне лет? — Он пытливо всматривался в меня.

Я пожал плечами, потом не церемонясь « ляпнул », что думал :

—Пятьдесят. Ну… может чуть поменьше.

Последние слова я проговорил из вежливости.

—Пятьдесят?! — протянул он.

И вдруг громко засмеялся. Потом покачал головой. Стал серьёзным.

—Неужели кажусь таким старым?

Я не знал, что сказать, и молчал. Потом, он чётко произнес, он умел это - подчёркнуто отчётливо произносить слова и целые фразы:

—Мне сейчас тридцать четыре года, а здесь… — он кивнул на фото — мне было тридцать лет.

Настала моя очередь удивляться:

—Тридцать?!

Я посмотрел на него. Да, он говорит правду. И я взял в руки вторую карточку. Извиняться за свою ошибку я не стал. Я был откровенно взбешён тем, что этот «чукча» смог получить в жёны такую молоденькую прелесть. «Ну, конечно же, - думал я.- она оказалась высланной в Сибирь, на север, одна, без помощи. И вот он, воспользовавшись ее беспомощностью, обманул её и вынудил жениться.».

На второй фотографии она была с ребёнком, мальчиком лет трёх. Чёрные волосы, светлые немного раскосые глаза, скуластое личико. Да, конечно, это его сын. Он, кажется, догадывался, какие нехорошие мысли проносятся у меня в голове, и начал рассказывать.

Сначала я упрямо смотрел в пол и только слушал, потом стал иногда взглядывать на него. Потом стал понимать, что меня трогает вся эта история, и что угадал я её только наполовину, даже на меньшую половину. Точнее, всё было совсем не так.

Все так же сидя по-азиатски с поджатыми под себя ногами, он продолжал говорить. Говорил долго. Кажется во мне он нашёл слушателя, которого искал. Ему нужно было выговорится, исповедаться. И хотя я был моложе его, и как он понял, недоброжелателен к нему, ему казалось, что я смогу его понять.

Я не запомнил всего, что он рассказал в то время. Прошло уже много лет. Его рассказ был довольно путанным, рассказчик перескакивал часто с одной темы на другую, сбивался, поправлялся. Кое что он уже к тому времени забыл, потом, через несколько дней вспоминал это уже в другом варианте. Не могу и утверждать, что точно запомнил его фразы, его слова, термины быта северных людей. Хотя он и говорил по-русски достаточно грамотно, речь его, однако, пестрела бытовизмами, воровским сленгом и руганью. Но я на это тогда не обращал внимания.

Без сленга, а мат был его главной составляющей, в лагерях того времени трудно было выжить. Это была защитная реакция, попытка быть как все. «С волками жить - по волчьи выть». (Десять лет живу на западе, но всё удивляюсь, как много умных поговорок бытует в русском языке! Ещё одно доказательство того, что «шариковы» появились относительно недавно.)

Я всё время опасался, потом, когда уже, ехал из моего «хождения по мукам» домой, что эта привычка у меня укоренится, и как-нибудь ночью, во сне, начну ругаться матом, и мать меня услышит. Но, удивительное дело, это ни разу не случилось. Ни один раз, ни наяву, ни во сне.

В моём случае это можно объяснить только тем, что всё это было наносным, временным. Когда же вернулся к людям, в нормальное человеческое общество, я вернулся и к своему нормальному «доматовому» состоянию.

То, что у меня выделено как прямая речь, является, таким образом, ею условно. Произвольны также длина отрезков его речи, не помню точно и последовательности всех случаев моей встречи с героем и с героями. Но хорошо, в ряде случаев отчетливо и ясно, вспоминаю эту романтическую – я теперь это могу утверждать - историю. Вполне возможно я где-то мог ошибиться в деталях быта, описанных когда-то рассказчиком. Но пишу всё так, как это запомнил.

Родился и вырос он на оленеводческом стойбище. По-национальности нганасан.

—А у нас все здесь нганасане, — добавил Петр.

Стойбище – это несколько северных юрт, которые составлены вместе. Отец одно время жил в Красноярске, там научился хорошо говорить по-русски, выучился читать и писать, Потом вернулся в родную семью и женился. Через несколько лет после того, как Советская власть пришла и к ним, привезли северные деревянные домики.

Он был еще мальчиком и видел, как из простых досок русские люди построили большие настоящие дома. Говорили, что эти дома приготовили ещё раньше, на Большой земле, а здесь их только собирали. Всех жителей переселили в эти дома, научили топить печь, варить на плите еду. Мать очень радовалась новому дому.

Это было уже не стойбище, а посёлок. Назвали его «Оленеводческий». В посёлке построили и хлебопекарню, магазин, мастерскую по обработке кож, а также факторию для закупки шкурок пушных зверьков у населения. Построили, конечно, и школу. Своих учителей не было, приехали русские. Они, конечно, учили только по-русски.

Окончил семь классов, больше классов в родной школе не было, и он начал пасти оленей. Жил он с одним другом в юрте недалеко от посёлка. Потом его послали в Красноярск(или Верхоянск ?) учиться в оленеводческом (или: животноводческом?) техникуме.

Домой приехал специалистом по оленям. Научился их и лечить. Женился. Старики женили. Детей не было, жену не любил, отправил её назад к родителям. Они жили в другом посёлке.

И вот… . началась война. Он работал зоотехником, на фронт его не взяли, наоборот, дали «броню» (освобождение от службы в армии) и поставили работать директором оленеводческого совхоза. Весь совхоз обложили большими военными налогами . Их надо было выплачивать оленьим мясом, рыбой, дублёными шкурами, а также ценной пушниной.

Как-то осенью, уже в конце навигации по Енисею, - это был в 1941 - его вызвали в сельсовет и сказали, что завтра привезут немцев, их надо расселить по семьям. Он удивился, «Пленные?» Но в сельсовете не знали. У него еще проскользнула мысль: «А у нас всего несколько охотничьих винтовок. Немцев ведь охранять надо!» На другой день и в самом деле к обеду привезли на санях человек двадцать каких-то полностью во что-то закутанных и промёрзших людей. Мужчин не было, только женщины и дети. Он ещё подумал тогда, наверное уже из самой Германии стали вывозить немцев. Хотя, с другой стороны, по радио говорили совсем другие вещи. Немцы стояли, будто, под Москвой.

Они были в основном семьями : Мать, бабушка, дети, или только мать и дети. И он стал их разводить на жительство по местным семьям. Уже когда он повёл первую группу, он удивился, что некоторые, в основном дети, говорят друг с другом по-русски. Он спросил, где они выучились языку. Ответили, что они ведь «русские немцы» и умеют говорить по-русски. А выслали их из Немреспублики на Волге. «А я подумал, что вы пленные немцы“ Они засмеялись. А потом одна из них, совсем молоденькая, ещё девочка, с горечью произнесла: «А мы и есть теперь пленные немцы. Только в плен попали к своим.» Говорила она с заметным акцентом, хотя довольно бегло. С ней была её мать. Она смотрела хмуро из под вязаного платка и не проронила ни слова. Были также и двое детей, младшие брат и сестра. Им было, как он после узнал, десять (мальчику) и восемь(девочке) лет.

Оттого, что это были не «настоящие немцы», ему стало легко на сердце. Не надо искать дополнительные винтовки. Так он развёл всех приехавших без всякого опасения по местным семьям, дал им с дороги два дня отдохнуть и объявил, что в день выхода на работу они должны будут прийти вначале в контору. На другой день он вместе с помощниками думал, куда устроить новичков на работу. Они никак не подходили к северу, у них не было северных специальностей. А у них в совхозе был жёсткий план, и по ловле рыбы этот план не выполнялся. Не хватало людей, особенно мужчин, если не считать нескольких мальчиков-подростков, которых можно было использовать на какой-нибудь работе.

Долго думали в правлении, и решили послать новичков на рыбную ловлю. Но все приехали в легкой для севера одежде. Нужно было срочно добывать северную одежду. Опросил население, нет ли какой-либо старой верхней одежды дома, которую уже не носят. Принесли в правление несколько старых полушубков(на севере называлась «парка») , шапки, унты, варежки. Но этого было мало. В военное время стало и на севере с одеждой скудно. Как помочь людям, тем более, что они были нужны как работники ?

Кто-то подсказал: «Фактория!» Да, конечно. При фактории была швейная мастерская, которая шила тёплую одежду солдатам на фронт. Может быть можно было решить вопрос с ней? Связался по радио с правлением фактории, объяснил ситуацию. Ему разрешили выдать с местного склада недостающую одежду. Он решил , старую одежду раздать пожилым людям из приехавших, а молодым и детям выдать новую одежду. Так и поступили. Старые и пожилые люди одели нганасанскую одежду и внешне уже не отличались от местных, а молодые одели полушубки, тёплые штаны, шапки и другое без орнаментов. Трудно было с детьми. Помогли работницы швейной мастерской фактории, они согласились сшить на них необходимую одежду.

Когда стали развозить рыбачек по лункам, каждой дали ещё и оленью накидку с капюшоном.

—Она похожа на русский тулуп – объяснил Петр – но без рукавов.

Я всё это слушал, слушал, потом не удержался :

—Зачем ты мне всё это говоришь? Расскажи лучше, как ты женился.

—А я и рассказываю тебе, как я женился.

И он продолжил свое повествование. Каждому, там были и пожилые женщины, дали орудия лова. Петр , кажется, говорил о леске с крючком, но без удочки. Дали карбидную(кажется «карбидную») лампу и ломик. Он и его помощники стали развозить их по местам лова. В каждом таком месте была старая лунка, которую за ночь затягивало льдом, этот лёд надо было пробить ломиком до воды, опускать в воду леску с крючком и наживкой и ждать. На наживку использовали саму рыбу. Так как на некоторых лунках уже давно никто не работал, и их затянуло толстым слоем льда, то пришлось ему и его помощникам из своих совхозных ребят пробивать старые лунки довольно долго. Осваивали новые рыбаки свою работу с трудом. Хотя одеты они и были хорошо, но к неподвижному сидению у лунки надо было привыкнуть. Некоторые приходили в отчаяние, плакали, всё было для них чужое. А рыба так и не шла. Они вскакивали и бегали вокруг, опять садились и снова принимались ловить.

Всё это рассказывала ему потом жена. Мария говорила ещё потом, что мать заболела от тоски. Она ничего не знала о муже, отце Марии, о родных, о сёстрах и братьях. Даже её родителей, дедушку и бабушку Марии, увезли куда-то, и никто не знал, что с ними.

Он ещё спросил, почему их так срочно вывезли. Она не знала, но слышала, будто они все шпионы. Когда началась война, их всех собрали, посадили на товарные поезда у долго куда-то везли. Долго стояли в Красноярске, жили прямо в вагонах. Было уже очень холодно. Люди болели, умирали. Кормили очень плохо. Отцов, мужей и старших братьев уже в Красноярске вдруг собрали и куда-то увели, и они, женщины, их больше уже не видели.

Постепенно, однако, приезжие стали привыкать к этой работе, иногда удавалось поймать и рыбку. Но до нормы по улову было еще далеко. А она была очень важна в военное время. Все жители посёлка получали нормированное количество еды. Они получали на день определённый паёк. Он же зависел от выработки. Им выдавали хлеб, крупы, рыбу и оленье мясо. Мясо, рыбу и крупы давались на неделю. Старые работники уже приноровились к своей работе и делали ее неплохо. Кроме того, каждый из них знал пути, по которому можно было в обход закона найти себе в тундре еду. У всех было дома достаточно рыбы и мяса. Уследить за тем, как где-то в тундре завалили оленя, или в заброшенной лунке поймали себе рыбы, было трудно. Да он это и не собирался делать. Он не мог бы себе простить, если бы кто-то из его людей в тундре страдал от голода.

Новички же этих путей добычи дополнительной еды не знали. Хотя он, Петр, и понимал, что новые люди тоже скоро научаться работать, он видел как они стараются, но он не имел права давать им повышенный паёк. И он, конечно, не мог учить их, как обойти закон. Он видел, что его рыбачки еле передвигают ноги от истощения.

Мария потом говорили, что они ели прямо сырую рыбу. Приносили с собой соль и ели её, она даже казалась вкусной. Это им подсказали местные люди. И Мария так ела вместе с матерью. Но он, Петр, понимал, что то, что мог переварить желудок северного человека, не всегда было хорошо приезжим.

Он опасался, что так у них в посёлке могут появиться больные, а у него в совхозе будет нехватать работников. С лекарствами же было плохо. И он нашёл выход. Он поставил одну старую женщину из прибывших, у которой никакая работа уже не ладилась, к кухне при поселковом совете, и она варила в больших кастрюлях рыбный суп. Это был не так суп, как варёная рыба и немножко крупы. Это было для новичков спасением. Прямо с рыбной ловли они шли в столовую конторы и ели этот суп. Через пару дней сюда стали приходить и их дети-школьники, им тоже давали чашку супа. Брат и сестра Марии тоже приходили ужинать в столовую. Проблема голода была для приезжих более или менее решена. Хотя он знал, что если «наверху» узнают про его вольность, ему достанется выговор по партийной линии.

—Так ты был членом партии ?— удивился я.

—А ты как думал ? Меня не поставили бы директором совхоза без этого.

Да, конечно, я это знал.

Семью, которую он разводил в день приезда новых людей, он не забыл. Мать с ним почти не разговаривала, даже не смотрела на него. Говорила за всех её дочь. Когда в начале он расспрашивал каждого, кто что может делать, он спросил её, когда и до неё дошла очередь, сколько ей лет, она ответила, что « пятнадцать!. » Он тогда ещё подумал: Молодая!. Что с ней делать? В школу она не может, у них семилетка, а она уже окончила её. Он её тоже послал на рыбную ловлю.

Морозы достигали уже 40–45 градусов, а с сильным ветром – это было уже много. Но рыбаки и рыбачки вынуждены были приходить каждое утро в контору, и всех развозили на оленьих санях по месту их лова. Некоторые лунки были порой далеко от посёлка. Постепенно люди научились вылавливать всё больше рыбы, а порой случалась и норма. Так они стали получать и больше продуктов. Жизнь постепенно налаживалась. Вечером счетовод объезжал всех и принимал рыбу. Он взвешивал её и составлял списки выработки. Потом он давал их директору.

Петр просматривал их и каждый вечер удивлялся, почему эти, его первые знакомые, мать и дочь, так мало налавливают рыбы. У них была к вечеру половина или даже меньше половины нормы. Он решил посмотреть, как они ловят рыбу. Олени с санями всегда стояли запряжёнными перед конторой. Он оделся, вскочил в сани и поехал к месту их рыбной ловли. Он помнил каждого, кто, где ловил рыбу. Соскочил с саней, подошёл. Две карбидные лампы были укреплены в снегу и освещали лунки. Мать безучастно сидела, завернувшись в тулуп. Казалось, она спит. Недалеко находилась и лунка дочери. У нее была леска в воде, и она как раз вытаскивала рыбу, сняла её с крючка и бросила рядом прямо на лёд, так, как её учили. Потом посмотрела на него. Улыбнулась. Он спросил, как дела. Она молча пожала плечами. «Ну что, рыба не хочет идти?»

Она кивнула. Потом сказала, что у мамы уже несколько дней совсем нет сил, кажется, она болеет. Он подошёл к матери. Нет, она не спала, а просто безучастно сидела у лунки и даже не бросала в неё леску. Он посидел рядом с матерью, помог надеть наживку на крючок, она опустила леску. Она почти сразу же задёргалась. Она схватилась за леску, но никак не могла её вытащить. Он помог ей и понял, что она и в самом деле больна. Он сказал, чтобы Мария собрала рыболовный инвентарь, и на сегодня рыбная ловля окончена. Мария помогла положить мать в сани, и они повезли её в фельдшерский пункт. Фельдшер смерил температуру, прослушал легкие и сказал, что мать нужно оставить в больнице: Воспаление лёгких. Оба простились с больной, простились с фельдшером и вышли. Петр довез Марию до дому и поехал домой.

На другой день он разрешил дочери не выходить на работу и побыть с матерью. Мария сразу с утренней разводки пошла в больницу.

Подошёл вечер. Опять, как всегда собирались у него работники и отчитывались о своей работе за день. Стало поздно, он проводил последнего работника из конторы, сильно устал. Снаружи была на редкость хорошая погода, сполохи охватили всё небо, Ветра не было. Он вскочил в сани, и олени помчались к нему домой. Он жил на другом конце посёлка. Но вдруг он вспомнил про больную, про Марию, и развернул оленей. Приехал, забежал в больницу. Мария, неподвижно сидела в коридоре на скамье перед палатой матери. Он поздоровался, она подняла на него заплаканное лицо.

Осторожно спросил, как дела у матери. У нее снова появились слёзы, закрыла лицо руками. Здесь Петр Петрович показал мне, как она закрыла лицо руками. Потом она сказала: «Она уже умирает. Сейчас без сознания.» Он подошёл к медицинской сестре и поговорил с ней. Она покачала головой, никакой надежды. Он ещё посидел немного рядом с Марией и зашёл в палату к больной. Дочь зашла вместе с ним.

Больная, однако, была уже в полном сознании, она посмотрела на него и слабо улыбнулась Он тоже улыбнулся, сказал еще, что скоро она выздоровеет. Потом она посмотрела на дочь и сказала ей что–то по-немецки. Та вышла. Он, Петр, ещё удивился этому. Больная позвала его пальцем к себе, он подошёл ближе, сел на стул, нагнулся к ней.

Она была очень бледная, тяжело дышала, говорила отрывистыми фразами и очень тихо. Слова произносила с заметным немецким акцентом, Петр уже научился узнавать этот акцент, он был у всех приезжих. Она сказала, что знает, что умрёт. Он хотел что-то возразить, но она нетерпеливо остановила его и продолжала говорить.

Она поняла, что он человек хороший, и потому решила поговорить с ним. Он кивнул. У неё одна забота, что будет с детьми. Они беспомощные и все погибнут. Она просит его присмотреть за ними. Он опять кивнул. Потом она прошептала, что догадывается о том, что он неравнодушен к Марии, и она рада этому. Она просит Петра жениться на Марии, ей скоро будет шестнадцать. Он откинулся назад. Он не ожидал этих слов и молчал. Молчала и она, потом попросила позвать дочь. Он попрощался с ней, пообещал не оставить детей одних и добавил, что у них хороший фельдшер, он поставит её на ноги. Она устало закрыла глаза. Он вышел и попросил Марию зайти к матери.

На другой день мать умерла. Она, оказывается, была ещё молодая, 36 лет. Потом её похоронили.

—Ты знаешь, как у нас людей хоронят ? — спросил Петр.

—Нет. — ответил я. — Потом расскажешь. Говори дальше.

Я уже догадывался, что Мария и есть его будущая жена.

Он разрешил Марии два дня пробыть дома. Её маленькие брат и сестра и она сама всё время плакали.

Через день, когда Мария пришла утром на разводку, он сказал, чтобы она осталась в конторе. Когда они остались одни, он спросил её, хотела ли бы она работать в фельдшерском пункте. Фельдшеру давно уже нужна помощница, а у него лишь одна неграмотная санитарка. Он говорил с фельдшером, и он уже ждет её. Она с благодарностью улыбнулась, но возразила, что этому не училась и ничего не знает. Он ещё сказал, что, мол, она молодая и легко научится.

Несколько дней он Марию не видел, были дела. Потом встретил в клубе, она пришла с младшими смотреть кино. После просмотра кинокартины он поговорил со всеми тремя. Они, особенно младшие, никак не могли успокоиться после смерти матери и со слезами отвернулись. Она обняла их и они пошли на выход из клуба.

Однажды после работы, когда он уже всё подготовил к следующему дню: дал каждому работнику задание, выдал продукты оленеводам, которые находились целую неделю в чумах и пасли оленей, он зашёл в клуб. Но там, он знал это, ничего особенного в этот вечер не было. Работала только библиотека. В дверях он столкнулся с Марией. В руках он увидел книгу. Спросил, что читает. Она показала. Это был учебник по химии на русском языке для восьмого класса. Он помнил, что она окончила семь классов в немецкой школе. «Значит, она хочет учиться дальше,» понял он. Она призналась, что русский язык, хотя и изучала, знает плохо, особенно письмо дается ей с трудом. А разговаривать научилась на улице, у русских подружек. «Давай, я тебе помогу» — вырвалось у него.

Он учился в русском техникуме, изучал и все предметы – физику, химию, животноводство по-русски. Она молча посмотрела на него и улыбнулась. И эту улыбку он уже после никогда не мог забыть. Уже в тот же вечер он вместе с ней зашёл к ней домой. Она живет у хороших людей, заметила она. «А у нас все хорошие!» - подтвердил он.

И с этого вечера они начали заниматься по учебникам для восьмого класса русской школы. Ему это тоже нравилось, так как он многое уже забыл, ещё больше не знал, и польза от занятий была и ей и ему. Она легко училась, радовалась, когда он её хвалил за успехи в учебе.

Через короткое время она уже научилась хорошо прочитывать по-русски целые абзацы. Ему было приятно, что она его хорошо понимала.

Уже стало поздно, мне нужно было идти в свой барак спать. Скоро будет «Отбой!», и я не смогу дойти до своих нар. Договорились вскорости вновь встретиться. Мы с Петр Петровичем попрощались, и я пошёл в свой барак. Было трудно идти, сильный ветер сносил в сторону,

Рассказ Петра меня не только заинтересовал, но и взволновал. Казалось, я слушаю историю родной сестры,. Она ведь тоже должна в далеком и чужом Сибирском городе бороться с судьбой, спасая не только себя, но и мать и младшего брата.

Через несколько дней я опять играл партию с Маратом. Он был разговорчивым и явно проигрывал мне. Вдруг он спросил, сколько иностранных языков я знаю. Я удивился. Откуда мне было знать иностранные языки? Я сказал ему это. Он откинулся на стуле, прищурил глаза. Он весь как-то насторожился.

—Но ты же немецкий язык в школе учил?

—Да, да, конечно, учил. Но это не значит, что я его знаю. Чтобы его хорошо знать надо ещё много учиться.

Марат понимающе кивнул головой, успокоился.

—Ну, а английский знаешь ? — продолжал допытываться Марат.— Я видел, ты берёшь в библиотеке английские книги.

Так вот откуда Васёк знает про мой английский! - подумал я.

Я пожал плечами.

—Я еще только учу английский. Проработал несколько учебников. Сейчас читаю простые книги.

Марат продолжал :

—Ну вот у тебя здесь книжка лежит, она толстая. Разве она простая?

Я действительно только что взял в библиотеке опять одну из книг Диккенса, но на английском языке. Диккенс не так хорошо представлен на языке оригинала. Я ему объяснил мой метод изучения английского, добавив, что так мне легче учить английский. Он одобрительно кивнул.

—А вот с англичанином или с американцем ты сможешь поговорить ? Они ведь говорят на одном языке. — Продолжал свои настойчивые расспросы Марат.

—Ну, так, немножко. Смогу сказать «Здравствуй» и «Прощай», смогу спросить дорогу. Ну и, вообще, смогу как-нибудь изъясниться.

Он опять одобрительно кивнул и сказал, чтобы я продолжал учить язык, в жизни он, де, сможет пригодиться. Конечно, конечно. Это я и сам знал, потому и пытался научиться хотя бы читать.

Прошло несколько дней, Марат в клубе не появлялся, и я играл в шахматы с другими. Иногда выигрывал, чаще же проигрывал. Было еще рано. Но я пошёл в свой барак. Я любил забраться на нары с книгой пораньше, пока ещё не так много моих товарищей храпело вокруг меня. Я всё ещё мучался с Диккенсом по–английски.

Вдруг кто-то дотронулся до моего плеча. Повернулся. Петр Петрович. Свободен ли я? Я отложил книгу и спустился с нар вниз. Петр как-то робко спросил, буду ли я слушать дальше его историю. Да, конечно, мне это интересно, и я стал одеваться. Было ещё не поздно, и я предложил пойти в клуб. Там не так холодно, да и людей сейчас мало. В шахматы сегодня не играли. Вышли из барака. Как всегда. ураганный ветер бил в лицо, уносил в сторону, казалось, он дует со всех сторон. В такую погоду разговаривать невозможно. Даже если кричать на ухо, то слов всё равно не понять. Действительно, в клубе почти никого не было, только окошечко библиотеки было видно вдали.

Петр, я всё чаще называл его про себя по имени, вместо прежнего « чукча », продолжал своё повествование о Марии.

Он месяца два ходил к ней домой и помогал в учёбе, она училась легко. Лучше стало и с русским языком. Так как кругом все говорили по-русски, то она стала уже почти бегло говорить по-русски. Больница была на окраине посёлка, и Мария была часто среди людей, как в самой больнице, так и на улице. Но с братом и сестрой она продолжала говорить по-немецки, она не хотела забывать языка матери. Язык был для неё памятью о матери, о родине. Были заметны успехи и в учёбе. Она уже довольно сносно читала, хотя в письме чувствовала себя ещё неуверенно.

Не только с учебой помогал он ей. Она работала одна, дети ходили в школу, и тот паёк, который полагался ей, должна была делить и с детьми. На них давали сниженную, так называемую, «детскую норму». Им этого, конечно, не хватало. И он сначала иногда, а потом всё чаще приносил к ним что-то из продуктов. Иногда это была рыба, иногда мясо или хлеб. Дети уже ждали его, и с жадностью набрасывались на всё, что он приносил.

Был Новый год. Но в войну он тоже стал одним из рядовых праздников военного времени. Весь посёлок собрался в клубе. Там расставили столы и за счет совхоза был устроен праздник. Подали вареную рыбу, оленину, были хлеб и картошка. Была, конечно, и водка. Кстати, Петр как-то мне признался, что кроме водки ничего никогда не пил. Он знает, что есть вино, но он его ещё даже не видел.

Было весело. Танцевали под баян, который привез из дому один из немецких парней. Мужчин было мало, только инвалиды и несколько молодых людей из немцев. Под один и тот же вальс каждый танцевал свой танец. Немцы пытались танцевать вальс, но, кажется, они его не умели. Нганасане танцевали свои танцы. И хотя они никак не гармонировали с мелодией, всем было весело, все смеялись. Мария попробовала танцевать вальс по нганасански, но не получалось, и все опять засмеялись. Директор совхоза не танцевал, он это не умел, и вместе с другими пил водку.

Мария несколько раз посмотрела на него. Подошла, села рядом. Спросила, почему не танцует. «Не умеет.» Она предложила научить его . Он помотал головой, «Потом!». Они посидели немного, помолчали, он поднялся и сказал ей, что проводит её с детьми домой. Брат и сестра были уже сонные. Они наелись досыта, еле передвигали ноги. Мария с трудом одела их, и они все вышли на улицу. Ветер был, как всегда, ужасный даже для северного человека. Было очень темно, только слабые огоньки электрических лампочек светились в некоторых домах. В большинстве домов ещё не было электричества, и дом освещался светильником с животным жиром.

Пришли к дому. Хозяева открыли дверь, что-то с улыбкой сказали на своём языке Петру, и он тоже зашёл в дом. Марии он сказал, что они приглашают его на чай. Она кивнула и пошла укладывать детей спать. Хозяева поставили русский самовар. Самовар был в каждом доме, наганасане любят пить чай. Пригласили и Марию. Они понимали, что Петр неравнодушен к Марии и очень хвалили её за самостоятельность, за доброту, за вежливость и спокойствие. Потом он стал прощаться со всеми. Перед тем, как уйти, он спросил Марию, можно ли посмотреть, как она живёт, она кивнула. Он зашёл в её комнатку. Брат и сестра спали на отдельных кроватях, раньше, когда мать была жива, они спали вдвоём на одной кровати. В углу стояла кровать Марии. Она была аккуратно заправлена каким-то стареньким покрывалом. У них, у нганасан, так не принято заправлять постель. Ему здесь понравилось. Был небольшой столик и три табуретки. На столе лежали школьные книжки, а также её учебники и тетради. Он их сразу узнал.

Мария пригласила Петра на минутку сесть. Потом, поколебавшись и неуверенно она тихо произнесла, что очень благодарна ему за всё, что он для них сделал. И добавила, что он очень добрый. Он будто ответил: «Нет, Маша, я не добрый. Просто я очень люблю тебя.“

Она быстро посмотрела на него и отвела глаза в сторону. Потом кивнула. «Ты добрый, Петр. Ты только сам, наверное, ещё это не знаёшь.»

Потом, поколебавшись, попросила не называть её больше Машей. Её зовут Марией. Он удивился. У них всех баб, которые по паспорту зовутся Марией, все зовут «Маша», а чаще даже «Машкой». И ничего, они не обижаются. Но он не стал спорить, и потом никогда не называл её Машей. И другие люди в посёлке называли её только Марией.

Он вдруг вскочил: «Мария, уже поздно. Завтра всем рано на работу.»

Оба поднялись, она проводила его до дверей.

Через неделю она отмечала с подругами своё шестнадцатилетие. Он подарил ей хорошую брошку из оленьей кости. Хозяева поставили на стол всякие вкусные вещи, была и обязательная водка, был и самовар. Было несколько нганасанских подружек.

Мария не выходила у него из головы, днём и ночью он думал только о ней. Спал он плохо, и всё настойчивее стучали у него в голове предсмертные слова матери. У него не было никогда ничего подобного этому чувству, он мучался, порой был в отчаянии. «Если бы она не была так молода!».

Как-то он подъехал к фельдшерскому пункту перед его закрытием. Зашёл, поговорил с фельдшером, спросил, доволен ли своей помощницей. Да, он был очень доволен. Мария видела его, но была в лаборатории рядом, занималась какими-то пробирками. Он дождался её, повез домой. Потом спросил, что делают её брат и сестра. Она подумала, сказала, что они уже взрослые, и сами умеют разогревать себе ужин. Сами и ложатся спать. Когда вышли, по небу как раз полыхало Северное сияние и было очень светло. Она в восторге остановилась, воскликнула: «Как красиво!» Было действительно красиво, и он предложил : « Мария! Поехали в тундру! Там сейчас ещё лучше.“

Она обрадовалась, подбежала к саням и упала в них. Он встал на колени рядом с ней, и они помчались в тундру. Ехали полчаса, остановились. Она продолжала лежать в санях и жадно смотрела на всё обновляющееся небо. Оба молчали. Она несколько раз повторила, что такую красоту ещё не видела. Потом он попросил разрешения лечь рядом. Она подвинулась. Петр лёг рядом с ней, накрыл её и потом себя оленьим пологом. И так молча они продолжали смотреть на небо. По прежнему было светло и тихо. Она уже несколько месяцев жила в Заполярье и впервые видела такие чудесные краски, переливы красок, огромные сполохи самых разных расцветок. Как будто горело всё небо. Тундра вся преобразилась. Иногда было светло, как дома при полной луне, потом всё небо темнело, всё темнело, темнело и, казалось, сейчас погаснет. Но, вдруг, всё вокруг вспыхивало опять.

К сожалению, к величайшему моему сожалению, я не был в ту поездку в тундру рядом с Марией, а то, что Петр пытался мне об этом рассказать, казалось бледным и будничным. И мой гимн красоте природы – это крупица моих собственных воспоминаний об этом чуде, о чувствах, которые оно когда-то у меня вызывало. Русские северные люди удачно назвали его сполохами, а пришедшие потом учёные трезво окрестили Северным сиянием. Думаю, что на Марию это оказало в ту памятную для Петра ночь в первый раз не меньшее впечатление, чем, в свое время, на меня. И оно её, конечно же, не могло, как и меня, не поразить. О чём она думала, Петр не знал. Он же смотрел на небо и думал только о ней. Она лежала с ним рядом, но казалась такой далёкой, как эти полыхавшие над ними огни.

Потом они начали разговаривать.. Говорили долго. Она рассказывала о себе, о родителях, о доме, о школе, о подругах. Он рассказал ей про свою жизнь. Как учился в Красноярске, как его женили «старики», как расстался с женой. Как тяжело жить одному. Как вообще сейчас тяжело работать..

Было поздно, и они повернули домой. У дома он помог ей выйти и, вдруг, с каким-то ужасом произнес слова, которые повторял про себя уже тысячу раз.

—А что ты сказал ? — спросил я.

Он подумал, покачал головой и сказал, что это только он ей мог сказать.

Помолчали, и потом он всё же сказал мне эти заветные слова :

—Мария! Будь моей женой!

Когда он это сказал, она замерла и стояла перед ним, опустив голову. Потом заплакала. Он испугался, подумал, что что-то не так сказал. Она подошла к нему, стояла рядом и, всё так же с поникшей головой, продолжала плакать. Он стоял не шелохнувшись. У него всё умерло внутри. Всё стало для него вокруг темно, праздник в душе кончился. Превозмог себя и сказал, что он не торопит с женитьбой. Пусть она не беспокоиться ни о чём. И если она выберет другого, он не будет на неё обижаться, он не будет им мешать. Он будет по прежнему её лучшим другом. Он говорил ещё что-то. Потом она вытерла слёзы, улыбнулась, положила руки ему не плечи и сказала, что согласна быть его женой. Он ещё добавил, что может ждать. Он может год и два ждать. Она отрицательно покачала головой.

—Что она сказала, Петр? — хотел я знать.

Он поколебался, потом сказал:

—„Я согласна стать твоей женой, Петр.“

— Потом добавила: « Зачем откладывать это на год, когда сделать свадьбу можно и через неделю. »

Через несколько дней все узнали, что скоро у директора будет свадьба. Все радовались за них. Все говорили, что они оба добрые люди, и потому они будут жить хорошо.

—У нас это не называется свадьбой, а вечером бракосочетания, — заметил он.

Потом он назвал мне это как-то по своему. Но я не запомнил. Он хотел, чтобы прошло всё хорошо. Пригласил весь посёлок. Было много водки, была хорошая рыба, хлеб, были ягоды. А женщины-немки испекли большой пирог. Они ещё сказали, что её мать умела его очень хорошо готовить. Потом все пели по очереди песни. Немки пели немецкие, нганасане – свои. Были и танцы. Он даже попробовал танцевать с Марией. Вечер был очень хороший. Он помолчал. Хотел что-то сказать, опять помолчал. Потом выдавил из себя.

—Специально для этого вечера зарезал трёх оленей.

Снова замолчал, весь как-то поник.

—Вот эти олени и решили мою судьбу.

Я во все глаза смотрел на него. И ждал продолжения рассказа. И вдруг меня осенило :

—Тебя арестовали за оленей ? — Он кивнул.

—И за каждого оленя дали по пять лет ? В общем, пятнадцать лет ? — Он опять кивнул.

Статья Уголовного кодекса (УК), по которой его судили, была та же, что и у большинства потомственных воров, срок же гораздо больший.

Шахматные турниры в лагере шли почти беспрерывно, играли почти всё время одни и те же лица, человек двадцать-тридцать. Через какое-то время я играл очередную партию с Маратом. Он был, как обычно, немногословен. По окончании партии он остался сидеть и, пристально глядя мне в лицо, проговорил:

—Артур, мне нужно поговорить с тобой.

Я остался тоже сидеть и приготовился слушать.

—Ты как-то говорил мне, что уже бежал из лагеря. — Я кивнул.

—Расскажи, где и как это было. Мне это интересно.

Я начал рассказывать о моём первом пока, но неудавшемся побеге из стройбата. Когда он услышал слово “стройбат”, он перебил меня и протянул:

—Так ты не из лагеря бежал?

—Нет, я бежал не из лагеря заключённых, а из стройбата. Стройбат в тылу во время войны. Это было не намного лучше, чем любой лагерь заключённых. А убежал я вот как.

И я рассказал подробности моего побега.

—Бежать то я бежал, но с фальшивыми документами в войну далеко не убежишь. Нужны «ксивы».

Марат, кажется, потерял интерес к моему рассказу, учиться было нечему.

Вдруг он неожиданно и спокойно заявил:

—Я тоже собираюсь бежать, но не на материк, а за границу.

Я замер. Нехорошее предчувствие овладело мной. Почему он мне это говорит ?

—Бежать? – выдавил я – За границу ?

Он понизил голос.

—Да, за границу.

И после небольшой паузы:

—Мне сидеть еще очень долго, 22 года, но я не буду их отсиживать. И вот я подумал, может быть и ты пойдешь со мной. У тебя тоже ещё много лет впереди. Ещё восемь лет?

Я кивнул и лихорадочно думал, что ответить. Как отсюда бежать, когда до ближайшего посёлка Игарка 400 или 500 к югу.? А на западе или на востоке всё та же тундра без конца.

Марат после паузы:

—Ну, ты как?

Я не знал, что отвечать. С одной стороны, я боялся отказать ему. Он мог замять разговор, а при удобном случае, посчитав меня опасным, просто убрать. Как-никак, а я оказался носителем важной для него информации. И если об этом узнает администрация, то Марата сразу уберут в лагерь ещё более строгого режима, откуда ему уже никогда не выбраться. Всё это в одно мгновение пронеслось у меня в голове. Я медлил с ответом. Потом решился:

—Марат, я не собирался отсюда бежать. Во-первых, надежды никакой. Во-вторых, что я там “на воле” буду делать? Без «ксив» , без денег? Ведь только что закончилась война, а я, сам знаешь, немец. Меня быстренько поймают и дадут двадцать пять лет.

Марат молчал, а потом с нажимом сказал:

—Не проговорись! — И после паузы жёстко сказал: — Можешь идти!

Я с трудом поднялся, сделал несколько шагов, - ноги были как свинцовые, повернулся, посмотрел на Марата. Он исподлобья смотрел на меня. Защемило сердце. Нельзя делать его своим врагом, надо выгадать время. Я вернулся к нему, сел.

—Марат, почему ты выбрал меня для этого дела? Я же не вор, и не знаю, что надо делать, чтобы бежать. Я ведь сразу попадусь.

Он всё так же, не глядя на меня, проговорил:

—Нам нужен грамотный человек, человек, который знает иностранные языки.

Я замер. Он сказал “нам?” Значит бегут и другие? И кому какая помощь от моих знаний иностранных языков? Я ведь не смогу проговорить и нескольких минут на английском. А на немецком… меня поймет только моя мать.

—Марат, —осторожно начал я, – мне ведь английскому языку нужно ещё учиться.

—А ты учись! – быстро глянул на меня Марат. — Мы же не завтра собираемся бежать. Нужно подготовиться.

—Дай мне время подумать, Марат! — попросил я его, — Завтра я смогу сказать тебе окончательно.

Он кивнул головой, и мы разошлись.

Я мучился всю ночь, еле дотащился до работы. С трудом поднимал лопату с оттаявшей землёй и бросал её на следующий уступ. Со стороны могло показаться, что я болен. И всё время сверлила одна и та же мысль: Что делать? Если я соглашусь, то сам подставлю себе голову в петлю. Во-первых, в такую погоду, в ночь и в ветер, при морозе в 45-50 градусов ниже нуля, причём в такой, как у меня одежонке – это явная смерть. Во-вторых, если меня действительно берут из-за моих предполагаемых знаний “иностранных языков”, то это значит, что затаённая цель - это Аляска. Ближе я не видел никаких границ, за которыми говорили бы на английском языке. А до Аляски, как я смутно помнил из географии, не менее десяти - пятнадцати тысяч километров. Абсолютно безнадёжное мероприятие! С другой же стороны, если откажусь… . Это было опасно, очень опасно. Для меня, конечно. Он меня просто уберёт. Не обязательно ему самому убивать меня, это мог сделать по его просьбе и другой.

Я не знал ответа.

Вечером Марат уже ждал меня. Он сидел один в бараке, пригласил сесть рядом. Так мы сидели вполоборота друг к другу. Марат спросил с усмешкой:

—Ну, Артур, решился?

Я помолчал, а потом набрался духу и попросил его подробнее рассказать о его планах. Он внимательно посмотрел на меня.

—Зачем тебе это, Артур? Ты что, не доверяешь мне?

Я понимал, насколько мои вопросы усугубляли мое положение. Если я буду знать подробности, то буду приобщён не только к тайне, от которой, в случае моего предательства, Марат всегда может отказаться, но и к планам побега. А это уже намного больше, чем общие разговоры о побеге.

—Марат, — начал я, — буду с тобой откровенным.

—А ты что, был со мной неоткровенным?

Марат насторожённо всматривался в меня. Мне показалось, что он меня начинает подозревать. Быть может он уже думает, что я сообщил лагерным властям, и теперь меня послали узнать подробности. Я решил идти ва-банк и рассказать ему о мучавших меня сомнениях. Я начал говорить о тысячах километров по страшной тундре, когда мы в сутки будем проходить пять, десять километров, а в такой одежде, как у меня… Тут я распахнул свою жалкую телогрейку и показал, в чём я одет. В такой одёжке я и пару часов не выдержу. А потом, что я буду делать на материке? Без документов, без денег? Так, или примерно так, я изложил ему все свои опасения. Не сказал ему только о самых главных сомнениях, связанных со всей этой авантюрой. Они касались только его, только его одного. Я не так боялся смерти в тундре, там может быть ещё что-то и спасёт меня, как капризов и настроений моего шахматного “друга”. Здесь смерть в одном из вариантов ожидала меня точно. Помолчали. Он тихо спросил:

—Всё?

Я кивнул. Он похлопал меня по плечу и засмеялся. Громко, необычно громко, как показалось, рассмеялся. Смех показался нарочитым. Я раньше никогда не видел его смеющимся. Да и вообще жители лагерей смеялись очень редко, а со временем эта способность - открыто смеяться – пропадала совсем. Я вдруг перестал Марату верить. Я сразу же понял, что он ко мне подбирался уже давно, что все мои предчувствия не обманули меня. Я ему был для чего-то нужен. Но какая польза от меня в тундре? Или даже за границей. Если, конечно, удастся до неё добраться. Мысли кружились в голове и лихорадочно искали выхода для дурака, загнавшего себя в угол.

—Чудак ты! Ей-ей, чудак! — проговорил он и продолжал смеяться.

—Учти, Артур, ты с нами повязан. — Я кивнул.

У меня было тоскливо на душе. Быть повязанным значило, что ты посвящен в воровские тайны, которые выдавать никак нельзя, это значило быть в одной лодке. Потом он продолжал:

—План такой: Мы выходим во время работы из оцепления, пробираемся за город и идём по ветру до ближайшего посёлка или чума. Там засватываем какого-нибудь «чукчу» и с его оленями едем за границу.

Я снова подумал: «Почему не называет Аляску? »

—А если этот «чукча» не захочет? – спросил я.

—Как это, «не захочет»? — Он усмехнулся: — Попросим.

Я молчал, прокручивал в голове, как будут просить этого „чукчу“. Заставят, а если он будет сопротивляться, то просто прирежут. Но почему Марат так настойчиво хочет иметь и меня с собой? Я ведь буду ему с “корешом” только обузой, от которой они освободятся при первом же удобном случае. Осторожно продолжаю расспрашивать Марата:

—Марат, зачем я вам? Я ведь вам только буду мешать.

Марат покачал головой.

—Ты нам мешать не будешь. Во-первых, нужно, чтобы в первые дни кто-то помог нести продукты. Во-вторых, с каждым может что-то случится, и тогда двое всегда могут помочь третьему. Ты умеешь делать перевязки и всегда поможешь в случае, если кто-нибудь поранится. Ну а потом, когда мы перейдем границу в Аляску, то там нужен человек, который говорит на их языке. И если там окажутся политические, как ты, то нас примут и будут разговаривать, а если поймают там русского вора, то его отправят обратно в Россию. «Значит всё–таки Аляска» – подумалось мне.

Его слова звучали логично, я кивнул головой. Марат понял, что убедил меня и продолжал:

—Мы будем уходить из старого котлована, надо, пока не перешли на новое место, успеть бежать. Это будет примерно через месяц. И потому, наше дело сейчас накапливать продукты в дорогу.

—Да ты что? Я и сейчас еле-еле хожу от голода. С чего я буду накапливать продукты?

—Тебе не надо их накапливать. У нас есть люди на кухне, продукты соберём. А ты можешь нам тоже помочь: собирай в мешочке соль. Нам соль будет в дороге очень нужна.

И я начал про себя думать: «Где я возьму соль?» Но он угадал мои мысли и сказал:

—Приходи каждый вечер на кухню и жди, когда появится Витя, это наш человек. Я ему скажу про тебя, а ты придёшь и просто назовёшь своё имя. Он будет давать тебе каждый раз горсть соли. Так можно за месяц набрать много. Подходи за солью только к нему. — Потом добавил :

—Он тебе будет каждый раз давать и добавку, а то ты совсем отощал, до Аляски не дойдёшь.

—А если его не будет ? — спросил я.

—Тогда придешь на следующий день.

На этом мы и расстались.

На другой день вечером я подошёл к повару, которого мне указал Марат. Я только назвал себя, он кивнул и достал откуда-то нечто, завёрнутое в бумажный пакет. Я быстро взял его и спрятал в карман. Потом он дал знак подождать, и принёс большую миску каши. Сверху было даже жирное пятно. Я взял эту кашу, сел в дальний угол, где меня никто не видел, и жадно съел её. И хотя я только полчаса назад ужинал, я только сейчас почувствовал давно неизведанное чувство сытости.

Дома, в бараке, положил соль в мешочек, который был у меня ещё из дому. Потом пошёл играть в шахматы. Марат пришёл после, постоял около меня, –я играл очередную турнирную партию, – кивнул мне и ушёл. Издалека видел и Васька фиксатого. Он тоже заметил меня, блеснул фиксой и прошёл мимо.

Так я и приходил каждый вечер на кухню, получал свою соль и миску каши, съедал её и уходил в барак. Как я уже говорил, в бараках не крали, можно было надеяться, таким образом, что соль останется до дня «X» целой.

Мы всё глубже продвигались вниз в свою траншею. А бежать мы решили не позже, чем дойдём до конца, до наскального грунта. В противном случае нас разбросают по разным объектам, и нас уже трудно будет собрать вместе. День «X» придвигался всё ближе. У меня ныло сердце, когда я думал об этом времени, от того, что может ожидать меня. В общем, большой радости не было. Я больше надеялся на чудо, на что-то, что освободит меня из лагерей, чем на удачу в побеге.

Веру в чудеса, которые не были чудесами и сбывались, мне внушил однажды Сергей, мой знакомый врач. Он как–то спросил меня, слышал ли я притчу о шахе, ишаке и рабе? Нет, я не слышал эту притчу.

Он слышал её от одного врача, азербайджанина, с которым вместе работал. Теперь его нет, его год назад перевели в другое лаготделение. Этот врач прожил интересную и полную опасностей жизнь, и он смог проверить её на себе.

И Сергей рассказал мне то, что ему когда–то рассказал этот врач. Про себя Сергей сказал, что ещё не успел проверить её правильность на себе.

Как-то спросили шахского раба, почему он всегда такой весёлый, шутит, поёт песни, а ведь жизнь погонщика ослов очень тяжела, и можно не выдержать и рано умереть. Раб рассмеялся и сказал: «Во время моей рабской жизни могут произойти три вещи: Может умереть шах, и я не буду рабом. Может подохнуть осёл, и я не буду погонщиком.. Могу умереть и я, и тогда и горевать нечего.»

А вот и комментарий этого врача–азербайджанина, который проверил правильность этой притчи на себе.

Как врач, он уже в самом начале войны был мобилизован в армию и вскоре попал на фронт. Спустя несколько месяцев он оказался вместе со всей армией в немецком лагере военнопленных. Было очень плохо, многие солдаты вокруг него умирали от голода и болезней, он тоже был на пределе сил. Надежда выжить была небольшой. Но он не терял присутствия духа, так как всегда в таких случаях вспоминал эту притчу. И в самом деле, как-то его вызвали в немецкую комендатуру, спросили, правда ли, что он врач. Он кивнул. Больше ничего не спрашивали, сразу послали в лагерный госпиталь работать. Он лечил как мог больных, вылечил и себя, и так остался жить.

Его считали хорошим врачом, и через какое-то время посадили вместе с какой то немецкой воинской частью в самолёт, и они куда-то долго летели. Он оказался в Армии Роммеля, в солдатском госпитале. Лечил солдат, потом и офицеров, всех, кто попадал от ран в госпиталь. Потом Роммеля разбили, и он снова оказался в плену, на этот раз у англичан. Те отдали его после окончания войны в Советский Союз. Там приговорили его, так как он лечил не только немецких солдат, но и немецких офицеров, «за измену» к расстрелу. Но пока он сидел, изменился закон. Вместо расстрела стали присуждать к двадцати пяти годам штрафных лагерей «строгого режима». Так он опять «вытащил голову из петли». Он и в смертной камере вспоминал дедовскую притчу и не терял надежды.

Конечно, он не проживёт этих двадцать пят лет лагерей, – говорил этот врач, – он уже не молод. Но… . За это время опять же могут случиться эти три вещи, которые его всегда выручали. И потому он не думает, что ему придется отсиживать тюремный срок.

Но все эти притчи хорошо срабатывали где-то, и надежда на то, что и здесь удастся «рабу» как-то облегчить своё положение, была небольшой. Верить в эту притчу при Советах было не просто трудно, но и опасно. Можно в трудную минуту понадеяться на то, что « авось пронесёт ! », но для политического заключённого это «авось» срабатывало редко. Если он получал по приговору Советского суда, «самого справедливого в мире», как нас всех, да и весь народ, всё время уверяли, свои двадцать пять лет, то он и будет отсиживать двадцать пять лет.

Только что подумал, а почему, собственно, говорят «отсидеть срок» ? Заключённых, тем более по пятьдесят восьмой статье, набирали таким широким неводом не для того, чтобы они где-то «отсиживали» свои ужасающе долгие сроки, а для того, чтобы они работали « на благо социализма» и не просили денег за свой труд. У нас с работодателями были разные цели. У них – выжать из нас всё, что можно, у нас же – выжить и выйти на «волю» пусть даже выжатыми. Мама возьмёт меня и таким.

И всё–таки…в этой притче что–то есть, что–то было в ней такое, что я исподволь всё время вспоминал её, а иногда верил ей и надеялся. Надежда на чудо избавления не покидала меня даже в самых безвыходных положениях. Забегая вперёд скажу, что для меня эта притча оказалась всё-таки бесполезной. «Родина (и тогда еще писалась с большой буквы) так и не простила мне мою ошибку, точнее, наивную провинциальную глупость, приведшую меня в паутину «Советского правосудия». И я чувствовал это осуждение всю мою последующую жизнь в России.

Прошло время. И вот потом, когда умер «шах» - «товарищ Сталин», я, вспомнив этого незнакомого мне врача, подумал, перестал ли он быть рабом? А когда не стало «ишака» - Союза Советских Социалистических Республик, освобождали ли из лагерей и тех, кто следовал своему врачебному долгу, верных «Клятве Гиппократа» (Студенты клялись ей совершенно серьёзно) и лечил Человека, вне зависимости от всех других обстоятельств? Что случилось с самим «рабом», этим врачом, я уже не знаю.


Оглавление Предыдущая Следующая