Иоанна Улинаускайте-Мурейкене. Испытания судьбы (главы, относящиеся к Норильлагу)
Составитель Юозас Мурейка
Перевод Саулюса Сидараса под редакцией Тамары Перуновой
стихи в переводе Георгия Ефремова
<...>
Ты, родная Литва, будто солнце,жива
За осенней безжалостной тучей,
Для бездомных сынов
ты единственный
кров,
Зов любви, милосердной и жгучей.
Бернардас Бразджёнис
В 1948 году по указанию Сталина для опасных государственных преступников были созданы особые лагеря. Тогда в Воркуте возник Речлаг, на Колыме - Берлаг, на Тайшете - Озерлаг, в Казахстане - Степлаг.
В 1949 году с января по февраль все политзаключенные Печоры, Инты, Воркуты и других мест были отделены от уголовников и отправлены этапами в эти особые лагеря. Но вместе с политическими попадали и урки, которые уже в зоне или каким-нибудь другим путем получили политическую статью. С одной стороны, нам было лучше, когда нас отделили от уголовных, которые обворовывали политических, грабили их, проигрывали в карты, дрались, матерились. С другой стороны, в спецлагерях условия жизни были несравнимо тяжелее.
Нас, 60 женщин, затолкали в теплушку. Была уже ночь, когда паровоз загудел и стал медленно набирать скорость, уходя в темноту. В вагоне кто-то тихо молился, кто-то затянул песню. Только в поезде я спокойно вздохнула и подумала, что закончился еще один этап моей лагерной жизни.
Дорога тяжелая, утомительная. Жуткий мороз, потому что середина зимы. Мы всячески защищаемся от холода и неизвестности. Куда еще занесет судьба?
К зарешеченному окошку подходим по очереди. Сначала мимо нас плыли пустые, угрюмые пейзажи безбрежной тундры. Кругом, куда ни глянь, снега, и только время от времени виднеется колючая проволока и сторожевые вышки. Иногда видим колонны медленно бредущих заключенных. Это наши собратья по судьбе.
Как и во всех этапах, солдаты так же стучали молотками по стенкам вагонов, пересчитывали, проверяли, делали обыски. Но сейчас солдаты и офицеры были еще злее, чаще матерились на нас. Стенки вагона заиндевели, покрылись ледяной коркой. Вначале еще звучали грустные песни, но потом и они прекратились.
Мы уже проехали Инту, Печору. Было ясно, что мы движемся на юг. Началась тайга: сперва небольшие березки, елки. Кое-где среди деревьев стали показываться разносимые ветром дымки строений, построенных у железной дороги, занесенные снегом хозяйства. Поезд иногда останавливался на полустанках, и можно было увидеть людей в стеганых ватниках, продающих квашеную капусту и соленые огурцы.
По утрам припадаю к щелке в стене вагона и смотрю на бескрайний просторы, заснеженные поля, наблюдаю людей на полустанках, провожающих взглядами наш поезд. Темная масса в серой одежде, больших шапках-ушанках. Женщины с ведрами укутаны в большие шали, в валенках. Все окружающее люди, поля, леса, города, снег, все, что пролетало мимо грохочущего поезда, казалось окутано дымом паровоза. А поезд все летит и летит в неизвестность, день и ночь, иногда останавливаясь на короткое время, чтобы загрузить топливо и воду.
Мимо нас пролетают такие же поезда с вагонами для скота. Это на север везут новую рабочую силу. В зарешеченных окнах мелькают угрюмые лица и грустные глаза. Если встречаются по дороге поселки и города покрупнее, поезд пролетает их без остановок и даже увеличивает скорость. Проехали Свердловск, Омск, Новосибирск, Красноярск. Это уже южные районы Сибири, здесь началась тайга. Высокие сосны и ели, березовые рощи. Все чаще стали встречаться заснеженные сибирские деревушки. Хотя днем почти все время светило солнце, но мороз давал о себе знать. Спокойная, величественная и могучая сибирская тайга дремала среди заснеженных просторов.
Проехали Тайшет, который после строительства Байкало-Амурской магистрали из небольшого поселка превратился в город. Для строительных работ требовалось много рабочей силы. Тогда и были сюда доставлены тысячи заключенных, созданы сотни лагерей под общим названием Озерлаг. Это лагеря особого режима. Заключенные получали за работу единственное вознаграждение - 600 грамм черного, плохо испеченного хлеба и миску баланды. Они валили лес в тайге, готовили шпалы, копали траншеи, тянули железную дорогу, строили себе бараки и дома для начальства. А рабочая сила все прибывала и прибывала сотнями эшелонов.
Здесь, в краю вечных страданий, вдоль железной дороги стоят холмики, отмеченные покосившимися колышками, под ними те, кто не выдержал изнурительного труда, голода и холода, это наши братья по несчастью. Обессиленных везли в оздоровительный лагерь, а оттуда снова отправляли на тяжелые работы в более северние места - в Магадан, Норильск, Якутию.
Через три недели пути измученных, грязных, замерзших, прокопченных дымом паровоза нас высадили в пересылочном пункте Тайшета. Нас в этом эшелоне было 20 литовок. Перезнакомились. На работу не гнали: надо было пройти карантин. Нас впихнули в тесный барак с длинными рядами двухъярусных нар. Рядом с нами, молодыми девушками, этапированными из Абези, оказались две дамы, бывшие деятельницы независимой Литвы: пани Стефания Ладигене и Стасе Вишинскене. Стефания Ладигене была женой генерала независимой Литвы, мать шестерых детей, человек светлого ума и очень доброй души. Я переняла от нее много хорошего, получила много новых сведений, научилась критически оценивать свое положение, терпеть все трудности лагерной жизни. Я удивлялась ее силе духа и той доброте, с которой она указала мое место в этом мире, в этой жизни, научила отделять благо от зла даже в наших трудных условиях, где, казалось, добру не осталось места.
А эшелоны из различных уголков России, а также из Литвы, все везли и везли людей на этот перевалочный пункт, а нас все уплотняли на нарах.
Однажды привезли новый этап, и мы узнали, что в нем есть женщины из Литвы. Стали расспрашивать, как там на родине. Нам дорого было каждое слово. Все женщины были измучены допросами, этапом, обворованы блатными, некоторые даже без ботинок. Их ноги обмотаны тряпками. Одна из них оказалась наиболее богатой из нас: в узелке ее платочка, который она хранила на груди, была горсточка литовской земли, которую она умудрилась сохранить во время всех обысков, допросов, в тюрьме и на этапах. Мы все ждали той минуты, когда сможем увидеть и дотронуться до этой священной горсточки.
В воскресенье мы молча обошли все бараки и позвали всех литовок собраться у нас. Русские женщины и украинки решили, что мы хотим помолиться, без лишних слов перешли на другие нары, уступив нам места. Даже урки затихли.
Тот маленький узелок с землей Стефания Ладигене положила на маленький белый платочек. Женщины со слезами на глазах подходили к этому узелку, вставали на колени и целовали серый комочек и тихо возвращались на свое место. Какие чувства переполняли женские сердца, трудно описать. Это надо почувствовать.
Стоя на коленях, мы вполголоса спели: «Аве, Мария» и еще тише литовский гимн. И снова в наши измученные души вселилась благодать и надежда. Долго никто не говорил ни слова, мы стояли на коленях, и каждая молилась про себя.
Через две недели карантина нас распределили по Тайшетским лагерям. Я попала со многими литовками и Стефанией Ладигене в один лагерь. Мы снова устроились рядом на нарах. Наш лагерь находился недалеко от железной дороги и назывался 120-тым, поскольку находился на 120 километре от Тайшета в сторону Иркутска.
Лагерь, окруженный тайгой, обнесен несколькими рядами колючей проволоки, между ними ряды дощатых бараков. Охрана очень зла и агрессивна, нас называют фашистками и проститутками. Видимо, им внушили, будто во время войны мы были на стороне немцев и убивали русских солдат.
Лагерь был совершенно не обжит и очень запущен. Некоторое время здесь, по-видимому, сидели уголовни¬ки, только они могли так загадить свое место проживания. Кухня полуразрушена, окна разбиты, двери выворочены, бараки занесены снегом. А на улице минус 30°. Нас сюда привели после обеда и сразу заставили работать. Мы чистили бараки, выгребали мусор и снег. Забивали окна. Печка развалена, дров нет, мороз, только ветер не так задувает в барак. Весь день везли сюда новых заключенных, и к вечеру лагерь был заполнен.
Хотелось есть. Было очень холодно. Мы прыгали и топали ногами. Женщины, которые посмелее, отправились к начальству просить еду и дрова, но охрана с криками: «Назад в бараки, фашистские проститутки», - прикладами в спину загнала всех назад.
Всю ночь мы не спали из-за холода, а утром - самая серьезная поверка. Проверяли, наверное, целых 2 часа, пока у них не сошлись концы с концами. Все это время нас держат на морозе. После этого получаем сухой паек заключенного: 400 грамм хлеба, ложечку сахара, чашку сухой ячменной крупы и холодную воду. Сварить крупу негде, и мы жуем ее сухую. Прожевав все это, уже чувствуем себя лучше. Отобрали 10 женщин и угнали в лес на заготовки дров. Они, сколько смогли, столько принесли. Мы отчистили котел, растопили печь, собрали остатки крупы. Варили крупу по очереди: вначале один барак, потом другой. Дрова сырые, плохо горят, немного согрелись у печки, но ночью снова был страшный холод. По очереди дежурили у огня, чтобы не погас. Но все равно утром мои волосы примерзли к нарам. Слезаем с нар и прыгаем, чтобы как-нибудь согреться.
Через пару дней, после очередной поверки, сорок женщин отделили от общего числа и подвели ближе к воротам. Каждой пятерке выдали по две лопаты, две кирки и два лома. Возле колючей проволоки колышками было отмечено пространство около 15 метров длиной и 2 метра шириной. Здесь надо было снять верхний слой мерзлой земли, а затем копать песок. Работаем уже два дня и не можем понять, что это будет и для чего. Когда уже углубились более, чем на метр, я спросила у работавшей рядом Жени Троцкой:
- Женя, что это будет, для чего копаем?
Она только посмотрела на меня, покачала головой и прошептала:
- Эх, Яночка, Яночка...
Меня как током ударило. Наконец-то, дошло. Да это же мы копаем яму для себя и своих товарок. От такой догадки у меня даже кирка выпала из рук. Нет, не буду рыть для себя яму. Я прислонилась к стенке из мерзлой земли и стояла в шоке. Слышу окрик охранника:
- Быстрей, быстрей фашистская проститутка! й этот окрик привел меня в чувство. Через некоторое время могила была вырыта.
Каждый раз на площадку для поверок идем угрюмые, сгорбленные, простившись друг с другом. Поверки утром и вечером. Однажды среди ночи, ближе к утру, раздается сигнал:
- Подъем!
В барак заскакивают три или четыре солдата и выгоняют нас на площадку для построения, приказывают строиться по пять. По сторонам стоит вооруженная охрана с овчарками.
- Ну вот, пришел час! - подумала я. Ноги стали тяжелыми, каменными, руки повисли как плети, сердце казалось, болтается на ниточке. В голове одна мысль. Неужели?
Пытаюсь преодолеть смертельный страх. Мысли путаются, как в тумане, а губы
шепчут молитву. Построили в колонну, долго считавали, всех проверяли по
фамилиям, повторно пересчитывали. Через некоторое время к воротам лагеря
подъехал автомобиль, заполненный вооруженными солдатами. Наступал холодный ясный
рассвет. Лучи восходящего солнца скользнули по нашему лагерю, осветили сосновые
ветви, золотом высветили их стволы. Ужас стоял в глазах каждой из нас. Неужели
сейчас нас убьют?
- О, Господи, Господи! Помоги нам, помоги! - шепчу дрожащими губами.
Этот шепот сливается в общую молитву толпы, превращается в вой и медленно плывет над сибирской тайгой.
О чем я тогда думала, что было у меня на душе? Я уже смирилась со своей судьбой, свыклась со своим положением, душа моя обрела какой-то покой. Но мне стало очень страшно. Нет, только не теперь! Не хочу умирать сейчас! Нет, еще немного хочу пожить. А перед нами зияла вырытая нами самими яма, за воротами стояли солдаты с автоматами наперевес. Через минуту-другую мы окажемся в этой яме, а я все надеялась, молила Бога, чтобы произошло чудо. И чудо свершилось. Может, этот общий плач, слитная мольба тысяч несчастных женщин достигла Бога, достигла небес. Божья милость снизошла к нам, - будем жить.
В ворота вошла группа офицеров и генерал. Начали опять пересчитывать у ямы. Теперь над колонной прокатился громкий плач, молитвенное пение, все смешалось в единый гул.
- Перестаньте выть, ничего вам не будет, — громко прокричал генерал и быстро вышел за ворота. Начальник нашего лагеря приказал всем рассредоточиться. Рассредоточились, но страх все еще не проходил. Всего несколько минут назад мы стояли у ямы, объятые ужасом, без всякой надежды. Немного позже страх начал постепенно отступать.
На следующий день нас выгнали эту яму закапывать. Позже мы узнали, что в этот период в некоторых лагерях политзаключенных расстреливали. С этого момента я совсем по-другому стала оценивать свою лагерную жизнь. Я пыталась заставить себя смириться со своей участью. Но все равно эти жуткие минуты не могу забыть до сих пор.
Нас начали снова гонять на работу. Привезли стекло и сделали в нашем бараке небольшие окна. Мы натаскали дров, привели в порядок кухню и весь барак. Пошла обычная лагерная жизнь. Каждое утро в 6 мы слышим удары о рельс, означающие подъем, следующий удар - строиться на работу. Все колонны, идущие на работу, сопровождают автоматчики с овчарками.
Оказалось, в лагере много прекрасных и светлых людей. Здесь отбывают сроки молодые учительницы, студентки, актрисы, преподавательницы высших учебных заведений. В основном, это все молодые женщины, но есть и пожилые. Есть много русских интеллигенток, которые уже много времени провели в лагерях. Много разных национальностей, но больше всего украинок, потом русских, латышек, литовок, эстонок, немок и татарок. Все отбывали срок по 58-й статье - политические, и лишь единицы были «бытовыми».
Литовки, как всегда, стали объединяться. Неволя сближает людей, делает их более дружелюбными. Да и на кого в трудную минуту опереться, кто поможет в болезни, если не женщины с такой же долей? Здесь, вдали от родины, нас объединяли неразрывные нити общей рабской жизни. После работы литовки собирались в одном из бараков и пели песни и молитвы:
Где мчится Шяшупе по росным лугам,
Где плещет сирень по лесным берегам,
Там наша отчизна, родная Литва,
Там в зарослях руты моя Дайнава...
Пение будит в нас воспоминания о родине, о доме. Бледные от голода, холода, уставшие от тяжелой работы, мы все равно поем. И когда в нашем бараке звучит пение, суровые лица девушек меняются, по ним бродит легкая улыбка. Песня чудесным образом нас исцеляла и объединяла. На короткое время мы погружались в воспоминания о счастливых весенних днях, когда мы бегали босиком по полям.
В нашем бараке немало литовок: Марите Германавичюте, Дора Дагите, Дануте Циртаутайте, Марите Пинквячюте, Эугения Шиманските, Онуте Завадскайте и другие. Рядом со мной на сплошных нарах теснятся Стефания Ладигене и Стасе Вишинскене. Будят нас в шесть утра, и мы сразу выходим на поверку. Мы бежим бегом: если кто-то задерживается, вся колонна стоит на морозе, и еще могут оставить без завтрака. Поэтому, услышав «подъем», вскакиваем, как ошпаренные. А мне по утрам так хочется спать, падаю от слабости. Услышу «подъем», приподниму голову и опять валюсь на нары. А вот Стефания легко могла разбудить меня. Она своей нежной, но твердой рукой гладила мою голову, лоб, волосы и тихо шептала:
- Надо вставать, зайчик, из-за тебя другие пострадают. Вставай, вставай детка, - и я кидалась одеваться.
В завтрак мы получали пайку хлеба на весь день: 400-600 грамм, сколько заработала. За этот кусочек плохо пропеченного хлеба с отрубями приходилось выполнять непосильныю работу. Он - наша основная пища, пускай тяжелый и сырой, но ничего вкуснее я никогда не ела. Бывало, утром получишь его, отломишь немного, а так хочется съесть весь сразу. Мы, молодые девушки, вначале так и делали, а потом весь день испытывали жуткий голод. Стефания Ладигене нас поучала: надо держаться, делить хлеб на три части и жить с мыслью, что настанет обед и ужин, а у тебя есть кусочек хлеба. Так я потом и поступала, так преодолевала голод.
Хлеб в лагере - это святое. Есть неписаный лагерный закон: хлеб у других нельзя брать, красть его нельзя. Только самие злостные урки пренебрегали этим законом. Хлеб все хранили в изголовье, в мешочке. Если кто- нибудь покушался на чужой хлеб, ему устраивали темную. Накидывали на голову одеяло и били, но только руками, кулаками. Какие-либо твердые предметы или палки использовать было нельзя. В нашей зоне я лишь од¬нажды наблюдала такое.
Как и в других лагерях, здесь тоже комиссия в составе начальника лагеря, врача и нескольких офицеров распределяли нас по категориям. Как всегда, нам надо было раздеваться догола. Вызывают по одной, смотрят со всех сторон, ощупывают, как животных на рынке, и назначают категорию. Никак не могу забыть эти комиссии, это унижение перед работорговцами. В бараке после комиссии падаю на нары и начинаю реветь в голос. Ладигене успокаивает меня, пытается доказать, что унижены не мы, а те, кто нас унижает, но я все равно плачу, а она повторяет:
- Ты молодая, красивая, пройди мимо них с гордо поднятой головой, с презрением к ним и увидишь: все будет выглядеть по-другому.
Мне еще нет девятнадцати. Все могу вытерпеть: голод, холод, тяжелую работу, но эти комиссии так ранят душу!.. И всегда меня назначают на самые трудные работы.
Как и в прежних лагерях, наша одежда — мужское солдатское нижнее белье, ватные штаны и ватная куртка — фуфайка. Все это сильно изношено, заштопано, этой одеждой, видимо, много лет пользовались другие зеки, которых, возможно уже нет в живых. Всегда плохо малорослым. Размеры большие, в штанах тонешь, они не держатся на поясе, штанины волокутся по земле. Но плохо и высоким женщинам. Одежда тесная, рукава короткие, фуфайки короткие, и тесная одежда быстрее рвалась. На штанах спереди и на фуфайке сзади вшиты наши номера. Мой - Р-242. Солдаты так и зовут нас, по номерам. Когда выходим за ворота, солдаты ставят нас на колени ждать, пока выведут остальных. Хорошо еще когда снег, а весной, когда кругом слякоть... При этом охрана все время старается поставить нас в самую большую лужу или грязь. Потом приходилось работать весь день мокрой по пояс. Охрана издевалась, как только могла. Стоя на коленях в грязи, мы от обиды давились слезами, но старались их не показывать.
Пока работаем без выходных, а если и дают выходной, тогда устраивают обыск, либо нас выгоняют за пределы зоны для более тщательного осмотра. Во время обыска ощупывали каждую тряпицу. Обнаружив клочок бумаги, карандаш, кусочек железки, который можно использовать вместо ножа, все отбирали.
Работаем в лесу. Сибирская тайга, особенно зимой, сказочно красива. Морозы сильные, но нет таких ветров, как в тундре. Очень живописны заснеженные деревья - кедры, сосны, огромные разлапистые ели. Снег чистый, пушистый и белый, как подушка. Бредем довольно долго по глубокому снегу до лесосеки. Я много видела в Литве лесов, но не могла себе представить, что бывают такие огромные и красивые деревья.
В лесу на предназначенном нам участке делимся попарно и ждем, когда бригадир определит делянку, на которой надо валить лес. В лесу снег очень глубокий, среди сугробов стоят огромные, словно запорошенные серебром, пушистые, задумчивые сосны. Падают снежинки. Так не хочется нарушать эту таежную тишину и покой. Сибирская красота для наших измученных душ была настоящим чудом.
Но красотой восхищаться некогда, надо выполнять норму, от которой зависит количество хлеба на следующий день. Норма очень большая: свалить 6 сосен, обрубить сучья, дерево разделать на шестиметровые кряжи, сучья сжечь. Эту работу выполняем вдвоем, и за это нам дают 700 грамм хлеба. Если норму не выполнишьВ 500 грамм. Для голодного человека даже 100 грамм много значат. Еще и сильный холод заставлял работать, если останавливаешься на минутку передохнуть, сильно мерзнут руки, ноги, мороз проникает сквозь штопаный ватник.
Я работаю в паре с Марите Германавичюте, спокойной, добродушной гимназисткой из Алитуса. Пока пробьешь дорогу по глубокому снегу до очередной сосны, откопаешь вокруг снег - уже устаешь. Хорошо, если получишь нормальную, остро заточенную пилу, но чаще всего пилы тупые, и ею мы долго пилим толстый мерзлый ствол. Марите устает быстрее меня, припадает к стволу дерева и немного отдыхает, а я в это время делаю зарубку на дереве. И мы снова с Марите начинаем пилить дерево тупой пилой. Постепенно сосна начинает потихоньку крениться в сторону зарубки и, наконец, обламывая сучья соседних деревьев, с шумом падает на землю, поднимая облако снега до верхушек деревьев.
Перерыв на обед один час. Об этом извещает охранник ударами железа о кусок
рельса, повешенного на дерево. В это время мы разжигаем костер и греемся.
Садимся на спиленные сосны, вытаскиваем принесенный с собой хлеб, который
волевым усилием не съели за завтраком. Смерзшийся хлеб с ледяной корочкой
нанизываем на веточку, подносим к огню, отогреваем. Такой наш обед. Съев свой
кусочек, молча смотрим на пламя, на взлетающие искры. Мечтаем о том, что рано
или поздно, но все вернется на круги своя. Мечты - это вечные спутники
заключенных. Всю жизнь человек о чем-то мечтает, а здесь, в заключении, все наши
мечты - о свободе. Иногда мы поем. Вначале охрана не разрешала петь. Позже пение
им понравилось, и они даже приказывать нам петь. Возможно, им самим надоедало
находиться с нами по 12 часов и топтаться на одном месте.
После обеденного перерыва снова берем пилы и разделываем уже сваленные сосны,
обрубаем сучья. Это гораздо легче, чем валить сосну, но если попадается
лиственница, то хоть зубами грызи. Мерзлое дерево очень твердое, его долго
пилить.
К вечеру снежный наст начинает искриться в лучах заходящего солнца. Он переливается и сияет миллионами бриллиантовых кристалликов, так что режет глаза. Сильный мороз, воздух наполнен мелкими снежинками, они также сверкают и переливаются. Такой воздух предвещает холодную ночь.
Вот мы уже закончили работу, темнеет. Небо зажигается тысячами звездочек, лунный свет заливает тайгу. Ветви деревьев покрывает иней. Крупные пушистые снежинки, похожие на белый пух, ложатся на нас, на деревья, на землю. Посеребренные деревья выглядят, как в сказочном сне. Красива сибирская природа, но очень холодно, она не гостеприимна и чужда нам. Возвращаться в лагерь довольно далеко, около 5-6 километров. Солдаты торопят, подгоняют, не дают передохнуть. Пожилые женщины часто отстают, их матерят, а иногда бьют прикладом в спину. Только увидев вдали лагерь, ускоряем шаг из-за голода. В лагере нас ждет жидкая баланда, оставшаяся с обеда и черпак каши.
Вернувшись, мы умываемся кружечкой воды, выходим на вечернюю проверку, потом расстилаем на нарах свою одежду, уже ночь. Начинают мучить клопы. Только-только уснешь, раздается команда «подъем». Нары не раздельные, а сплошные, и мы спим, спасаясь от холода, прижимаясь друг к другу.
Если днем или ночью заходит кто-то из офицеров из лагерного начальства, дежурная по бараку громко кричит: «Внимание!» Мы должны быстро спрыгнуть с нар, встать рядом с нарами навытяжку и ждать пока он обойдет весь барак. Хорошо тем, кто спит на нижних нарах, а те, кто спят на верхних нарах — падают на головы лежащих внизу. Одним из начальников нашего лагеря был молодой капитан Александр Иванович Смирнов. Он был молод, высок и очень красив, с ангельским лицом. Внешне такой интеллигентный, холеный красавец отличался особым зверством по отношению к нам, женщинам.
Он без конца ходил по баракам, неважно было, день это или ночь. Дежурный сидит у двери и только ждет. Если, войдя в барак, Смирнов не услышит громкого возгласа: „внимание", дежурный будет строго наказан. Ночью мы засыпали, но, услышав команду, соскакивали с верхних нар, как на пожаре. Бывало, кто-нибудь не успевал соскочить и встать навытяжку. Тогда начинались издевательства. Он велел всем залезать на верхние нары, дежурная давала команду, и мы опять кидались строиться. Кто-то запаздывал, все повторялось многократно, пока ему самому это не надоедало. Больше всего от этого страдали пожилые женщины. Мы, молодые, все старались лежать на верхних нарах. Пожилых укладывали на нижние нары, но и это их не спасало. Бывало, что кто-нибудь, падая с нар, ломал руку или ногу. Бывало, что этот ангелочек выбирал какую-нибудь жертву и приказывал дежурной, чтобы та командовала: «на нары», «слезть с нар». Так продолжалось до тех пор, пока женщина, вся обливаясь слезами, не падала на пол в изнеможении, а ему это все надоедало. Тогда он смеялся и уходил, довольный.
Попадались отважные женщины, которые не слушались его - оставались сидеть на нарах. Такую женщину отправляли в «бур» (карцер), тюрьму в тюрьме: отдельный совершенно неотапливаемый домик с железными нарами. Там заключенный получал 400 грамм хлеба в день и холодную воду. Люди, побывавшие в карцере, выходили оттуда с совершенно подорванным здоровьем.
У ворот лагеря всегда стоял ящик из нетесанных досок, к которому была привязана веревка. В нем тащили умершую заключенную на кладбище в ближайший лесок, а пустой ящик возвращали назад к воротам - понадобится для следующей, завершившей свой скорбный путь.
Нам, молодым, тоже доставалось. Наша верхняя одежда, валенки висели у печки. Мы не успевали их надеть, соскакивали с нар, в чем были. У Смирнова была резиновая плетка, которой он хлопал себя по начищенному до блеска сапогу. Шел вдоль колонны, выстроенной по пять человек, опоздавшую хлестал по спине или по голым икрам. Мы стояли, стуча зубами от холода, бессильные перед таким унижением. Он же улыбался своей язвительной улыбкой. Не знаю, как он жил на этом свете, была ли у него семья, дети, но мы все его прокляли. Так продолжалось более полугода. Но все-таки Бог есть, и он все видит.
В нашем бараке отбывала срок Марина из Ленинграда. Очень красивая девушка 25 лет, бывшая учительница. Ей доверили учет нашей рабочей нормы и пайка. Красавец-капитан заметил ее. И влюбился, да так, что совсем потерял голову. Вечерами сидел около нее на нарах. И стал постепенно превращаться в человека. Перестал гонять нас по ночам с нар, перестал морозить на поверках. Отменил сигнал «внимание», разрешал дежурной пересчитывать нас прямо на нарах. Войдя в барак, всегда шутил и расспрашивал, как работается, как дела.
Письма нам разрешалось писать только два раза в год и только на русском языке. Письмо как и прежде должно было быть сложено треугольником. Но теперь Смирнов сам приносил нам бумагу и конверты. Марина делила между нами бумагу, мы писали письма на родном языке, отдавали письма Марине, она - капитану, а он отправлял их на волю. И все письма доходили.
Но эта любовь длилась недолго. Марина забеременела. Ее вызвали на этап, и она бесследно исчезла. Через несколько дней куда-то исчез и сам капитан Смирнов.
Какой же силой обладает любовь! Любящий человек совершенно иначе смотрит на мир. Любовь меняет не только самого человека, но и человек меняет мир в лучшую сторону. Любовь не признает границ, для нее не существует оград и запоров; колючая проволока, тюремные стены, возраст и другие различия — не препятствие для нее. Любовь живет везде: в прекрасных замках, в тюрьмах, в сибирской тайге и на земле вечной мерзлоты. Для любви не существует такого понятия, как заключенный, ее не спрячешь за колючую проволоку, она все и везде преодолевает.
Всю зиму мы валили лес. Солнце стало подниматься выше и выше. Возвращаемся с работы домой, а солнце еще высоко. Я бреду по оттаявшему снегу, бреду, подпоясавшись гибкой пилой, как широким ремнем. Опускающееся предзакатное солнце освещает облака, навевает грустные мысли о Родине, о беззаботном детстве. Почему я тогда жаловалась на скуку, хотела чего-то нового, чего-то необыкновенного, хотела бежать, хотела взлететь и парить? Почему человек, только лишившись всего, начинает понимать, что он потерял?
Снег начал таять, но по ночам еще трещат морозы. В лесу молодые березки приготовились встречать весну. Веточки становятся слегка коричневатыми, у высоких сосен и лиственниц макушки едва зеленеют, кажется, даже воздух наполняется особыми запахами.
Но охранники по-прежнему свирепствуют. На поверках все время стараются поставить нас в лужу, которая побольше. От тающего снега много воды, которая собирается под снегом на промерзшей земле и не может в нее просочиться. Снега еще много. Работаем всегда в мокрой одежде, а когда идем в барак, одежда на морозе начинает хрустеть. И вся колонна идет, хрустя одеждой. Конечно же, никаких витаминов у нас не было, питание очень плохое. Чтобы избежать цинги, мы пытались жевать пихтовую хвою. Но это не помогало, мы стали страдать от авитаминоза. У меня на ногах появились какие-то шишки под кожей, сначала они посинели, а потом на их месте открылись очень болезненные раны. Когда ты проваливалась в рыхлый снег сквозь тонкую корку наста, этот наст колол ноги, и хотелось выть от боли. Я шла, чуть живая, из леса в лагерь. В лагерном медпункте на подобное вообще не обращали внимания, потому что с такими болезнями пришлось бы половину заключенных освободить от работы. От тяжелых мыслей и нестерпимой боли я не могу спать по ночам. Сажусь на нары, молюсь, терпение мое кончается, я уже не могу трезво рассуждать.
Однажды я вернулась из леса ужасно усталая, подавленная, с опухшими ногами, тряпки прилипли к ранам, боль нестерпимая. Хочется выть. Еле выдернула ноги из сырых валенок, оторвала тряпки от ран, бросила на нары одежду, заревела, все проклиная:
- К черту, к черту такую жизнь. Все! Больше не хочу, не хочу такой жизни!
Стефания тихо подсела ко мне, осторожно сняла тряпки с моих ран, наложила новые,
утерла слезы на моих глазах и стала тихим голосом рассказывать о своей жизни на
свободе. Как она училась, потом втянулась в общественную работу, как вышла замуж,
как родила детей, как их растила. Рассказывала о дочерях, о мальчиках, об их
проказах и радостях. Она рассказывала о том, как арестовали мужа, каково ей было
одной с шестью малы¬ми детьми, которые теперь неизвестно где находятся.
Рассказывала тихо и спокойно. И ни словом не обмолвилась о своих переживаниях и
терзаниях. Она тихо говорила, а я понемногу успокаивалась. Она гладила мои
волосы, руки, кончики пальцев. Она прилегла со мной на нары, пальцами коснулась
моего лица. Это ее нежное прикосновение утешило меня. И я поняла: у меня что-то
отобрали, но мне было дано нечто несравнимо большее. На душе стало спокойно и
тепло.
Я долго сидела на краю нар и думала о том, как ничтожны мои горести. Стефания
знала много радости, но еще больше - горя и потерь. Откуда у этой женщины
столько силы, терпения, человечности? Она не утешала, а просто рассказывала. Это
было для меня большим уроком. Я поняла: надо все перебороть, не сломаться.
Поняла, что надо каждый день и час жить с надеждой, надо верить, что Бог нас не
оставит, всему свое время. Дух во мне окреп.
После этого Стефания стала мне еще ближе. Все в лагере Стефанию называли «пани», а русские и украинки «пани Стефа». Она была одета в оборванные, заштопаные ватные штаны, такую же заштопанную фуфайку, но все равно выглядела царственно. Даже охранники при ней старались не материться.
Недолго пришлось мне пробыть вместе со Стефанией, но ее материнское тепло я глубоко ощутила. Иногда, вернувшись с работы, сяду на краешек нар, размечтаюсь, и так хочется увидеть маму. Подойдет Стефания, погладит по головке, прижмет к себе и, кажется, что я рядом с мамой. Ее ласковая улыбка, озарявшая лицо, ее сердечное тепло, душевность, ее любовь очень действовали на окружающих. Нам, молодым девушкам, очень нужен был такой человек, особенно в этой страшной лагерной жизни. Рядом со Стефанией мы становились сильнее и лучше, добрее и спокойней.
Нам разрешалось получать два письма и две посылки в год. И вот через полгода заключения в этом лагере я получила первое письмо от сестры. Очень обрадовалась, что все здоровы, дети учатся. Еще и еще перечитываю письмо, полное надежды и утешения. Сижу, прижав к груди письмо, вместе с ним в меня вливается тепло дома, тепло родины. Я ощутила в этой бумаге прикосновение рук мамы и сестры. Так дорог был мне этот клочок бумаги с написанными на нем словами.
Еще у меня есть фотография из дома, на которой дорогие и близкие мне люди.
Всякими способами пытаюсь ее сохранить, чтобы только не отобрали на обысках. А
здесь обыскивают очень часто. Иметь при себе ничего не положено. Нельзя хранить
фотографии, письма, бумагу. Но я все равно умудряюсь спрятать самые дорогое.
В письме домой я просила, чтобы прислали таблетки или порошок стрептоцида. Я
думала залечить раны на ногах. Через некоторое время меня вызывают на вахту
забрать посылку. Прибежали четыре надзирателя, все содержимое вывалили на стол и
давай рыться. Все, что им нравилось, они откладывали в сторону, якобы, это не
разрешалось. Увидела я и таблетки стрептоцида. Обрадовалась им больше, чем салу.
Ну, думаю, теперь я поправлюсь.
Как бы не так! Все таблетки надзиратель сгреб в свой стол. Я плакала, показывала свои ноги, умоляла, чтобы разрешили хотя бы при них растереть пару таблеток и присыпать ими ногу. Не положено, и все. Надзиратели были неумолимы. Я вышла очень расстроенная, подавленная и униженная. В бараке женщины громко и весело болтали, пели песни и матерились. Я залезла на нары, укрылась с головой одеялом и дала волю слезам.
В посылку был вложен свиной жир. Стефания терпеливо каждое утро отмачивала повязки, мазала мои раны жиром. Это принесло мне облегчение. Днем не так сильно болели раны, не прилипали тряпки, и ночью я уже могла спать.
Снег растаял, весна наступала с невероятной быстротой! Все буквально - трава, деревья и кусты зазеленели в течение двух недель. Как же прекрасна тайга весной! Особенно в утренние часы, когда идем на работу. Уже расцвели дикие пионы, колокольчики и другие незнакомые мне травы и цветы. Ствол к стволу стоят стройные сосны и еще более стройные лиственницы. Еще не просохла роса на траве, а дикие пионы и кусты смородины уже сверкают, словно усыпаны алмазами. Я так соскучилась по дому, по родным. Как посмотрю на рослые, чудесные сосны с другой стороны колючей проволоки, сразу начинает щемить сердце.
Иногда хочется уединения, покоя, потому что в лагере, в бараке все время шум и гам, разговоры. Так хочется, вернувшись после работы, закрыть глаза и побыть в одиночестве, ни о чем не думать, раскинуть ноющие от работы руки и уснуть. Так хочется покоя. Здесь никогда не бывает тишины. В бараке пятьдесят человек. Я ценю этих людей: они мои сестры по судьбе и лишениям, но все равно хочется вырваться из этого окружения.
Бывали дни, когда нам велели катить из леса бревна к строящемуся мосту. Бревна
толстые и длинные, а мы подсовываем под них ваги и с криком «Раз, два, взяли!»
катим их по лесу к реке. Иногда впрягаемся по шесть человек и, как лошади, тащим
бревно к мосту.
А рядом, с гор, по каменистому руслу между берегами, заросшими черемухой,
стремительно бежит речка. В мае расцвела черемуха, огромные, белые, пушистые ее
ветви свисают в струяшуюся воду. Запах черемухи опьяняет. Как красиво и как
больно! Едва отведу глаза от катящегося бревна, посмотрю на черемуху, - и опять
вспоминаю дом и родных, весну в моем отечестве. Вернусь ли я когда-нибудь? Я
вижу себя стоящей среди друзей в ботаническом саду с букетом сирени, вижу, как
мы с подругами, сидя на зеленой лужайке, смотрим на свое отражение в воде, и
будто слышу запах водяных лилий. С той поры остались одни воспоминания. Но их
никто и никогда у меня не отнимет.
После того, как мы доставляем бревно к мосту, охрана ведет нас назад на лесосеку. Снова пилим, валим лес, выполняем норму, сильно устаем, но уже кое-чему умеем. Проще стало обрубать сучья, деревья стали валить так, чтобы их легче было разделать на бревна. Повалив шесть толстых сосен, падаем на рыхлый, мягкий мох передохнуть. Смотрим в голубое небо, кусочек которого виднеется в прогале вырубленных нами деревьев. Солнечные лучи проникают сквозь кроны живых сосен, в этих лучах парит пыльца их срубленных сестер. Солнце играет, мерцает в ветках кедра. Сосны и лиственницы стоят сплошной стеной.
Вдыхаем влажный воздух, пахнущий хвоей, мхом, соком спиленных деревьев. Мы вместе с Марите отдыхаем на мху, и знаем, о чем думает подруга. Лес нам возвращает душевное равновесие, вселяет внутреннее спокойствие. И этого никто у нас отобрать не может. Отобрали свободу, молодость, родину, огородили колючей проволокой, разметили колышками лес на делянки, но эту красоту природы, эти запахи, этот воздух они не в силах запретить.
Повалив сосну, мы можем на мгновение встать на колени перед удивительным цветком колокольчика, полюбоваться им, погладить его, глубоко вдохнуть запах сосновой хвои и сока древесины, можем увидеть синеву неба.
Когда потеплело, работать стало легче. Мы сбрасываем свои телогрейки и ватные штаны, которые так стесняют движения. Нам уже выдали летную одежду. И еще не появились наши мучители — комары. Дни становятся все длиннее и длиннее.
Вернувшись в зону, надеваем свою личную одежду. Можно ходить по центральной дорожке и разговаривать. О чем говорим? Да все о том же: о воле, о Литве, мы делимся воспоминаниями, фантазируем и строим планы на будущее. Хоть и усталые, после работы мы, литовки, собираемся в один барак, молимся, поем песни о партизанах; зэковские песни поем по-русски. Иногда слова песен вызывают слезы и спазм в горле, но все-таки они были маленьким лучиком света в нашей жуткой обыденной жизни.
Частенько мы собирались у Стефании Ладигене. Она устраивала литературные вечера. Мы декламировали стихи те, что помнили, пересказывали выдержки из романов мировой классики или отрывки из литовских книг. Конечно же, больше всех декламировала пани Стефа, поскольку она все их помнила. У нее был голос очень звучный, приятного тембра. Читала она все наизусть с душевным подъемом.
Она часто повторяла: если мы здесь, это не значит, что жизнь остановилась. Нельзя забывать все, что мы знали и умели, надо повторять и декламировать. Она раскрыла нам прелесть и красоту многих книг, о которых в школе я не имела представления. Она говорила, что даже в зоне надо заниматься саморазвитием, быть стойкими, жизнь принимать такой, какая она есть, и никогда не терять надежду. Она пересказывала целые романы, говорила о своей общественной деятельности в независимой Литве.
Надзиратели иногда наши посиделки разгоняли, но мы снова собирались. Нам приходилось любить жизнь такую, какая есть, какая уготована нам судьбой. Ведь человек все равно в любых условиях хочет жить. И сча¬стье, когда в этой жизни, как наша, ты остаешься человеком.
Часто я наблюдаю за нашей Стефой и размышляю: как ей в таких условиях удается сохранить силы? Что заставляет ее после тяжелой работы, когда хочется только вытянуться на нарах и лежать, беседовать с нами, молодыми, утешать, рассказывать, собирать нас вместе? Откуда в ней столько любви, света и человечности?
Приближалась Пасха. Пани Ладигене задумала устроить выставку: смастерить из чего придется разные безделушки. Как раз на Пасху был свободный день, которых у нас не так уж много. Мы собрались, почти все литовки, помолились, поздравили друг друга, съели общий завтрак и выложили на краю нар приготовленные нами поделки. Это были бусы из сосновых шишек, лесные цветы, камушки, подобранные у железнодорожного полотна, даже еловые веточки необычной формы. Это было так прекрасно, так значимо для нас.
Так мы отмечали все литовские праздники. Они создавали приподнятое настроение, вызывали душевный подъем, хотя сердце, переполненное воспоминаниями и тоской, плакало. Но в то же время мы все-таки верили и надеялись.
Хоть работа сильно утомляла, болели мои язвы, мучил постоянный голод, унижения, трудная лагерная жизнь, мы старались не опускаться. Даже такую тусклую жизнь мы пробовали разнообразить, спасением для нас было в поэзии и музыке. На воле я очень много читала, любила стихи, но никогда так не была очарована песен¬ной поэзией. Именно теперь я с особым чувством стала понимать значимость этих слов. Ночью, перед тем как уснуть, долго звучат в голове слова песен, мелодии. Чем сильнее давила нас лагерная жизнь, тем ближе мы становились друг другу, тем теснее была наша взаимопомощь, через поэзию, молитвы, юмор. Смеялись над всем: сами над собой, друг над другом, над надзирателями, давали им клички и сочиняли анекдоты.
Летом мы даже несколько раз устраивали концерты. Из платков мастерили юбки, из травы плели венки, и, дождавшись воскресенья, когда не надо было идти на работу, устраивали представления. Мы танцевали национальные танцы, пели литовские песни. Затем выступали латышки, украинки, эстонки. Разучивали все под началом Стефании Ладигене и Стаей Вишинскене. Пальцы украшали колечками, сплетенными из трав, не снимали их даже ночью, сохраняли их до тех пор, пока трава не засыхала, и колечки не сваливались с пальцев.
Все время работаем в лесу, таскаем, как лошади, распиленные бревна из леса к строящемуся мосту, а затем длинными шестами катим их на платформу. Зимой очень трудно. Движения сильно стесняет зимняя одежда. Но весна в эти края приходит внезапно, мы сбрасываем наши зэковские одеяния, и пока еще нет комаров, сквозь наши лохмотья видно, что мы молоды.
Мост строят японские военнопленные. Их рабочее место отделено от нас колючей проволокой. Японцы работают как часики: размеренно, потихоньку, не торопясь, делают все ритмично, красиво и тщательно. Их рабочее место тоже всегда чистое, не слышно никакого шума, криков или мата.
Все японцы маленького роста, молодые, носят большие заячьи шапки. Они заинтересовались нами. Начинаем общаться через колючую проволоку, показывая пальцами разные знаки, машем им. По-русски из них никто не понимает, только одно-два слова.
Вначале все они кажутся одинаковыми, в одинаковых шапках, но через некоторое время, когда они снима¬ют шапки, мы начанаем их различать, а они нас. Особенно весной, когда мы сняли свои платки, в которые были укутаны, сняли свои фуфайки и ватные штаны, японцы были очень удивлены, что под этими лохмотьями скрывались молодые, очаровательные создания. Они были просто ошарашены произошедшими изменениями в женской бригаде. Нам это было очень приятно и японцам тоже. Ведь все мы были так молоды.
Когда мы подтаскиваем бревна к платформе, японцы обычно уже работают. Они на некоторое время останавливаются, хлопают в ладоши, машут руками. Это знаки приветствия. Через колючую проволоку начинаются разговоры: мы по-литовски, они по-японски. Мы понимаем друг друга с помощью жестов и мимики, некоторые из них симпатичны. Мне всегда махал маленький, молодой японец. Он называл себя Лин. Как только увидит меня, спрашивает: «Джана, Джана, как жизнь?» Он делал из веток кедра, сосновых шишечек очень красивые мелкие безделушки и перебрасывал их через колючую проволоку, привязав к ним маленький камешек. Это были своеобразные подарки.
Иногда Лин перебрасывал мне клочок бумаги, исписанный иероглифами, которые я не понимала, но делала вид, будто читаю. Благодарю его, жду следующего письма. Он нарисовал свой дом, где жил до войны, и нас вместе идущих в его японский дом. Через каждые два часа у них были перерывы, и когда мы подтаскивали бревна, они становились у колючей проволоки, и каждый японец своей возлюбленной оказывал знаки внимания, прикладывая руку к сердцу, посылая воздушные поцелуи.
Судя по всему, они питались лучше, чем мы, поскольку перебрасывали даже кусочки хлеба, иногда сухарик или печенье. Они часто просили, чтобы мы спели. Сначала пели украинки, потом подключались и мы. Японцы все время прикладывали руку к груди, хлопали в ладоши, показывая тем самым, что это им нравится.
Наши охранники разъясняли японцам, что мы страшные преступницы, очень опасные фашистские подстилки, но по поведению японцев было видно, что они не верили. И Лин, увидев меня, все время улыбался и говорил: «Джана фашист нет!». Если какой-нибудь другой японец махал мне рукой, Лин подзывал его к себе и грозил сопернику пальцем, потом мне, потом качал головой. Это означало: соперник Лина должен понимать, что это не его девушка.
Почти у каждого японца была «дама сердца», хотя нас трудно было назвать дамами. Они писали записки либо по-японски, либо по-русски. Возможно, кто-то из японцев знал немного по-русски и помогал им писать. Мы отвечали по-литовски, по-украински и по-русски. И, казалось, что мы понимали друг друга через два ряда колючей проволоки. Эти обрывки бумаги мы с нетерпением ждали друг от друга.
Часто японцы перебрасывали нам картинки с видами Японии, а на них писали
признания в любви. Немало таких записок от Лина получила и я. Жаль, что эти
рисунки отбирали во время обысков, и у меня ничего не осталось на память об этой
японской любви.
Но, в один прекрасный день, придя на работу, мы не обнаружили японцев. Не было
их и на следующий день. Мы работали около железной дороги, и мимо нас проходил
большой состав с телячими вагонами. В вагонах мы увидели японцев. Двери вагона
были открыты, и они махали нам, выкрикивая наши имена, стояли и показывали, что
едут домой. Мы тоже радовались, что они возвращаются на свою Родину. Какая-то
искорка надежды загорелась и в наших сердцах. Если они возвращаются, то, может,
скоро и нас освободят. Значит, что-то меняется в обстановке, может, американцы
потребовали вернуть военнопленных. Скорее всего, должны и нас выпустить, мы ведь
не какие-то военные преступники или уголовники.
От этих мыслей даже бревна, шпалы и рельсы казались легче. Но и грустно: теперь с той стороны колючей проволоки никто не пришлет воздушный поцелуй, не перебросит клочок бумаги с картинкой или иероглифами.
В Сибири лето может быть сухим и жарким. В разгар лета очень докучают комары и мошкара. Это просто невыносимо. Стоит зной выше 30°, иногда даже приближается к 40°, но раздеться невозможно - польчища комаров просто загрызут. Приходится надевать черный казенный бушлат, чтобы не прокусывали комары, и чтобы охрана могла видеть номер на спине. Обязательно надо быть в сапогах, да и одежду необходимо хорошо заправить, чтобы эти кровопийцы не лезли в прорехи.
Жара, над головой тучи комаров, от которых стоит постоянный гул, а под сеткой кажется, что задохнешься. Поесть в обед это тоже целая проблема. Комары лезут в рот, нос, глаза и уши. Но более всего мучает жара. Из лагеря приносим с собой бидончик воды, но его быстро выпиваем, а дальше до вечера приходится терпеть.
В середине лета нас перебросили на железную дорогу. Придя на работу, мы получаем колышки с дощечками, на которых надпись «Запретная зона» - и расставляем их вдоль дороги на расстоянии двух метров от рельсов. Охрана предупреждает, что в того, кто перейдет за колышки, стреляют без предупреждения. И стреляли. В основном, по мужчинам.
Иногда какой-нибудь узкоглазый охранник приказывает что-то вынести за пределы этой зоны. Стоит человеку переступить черту, раздается выстрел, и нарушителя либо убивают, либо ранят. Старший по охране докладывает начальству, а стрелявший охранник получает премию или отпуск домой. Вот таким «промыслом» занимались конвойные, вероятно, по предварительному сговору. А куда отсюда побежишь в робе заключенного, без еды и документов, разве что навстречу смерти. Бывали случаи, когда охрана избивала провинившегося, его клали у ворот, чтобы все видели и не думали о побеге.
Мы возводим насыпь для железной дороги, застилаем откос дерном, носим шпалы и рельсы, расширяем просеки и ведем вторую линию рельсов. Здесь комаров меньше, чем в лесу, но все равно хватает. Зато работа тяжелее. Безжалостно печет солнце, ты жаришься, как в духовке, особенно, если знойный полдень. Солнце зависает над нами, как огненный шар. Лучи падают на нас прямо сверху, рельсы накаляются так, что к ним нельзя прикоснуться, от песка и щебня идет жар, горячими становятся наши заступы, ломы и другие инструменты. И некуда спрятаться: ни деревца, ни тени, ни стебелька, ни травки. Просто нет укрытия от жары. Она придавливала нас к земле, от которой шли горячие влажные испарения. А рельсы, словно две огромные змеи бежали вперед, вытянувшись во всю длину, и зловеще мерцали под солнцем. Над насыпью видно было, как струится горячий воздух, поднимаясь вверх. Кажется, что земля молила о влаге. У всех пересыхало горло, губы трескались, ни глотка воды. Время от времени мимо нас пролетали поезда, обдавая еще более горячим воздухом и дымом. Бесконечно долго тянулось время.
Несмотря на жару и жажду, мы продолжаем копать насыпь, подсыпаем грунт под рельсы, носим шпалы, утрамбовываем щебень длинными ломами и изнываем от жажды. Мимо несутся поезда, вагоны нагружены лесом, углем, цементом. Есть и пассажирские вагоны. Мы всматривались в лица пассажиров, сидящих у окон, они смотрели на нас, а состав уже улетал дальше на запад. Глядя на эти поезда, так хотелось оказаться в пассажирском вагоне, и чтобы он унес в ту страну мечты, где нет охранников, овчарок, мата. Мы же могли только взглядом проводить поезд, и в душе снова зарождались тоска и беспокойство.
Раны на моих ногах по-прежнему не заживали. Пани Ладигене в это время работала в лесу. Она приносила из леса брусничные веточки и вечером делала мне перевязки. Из веточек, листков и ягод она в ранку выдавливала сок. Было очень больно, когда она этим соком смазывала язву, я скулила, как щенок. Но, видимо, только этого ранам и было надо. Они потихоньку стали заживать. Через некоторое время от ран и следа не осталось.
В лагерях долго на одном месте не держат. Если только заметили, что заключенные сдружились, держатся вместе, их стараются разъединить, увезти подальше. Поэтому вскоре многие наши литовки были определены в этап. Расставались со слезами на глазах, с болью в сердце. Все вышли из бараков проводить подруг, с которыми делились последней коркой хлеба, сокровенными мыслями, воспоминаниями, надеждами и мечтами. Казалось, что с ними уходила часть души. Прощаться всегда трудно. Я оглянулась на подруг, стоящих у ворот. Они махали нам, на глазах быи слезы. Встретимся ли еще где-нибудь на перекрестках жизни? Когда прощаешься, всегда сохраняется какая-то искорка надежды, что еще встретимся. И в самом деле, с Марите Германавичюте и Онуте Завадскайте я встретилась потом на свободе. А вот с пани Ладигене никогда. Потом только я узнала, что она умерла в Вильнюсе.
После долгих лет Эмма Микуленайте подготовила книгу, в которую вошли личные дневники пани Ладигене, написанные в юности, воспоминания и письма детям из лагерей и последующей ссылки, а также воспоминания о ней подруг по несчастью. Эта чудесная книга - словно памятник Женщине с большой буквы. Эту книгу должны прочитать наши дети, внуки и правнуки. Название у книги очень простое: «Мы существуем». Это слово так часто звучало из ее уст в лагере, когда она нам подавала пример Достоинства и самоуважения. «Мы женщины и девушки, мы не растоптаны, не чувствуйте себя такими. Мы люди, мы все переживем и выдержим, мы сильные, мы литовки!»
На этот раз наш этап направили недалеко. Мы отошли от своего лагеря всего несколько километров, и нас привели в бараки, из которых только утром убрали японцев. Мы вошли в ворота и застыли с открытыми ртами. Удивленно озираясь, мы увидели два ряда побеленных бараков. На окнах резные наличники, на дверной обшивке красивый орнамент. Вокруг бараков трава была подстрижена, как парковый газон. Дорожки были выложены камешками и присыпаны песком, везде низкие плетни из берез. Даже через небольшие канавки построены изящ¬ные мостки и переходы. И везде цветы. Небольшими островками росли принесенные из леса колокольчики, калужницы, вьюнки.
В бараках нары, столики, полы и даже уборные вычищены до блеска, устроена площадка для игр, есть даже качели. Японцы уехали из лагеря, не оставив ни малейшей соринки. Все было в таком идеальном порядке, словно они скоро вернутся. Мы оказались, как в сказочной стране, наедине с совершенно незнакомой нам культурой. Ведь они так же, как и мы, были в неволе, трудились на тяжелых физических работах, но вечерами вокруг себя создавали красоту. Эта черная, грязная, тяжелая и однообразная работа не изменила их менталитет, образ жизни, традиции, правила. Видимо, поддержание чистоты и порядка для японцев имело особое значение. Они не сдались тяготам и в заключении жили так, как подсказывал их опыт и опыт предков, как подсказывал весь опыт жизни японского народа.
После работы я вышла погулять вокруг бараков. Я любовалась клумбами и альпинариумом. Делаю круг по зоне. Солнце уже садится, оно освещает золотыми лучами стволы сосен, играет в макушках и ветвях деревьев, косые лучи освещают всю зону. Небо ясное, ни облачка.
Но вся эта сибирская красота с еще большей силой вызывает тоску по родине. Кажется, что нет ничего лучше и красивее наших родных полей и лесов, волн, омывающих взморье, усадеб и полей, утопающих в утреннем тумане. И тоска, бесконечная тоска наполняет сердце. Я вспоминаю слова пани Ладигене: «Никто не сумеет у нас отнять ни неба, ни звезд, ни эти чудесные запахи лесных цветов. Никто не отберет у нас весеннее солнце, щебетанье птиц, не отберет лес, сосны над головами, не отберет наши мечты и нашу память». Слезы в глазах просыхают: я не должна быть слабой.
Но недолго эта красота в зоне нас радовала. Среди нас были разные женщины. Они быстро затоптали травку, оборвали цветы, ходили не по дорожкам, а как попало, сломали игровую площадку. Мы тоже недолго были в этой зоце. Вскоре нас перебросили в 121-ой лагерь.
Мы снова валили в лесу деревья, тащили их к железной дороге. Сюда привезли много новеньких, недавно осужденных. Среди них было немало блатных и урок. Они всеми способами старались отлынивать от работы. Часто отбирали или крали у нас хлеб или одежду. Всеми правдами и неправдами старались остаться в бараке и не выходить на работу, воровали из посылок сало, сухари, вещи, а иногда и последний кусок хлеба, оставленный на ужин. Бывало очень обидно, когда вернувшись с работы, я не обнаруживала этот последний кусок. Ничего более дорогого, чем хлеб, у нас в лагере не было. Неприятно было обнаружить разворошенный вещмешок. Я долго берегла вязаное платье пурпурного цвета, которое прислала мне двоюродная сестра Виктория, но его украли. Бы¬ло очень жаль.
Чего только ни выдумывали воровки, чтобы не ходить на работу и оставаться в бараке. То специально поранят руку или ногу, нанюхаются травы, от которой поднимается температура, даже вшивают в подмышку конский волос, и надзирателям никак не догадаться, откуда такая температура. Из всех урок самой отвратительной была Машка.
Здесь у нас была сушилка в маленькой пристройке к бараку и, когда надо, ее можно было протопить. Как- то в этой сушилке я застала Машку. Она была вся очень красная, видимо, с высокой температурой. Ее лихоради¬ло. Наверняка, она что-то сделала с собой. Она попросила пить. А у меня уже тогда была тяга к врачевательству. Я не могла пройти мимо нее, несмотря на то, что знала, кто такая Машка. У меня была одна последняя таблетка аспирина из посылки, которую я вместе с кружкой отнесла Машке.
Как меня тогда ругали все девушки: и украинки, и литовки. Как можно жалеть такую, отдать ей последнюю таблетку, ведь она всех обворовывала, материла, а некоторых даже била. Я чувствовала себя неправой и в то же время правой. Но с тех пор, когда Машка поправилась, меня она больше не обижала и другим не позволяла.
Сколько удивительных и разнообразных характеров я узнала за годы, проведенные в лагерях! Встретила женщину, на глазах у которой истребители (стрибы) во дворе их собственного дома застрелили мужа и сына.
Мы навсегда укоренились в ней!
Ни пламя адское, ни ледяные вихри
Не одолеют вековых корней.
Бернардас Бразджёнис
Был жаркий июнь 1950 года. После двухнедельного карантина на пересыльном пункте был сформирован новый этап. Всех снова построили в длинную колонну по пять человек, и солдаты с овчарками погнали нас в сторону Енисея. Шли молча, понурив головы, со своими узелками на плечах. Все, чем владеем, все наше состояние умещается в маленький мешочек, и на этапах или при переводе в другой лагерь все свое мы уносим с собой. Тогда мы долго сидели на пыльной улице, было очень жарко. Нас медленно пересчитывали, проверяли и перепроверяли, вызывали, строили и снова считали. На Енисее стоял катер-буксир с прицепленной к нему баржой.
Наконец, по длинному дощатому настилу, опутанному сеткой из колючей проволоки, нас начали загонять на баржу. «Бегом, бегом!» - кричали солдаты. Зверски оскалясь, рычали и лаяли овчарки. На палубе уже были свалены доски, мешки с цементом, какие-то ящики. Зэков загнали в трюмы через люки по вертикальным металлическим лестницам. Трюмы заполнились обездоленными, оторванными от родины и родных, угрюмыми женщинами, отбывающими в безвестность. Куда теперь? Никто ничего не знал. Можно было только догадываться, раз Енисей течет на север, значит, повезут туда.
Только загнали в трюмы, люки захлопнулись, и наступил полный мрак. Постепенно глаза привыкли к темноте, и мы разглядели огромный трюм и двухъярусные нары, сидеть на которых было невозможно. Они были очень низкие, и закатиться на них можно было только лежа. Пол покрывали доски, под которыми плескалась мутная зловонная вода. Усталые и грязные, мы залезли на нары и впали в полузабытье. В трюме - жара, спертый воздух, хлюпающая под ногами вода. Вскоре дышать стало совершенно невозможно, очень хотелось пить, но ни воды, ни пищи никто не давал.
Я спросила соседку по нарам, кто она и откуда. Оказалось, это литовка Левуте Якутене. В Литве у нее отобрали годовалого ребенка, она только о нем говорила и все время плакала.
Караван барж тронулся только на следующий день. Как и предполагалось, - на север, в неизвестность, все дальше и дальше от отечества, от родных и даже от лагерных подруг, с которыми я успела подружиться в тайшетской тайге. Откуда-то просочились вести, что нас везут в Норильские лагеря. Мы уже были наслышаны об ужасах Норильска. Там на далеком севере -полярная ночь, нескончаемая пурга, сильные морозы и голод. Слышали, что от голода и холода в Норильске погибла большая часть литовских офицеров, арестованных в 1941 году, тысячи заключенных гибли и сейчас. Одно только слово «Норильск» наводило ужас на всех заключенных.
Впереди полная неизвестность. Мы надеялись, что стоит каравану тронуться в путь, будет легче дышать. Но дни стояли очень жаркие, и мы продолжали задыхаться без свежего воздуха. Губы потрескались, мучила жажда, а ведь плыли мы по чистой енисейской воде. Просили охрану, чтобы открыли люки и впустили немного воздуха, дали воды. Казалось, еще час-другой - и я умру. Но конвоиры приоткрывали люк, осыпали нас бранью и снова его захлопывали.
Говорят, что Енисей замечательная река, но мы никакой красоты не увидели. Мы просто задыхались в этом вонючем и грязном трюме. Тут хуже, чем в вагонах, даже щелей не было.
По утрам в люк стали подавать 400 граммов хлеба, кружку теплой воды и очень
соленую мелкую рыбешку под названием камса. После такой пищи еще сильнее
хотелось пить, губы запеклись и потрескались. Можно подумать, что в Енисее не
было воды. Две украинки - мои соседки - попытались пить черную воду с пола. У
них начался жуткий понос. В углу трюма находилось ведро-параша, и к нему вечно
стояла очередь. В первые дни я съела несколько рыбок, но потом перестала, хотя
голод мучил постоянно. Я отворачивалась от женщин, которые ели камсу и, собрав
всю свою волю, пыталась переключить сознание на что-нибудь другое.
У моей соседки Левуте от сырости, жары и затхлого воздуха начались приступы
астмы. Она стала задыхаться и метаться в конвульсиях. Я такой болезни тогда не
знала, и думала, что она умирает. Я подскакивала к люку, била в него кулаками и
просила охранников позвать доктора и проветрить трюм. Но они, сидя наверху по
обе стороны люка, только ржали и матерились.
- Так вам и надо, фашисткие бляди.
Не давали ни глотка свежего воздуха, а о воде даже говорить не разрешали. Я кидалась от люка к Левуте, усаживала ее в удобное положение, гладила по спине, прижимала к себе, но не знала, как ей помочь. Снова кидалась к люку и кричала, что женщина умирает, но тщетно. В ответ - смех и ругань. Тогда я дала себе клятву.
Если удастся выжить после этого ада, я непременно стану врачом, чтобы знать, как помочь больному человеку. Приступ постепенно отступал, но на следующий день все повторялось вновь. Она все просила, чтобы я гладила ее по спине, и повторяла:
- Я, конечно, не выживу. А ты, если останешься жива и вернешься в Литву, пожалуйста, позаботься о моем сыночке.
Я соглашалась, но сама была охвачена ужасом и безвестностью и не знала, останусь ли в живых.
Мы плыли все дальше и дальше на север. Воздух становился все холоднее, а в трюме стало уже не так душно. Многие женщины совершенно ослабли от расстройств кишечника и лежали на нарах молча. В темноте были слышны лишь слабые стоны.
Сколько дней мы плыли® неизвестно, наверное, две недели. И хотя стало прохладнее, по-прежнему мучила жажда, неизвестность и безнадежность. Непрестанно мучил вопрос: «За что?». Хотелось плакать, но я твердила себе! надо держаться, надо держаться и надеяться. Если сдадут нервы, я погибла.
Чем дальше, тем становилось морознее. В трюме уже было совсем прохладно. Стало ясно, что близок север. Мы прижимались друг к другу, чтобы согреться, и молили Бога только об одном, чтобы скорее закончилось это страшное путешествие, чтобы скорее глотнуть свежей воды и чистого воздух и умыться.
В один из дней мы услышали гудки пароходов, и баржа остановилась. Все понимали, что уж лучше поскорее в лагерь. Неважно, каким он будет, по крайней мере, там воздуха вдоволь. Слышались людские голоса, гул автомобилей. Утром люк открылся, нам подали немного сухарей и по кружке воды. Женщины спросили у молодого солдатика, который открыл люк, почему нас не выпускают. Он ответил, что здесь только оставляют груз, а мы поплывем дальше. Это была Игарка. Через день баржа снова тронулась в путь. Мы плыли еще четыре дня, и, наконец, остановились. Снова послышался лай овчарок, стук сапог по палубе, брань конвоиров. Это означало, что мы прибыли.
Лязгнул люк нашего трюма, и прозвучала команда: «Выходить по одной!» Солдаты подгоняли нас, мате-рясь. Стало очень страшно. Куда мы попали? Что будет дальше? Мы хватали свои узелки с вещами и молча выбирались из этого ада.
От свежего воздуха кружилась голова, в глазах появилась резь от света, ноги подкашивались. Но солдаты подгоняли:
- Скорее, скорее! Бегом на берег!
На берегу уже стояла команда с автоматами и овчарками. Женщины, выйдя на свет,
не могли узнать друг друга. С прищуренными ввалившимися глаза, грязные,
запыленные и перемазанные копотью из пароходной трубы, женщины, походили скорее
на ведьм, чем на людей. Лишь когда нас усадили на галечник на берегу Енисея, мы
стали озираться по сторонам.
По небу плыли тяжелые свинцовые тучи. Дул довольно сильный северный ветер.
Енисей был так широк, что противоположный берег с трудом просматривался. Вода
темная, вздыбленная волнами, которые со злобой били о берег. Вдали плыли горы
льда. Мы поняли, что находимся на дальнем севере в каком-то порту. Поодаль на
рейде стояли большие морские корабли и другие, поменьше, видимо, речные, было
много барж и кранов. Берег весь был усеян штабелями древесины, досок, ящиков,
кирпичей, тюков. Среди них сновали люди в серой одежде, повсюду охрана. Это была
Дудинка - заполярный порт Советского Союза, а далее начинался Северный Ледовитый
океан. Город был тусклый, одноэтажный, с деревянными тротуарами. Не было видно
ни деревца, только жижа от вечной мерзлоты да свинцовые тучи, гонимые ветром.
Нас привезли на пяти баржах. Четыре из них были с мужчинами, одна с женщинами. Пока охранники принимали и пересчитывали этап, мы сидели на мокрой и холодной земле енисейского берега и впивали полной грудью свежий воздух. Даже больные, которых кое-как вытащили из трюма, немного повеселели.
Узкоколейка соединяла Дудинку с Норильском. Заключенных затолкали в вагоны стоя, вплотную один к другому. Мы глядели в вагонные щели и не видели никаких домов или деревень, только бескрайнюю рыжую тундру, горы черного угля или серого грязного снега. Уже вечерело, когда доехали до Норильска. Здесь, в городе вечной мерзлоты, за колючей проволокой, посреди полярной ночи, бесконечной пурги, среди короткого полярного лета и дымов Норильского металлургического комбината пройдут еще четыре года моей молодой жизни.
Норильск - заполярный город на юге Таймырского полуострова, у него два спутника: Талнах и Кайеркан. Это очень крупный металлургический центр, а само Норильское месторождение неиссякаемый источник разнообразных полезных ископаемых. Здесь огромные запасы угля, меди, никеля, кобальта, цинка, золота, платины и около 40 других химических элементов. Недалеко имеются источники газа. Сам город является крупнейшим центром цветной металлургии. Но это место, где ничего красивого в природе нет, и оно совершенно
непригодно для жизни человека. Солнце почти десять месяцев обходит стороной этот
город, только тяжелые свинцовые тучи и дымы из заводских труб тянутся над
городом. Норильск - это полярная ночь и сильные морозы до 40-50, а иногда и 60
градусов, пурга и снежная пустыня, магнитные бури и полярные сияния.
Около Норильска есть две горы: Медвежка и более высокая гора Шмидта, или как ее
тут называют - Шмидтиха. По другую сторону города простирается бесконечная
тундра с большим количеством озер, болот, речек и ручейков. Недалеко протекает
полноводная речка Норилка. И в самом городе есть озеро с названием «Длинное». У
дороги Норильск-Дудинка стоит город-спутник Кайеркан. Там на угольных шахтах
работало около 700 заключенных.
Город Норильск начали возводить в 1935 году, одновременно строился горно-металлургический комбинат и шла добыча руды. Весь Норильск построили заключенные Гулага. Особо интенсивно стройка шла в 1939-45 годах.
После оккупации Советским Союзом Восточной Польши и Балтийских государств, были
сняты с должностей местные руководители и военноначальники. Их заменили
совслужащие. Уже в 1941 году в этих странах начали арестовывать и ссылать их
граждан в Сибирь. Эшелон за эшелоном шло пополнение рабской силы для северных
шахт, строительства железных дорог и городов.
Еще в 1941 г. в Литве был арестован весь генералитет и высшее офицерство (около
400 чел.), их в августе сослали в Норильск. В это же время туда привезли латышей
(260 чел.), эстонцев (200 чел.), украинцев, русских и пленных финнов. Их
эшелонами отправляли в Красноярск, а дальше баржами в Дудинку и далее до
Норильска. Здесь они подвергались допросам, судам. Часть была расстреляна, часть
поселена у озера Лама. Там они умирали от голода, холода и болезней. Остальные в
жутких условиях без отдыха рыли траншеи для фундаментов. Люди не были
приспособлены к суровым условиям Заполярья, и более половины погибли от
недоедания, перенапряжения и болезней. Все они легли в безымянные траншеи
вечной мерзлоты у подножья горы Шмидта. Осталось в живых только 60 литовцев, 30
латышей и 14 эстонцев. Здесь в Норильске были уничтожены главные армейские
руководители трех балтийских республик. Только в 1941-1942 гг. в Норильске было
расстреляно около 100 ли¬товских офицеров. Здесь угасла их надежда когда-либо
увидеть Родину.
За весь период существования Норлага в отработанные шахты сброшено около 100 тысяч человек.
Общее количество заключенных, отбывших наказание в Норильлаге с 1935 по 1956 год, составило около 500 тысяч человек. В это число входят представители 22 стран мира, а сверх того представители всех республик и национальных меньшинств Советского Союза. Всего в норильских лагерях были заключенные шестидесяти национальностей.
Поистине, этот город стоит на костях наших соотечественников и граждан других стран и национальностей.
Город поглощал все новые и новые силы и человеческие тела, но этого было мало. Подвозили все новую рабочую силу. У подножия Шмидтихи и Медвежки, как спичечные коробки, были на всем обозримом пространстве в строгом порядке расположены лагерные бараки.
Политические заключенные до 1948 года отбывали наказание вместе с уголовниками, а с 1949 г. политических собрали в отдельные зоны. Когда по указанию Сталина были учреждены особые лагеря, Норильлаг был преобразован в Горлаг. Был учрежден новый режим - каторжные работы для предателей и фашистских пособников. Баржами по Енисею везли тысячи заключенных, осужденных по статьям 58-1а и 58-11. Это были, в основном, участники сопротивления из Прибалтийских республик и Украины. Были там и немцы, французы, греки. Многие русские, белорусы, бежавшие из немецкого плена, также попали в норильские лагеря. Больше русских - 60%. Других национальностей - 40%.
Среди заключенных было много и бывших уголовников. Это воры и бандиты, пытавшиеся бежать, и другие осужденные по 58 статье за отказ от работы, антисоветские разговоры или песни. Они не привлекались к тяжелым работам, их ставили бригадирами, учетчиками, резчиками хлеба, кладовщиками, поварами. Зэки их называли «придурками». Уголовники ненавидели «политиков», писали на них доносы лагерному начальству и помогали поддерживать особый лагерный режим.
Вот что мы знали об этом крае.
В городе начали возводить многоэтажки вдоль прямых улиц. Уже построены были магазины, жилые дома. Все затянуто серым дымом. От города осталось жуткое впечатление. В нем нет ничего красивого, уютного, только заводы и их огромные трубы, извергающие клубы едкого серого или оранжевого дыма. Этот город казался бессмысленным, проклятым, потому что построен на костях замученных людей. Земля здесь пропитана кровью, потом и слезами. Это город унижения, голода, смерти и место проживания мучителей. Город без души и смысла, продутый буранами и черными дымами заводов, город, где сердца людей скованы страхом, холодом и полярной ночью. Вот в этот город судьба и забросила несколько сотен литовцев.
На отрогах Медвежки и Шмидтихи ровными рядами расположены бараки. Это лагеря.
Они везде - на склонах гор, в городе, в тундре, возле фабрик. Это и есть Горлаг
- страна политзаключенных. По утрам из лагерей выдвигаются колонны к Медвежке, в
тундру.
После узкоколейки нас провели колонной по всему городу. По улицам ходило много
людей, но на нас никто не обращал внимания. Это было очень привычным делом. На
окраине огромный лагерь, это пятая мужская зона, там оставили мужчин, а женщин
увели в другой барак, отделенный от мужского колючей проволокой. Бараки дощатые,
примерно на сто человек каждый, но внутри побеленные, нары раздельно, как купе
на четырех человек, на входе бадья с водой. Мы пили с наслаждением воду и не
могли ею насытиться f настолько была велика жажда после дороги. Пили столько,
сколько хотели. Уже был вечер, и нам привезли горячую кашу, дали еще по кружке
воды и кусочку сахара.
Я сидела на верхних нарах и наблюдала, как женщины медленно поддевали ложкой кашу, закрывали глаза, перекатывали пищу по небу и только после этого проглатывали. Это - бывшие матери и дочери, учительницы и ученицы, врачи и домохозяйки, старые и молодые женщины. Украинки, литовки, польки, эстонки, грузинки, белоруски. Грязные, в рванье, измученные и голодные. Я смотрела на них, и слезы катились из глаз сами собой. И снова вставали те же вопросы без ответа: «За что, почему?!»
Затем наступил черед бани. Там было тепло и много воды, на всех кусочек мыла. Женщины с наслаждением плескались в теплой воде. Но что еще более удивительно, после этого нам выдали белые простыни. После серых дощатых нар баржи мы уснули мертвецким сном. Как мало надо для счастья человеку!
В этой зоне мы пробыли целый месяц. Начальника попросили, чтобы разрешил создать бригаду из литовок. Он разрешил. Нас было двадцать пять человек, одна белоруска Женя Троцкая и три украинки. Было еще две бригады украинок. Мы все жили и работали вместе. Нам выдали белые простыни, а в бараке были столики, нары мы накрыли белыми простынями, а в барак заходили разувшись. Это были самые светлые мои лагерные дни. Нам хотелось чистоты и порядка. Мы отмыли полы, накрыли одеялами свои нары... На следующий день врачебная комиссия и - на работу.
Уже была осень, но иногда еще выпадали теплые дни. Наша бригада работала в тундре недалеко от кирпичного завода в глиняном карьере. Бригадиром была назначена литовка Она Зауюте. Она была веселая и шустрая, быстро всем придумала клички.
Она говорила:
- Работать так работать, отдыхать так отдыхать, а если петь, то петь так, чтобы все слышали.
Так мы и делали. Мы наполняли десять вагонеток, выталкивали их из карьера и десять минут отдыхали. В минуты отдыха мы садились на край обрыва у карьера, оборачивались в ту сторону, где, по нашему мнению, была Литва, и тихонько запевали каждый день одну и ту же песню:
К родине пустите, дайте путь домой...
Или:
Весна. По домам уже птицы вернулись,
А мы возвратимся когда?
Пройдут наши дни, мимолетная юность,
Останется в сердце беда...
Много мы тогда певали песен и в этих песнях черпали особую силу.
На противоположной стороне карьера был мужской лагерь. Мужчины после ночной смены выходили послушать наше пение, в которое женщины нашей бригады вкладывали всю душу и тоску по родине. Они кричали нам, что песни очень красивые, нр грустные. Наверное, так они и воспринимались мужчинами, - такими же рабами, как и мы. Но для нас это были минуты божественного наслаждения родной речью, словами, мыслями о родных и близких.
Работа на глиняном карьере для женщин была все-таки очень тяжелая. Надо было снять верхний слой почвы со всеми камнями, добыть глину, перекатить нагруженные вагонетки, перенести рельсы на новое место. Но мы старались друг дружке помогать. Надзирателем над нами был немец, уже отбывший срок, но оставшийся здесь на поселении. Он не матерился и не ругался, даже если мы не выполняли норму. Хуже всего, когда начинался дождь. Укрыться было негде, кругом одна рыжая тундра.
После месячного карантина нас перевели в шестой женский лагерь, который находился в восточной стороне города на самой его окраине недалеко от построек. От города нас отделял дощатый забор высотой в три метра, опутанный колючей проволокой. С другой стороны была тундра и кирпичный завод, от которых мы были отгорожены только пятью слоями колючки и запретной зоной, по которой стреляли без предупреждения. Внутри лагеря длинная улица, на которой происходили поверки. Здесь заключенные группировались в бригады и рядами по пять выходили на работу. Поверки проводились в 10 вечера и в 6 утра. Вдоль этой улицы были выстроены ряды дощатых бараков. Все бараки были устроены по одному типу, чтобы там помещалось сто человек. Было две секции с небольшим проходом. В каждой секции жили 50 человек, а в проходе стояла бадья с водой, умывальни¬ки и параша для отправления естественных нужд. Здесь женщины снимали грязную рабочую обувь, сюда же приносили в ведрах еду и делили по алюминиевым мискам, поскольку отдельной столовой не было.
После 22 часов запирались двери и металлические решетки на окнах, и всем давался отбой. Конечно, в таких условиях всегда было шумно, и сон был очень напряженным. Многие кашляли, другие храпели, ругали мучителей и проклинали свою долю. Очень важно, кто окажется соседкой по нарам, ведь права выбирать у нас не было. С соседкой приходится делиться и сокровенными тайнами, и куском хлеба. Да и вообще, в такой обстановке человек становится как бы оголен и прозрачен для окружающих. Здесь сразу видна и человеческая доброта, и злобность, открытый или замкнутый характер, отзывчивость или равнодушие, готовность поделиться и жадность, и все другие человеческие слабые и сильные стороны.
По утрам раздавались удары о рельс, подвешенный на столбе, и звонкий крик дежурной: «Подъем!» Порой спросонья невозможно сообразить, где находишься — в реальности это или во сне. Начало каждого нового дня не сулило ничего хорошего. Трудно было переключиться после ночных снов, особенно, если видела родных или друзей. Возникало чувство уязвимости и беззащитности.
В 6-ом женском лагере жило около 4-5 тысяч человек разных национальностей, но больше всего было западных украинцев, много русских. Внутри была отдельная зона, обнесенная забором и колючей проволокой, где находилось около 500 каторжанок. Там мы обнаружили еще 5 литовок и с ними постепенно сдружились, хотя это трудно назвать дружбой, поскольку она была через колючую проволоку. Надо было обладать огромной волей, чтобы в такой обстановке выносить не только голод и холод, но и унижения. Рабство и безысходность полностью подавляют волю и желание жить. Подавляет не только лагерная охрана, но и северная природа, тундра, свинцовые тучи, пурга. Но у нас было главное богатство - молодость, которая помогала выжить и преодолеть все трудности.
В сентябре в Норильске уже начинается зима. Нам выдали зимнюю одежду: ватные штаны, фуфайки, валенки и шлемы на голову, чем-то похожие на шлемы танкистов. Одежда вся ношеная, рваная, залатанная и грязная. Хорошо, если удастся что-то подобрать по росту, а так мы становились очень похожими на клоунов. Мы к этому уже привыкли и зачастую шутили друг над другом.
На одежде спереди и на спине нашиты номера, по которым мы должны отзываться. Так
нас звали дежурные, охранники, начальники, имен у нас не было. У меня был номер
Р-376.
- Эй, ты, триста семьдесят шестая! Не разговаривать!
Помнится из древней истории, даже рабы имели имена, мы же - только номера. Когда-то я читала «Хижину дяди Тома» и рыдала над страданиями рабов. Теперь сама была такой же рабыней, только с номером Р- 376.
Зато, вернувшись с работы в барак, мы называли друг друга ласкательными именами, старались не обидеть друг друга, вместе молились и просили Бога о возвращении на родину. Нам, молодым, униженным девушкам, «сталинским крепостным» иногда так хотелось нежности, любви, счастья. Неволя многому учит. К счастью, нашу бригаду сохранили в полном составе на долгое время, хотя других литовок часто перераспределяли в разные бригады.
Первая зима в Норильске была очень холодная, жестокая. Арктическая пурга иногда просто валила с ног, холод пронизывал насквозь ватную одежду и леденил до костей, снег резал лицо. Иногда морозы достигали 45 градусов. Вся одежда просто хрустела на морозе. Мы, женщины, долбили ломами и кирками вечную мерзлоту для укладки труб, тачками вывозили землю. По сторонам стояли конвойные с автоматами, направленными на скорчившихся от мороза женщин. Наши «ангелы-хранители» стояли в полушубках и шапках-ушанках, укрываясь от ветра, но нас каждый день пугали: «Шаг влево, шаг вправо, - стреляем без предупреждения!»
Да, иногда при передвижении колонны раздавались выстрелы.
Железная печка в дощатом бараке в такие дни совсем не согревала, хотя топилась
круглые сутки. Спали в рабочей одежде, прижавшись друг к другу. Сверху было
только тонкое изношенное байковое одеяло. Вечно влажная одежда, которую было
очень сложно просушить, плохо грела. И все-таки наши черные бушлаты были
основным спасением от холода.
Теперь нас отправили на вспомогательные работы по строительству города. Мужчины работали в дневную смену, а мы в ночную, когда стройплощадка освобождалась от рабочих, хотя трудно различить полярной ночью: когда день, а когда ночь. Ни один лучик света не пробивается сквозь полярную темноту, только вой ветра, нагромождение черных мрачных гор и свинцовые тучи.
Нас приводили на участок, огороженный колючей проволокой. Здесь мы кирками
расчищали снег и лед и дальше начинали долбить в мерзлой земле коллекторы. Это
большие траншеи примерно по четыре метра в поперечнике и 5-8 метров глубиной.
Они предназначались для прокладки канализации, электрических сетей, подвода
горячей и холодной воды, отопления. Таких коллекторов по всему Норильску было
накопано сотни километров.
Земля зимой смерзается до крепости гранита. Только искры летят из-под ломов и
заступов, но поддается она очень медленно. Сначала мы совсем не умели выполнять
эту работу. Отрубишь один, другой сантиметр породы - и уже одышка. Лом
отскакивал от грунта и больно ударял по рукам. В толстых ватных рукавицах трудно
удержать кирку. Пока было возможно, мы голыми руками держали заступ, отрубали
кусок породы, грели руки и снова работали. Норма была большая, мы ее никак не
могли выполнить, поэтому и хлеба получали меньше, чем положено. Поскольку
траншеи очень глубокие, одни женщины долбили породу, другие делали уступы,
третьи перебрасывали породу с уступа на уступ, четвертые - в тачках отвозили
породу в сторону. Смена длилась 12 часов. Неважно, пурга ли, холод, суббота,
воскресенье или праздник, - мы не видели окружающего мира и не знали времени.
Перед глазами стояли только мерзлые стенки траншеи-коллектора. Вся наша техника
- ломы, заступы, носилки, тачки.
Работали на холме. Выше - только мрачные черные тучи. Внизу, в предгорьях Шмидтихи и Медвежки перемежались ряды огоньков. Это были лагерные бараки, построенные в шеренги. Сквозь мглу просматривались высокие трубы плавильных заводов, из которых валили рыжеватые дымы и длинными шлейфами растекались на всем обозримом пространстве. Тянуло невероятным смрадом, глаза слезились, дышать было трудно. Ветер все сильнее, мерзнет спина, руки и ноги, а время, кажется, остановилось совсем. Даже под шлемом пурга обжигает лицо. Затыкаем все щелки под шлемом имеющимися тряпочками. Прораб трехэтажным матом кроет нас всех за невыполнение нормы. Когда только закончится смена? 12 часов кажутся вечностью.
Иногда по утрам бывает ясное, звездное, морозное небо. Но через час-другой появляются мрачные тучи, они нависают над городом. Ветер все усиливается, и через несколько минут ветер со снегом начинает хлестать по лицу, как бичом. На голой горе некуда спрятаться, стучим зубами от холода, а время тянется так медленно! Еле волоча ноги, через сугробы идем в зону. От усталости и голода темнеет в глазах, кажется, вот-вот потеряешь сознание. Наконец достигаем своего барака. Падаем замертво на нары, но уснуть невозможно. Смотрю в заледенелое стекло, сквозь которое пробивается с улицы тусклый свет. Вижу, как во сне, детство и юность. Тут мне все чуждо и незнакомо. Все тише и тише становится вой ветра, и я постепенно проваливаюсь в тяжелое забытье.
Писем и посылок в ту зиму не было. За год можно было написать и получить только два письма, да и то летом, поскольку Енисей зимой замерзал, а другого транспорта, кроме водного, не было. Очень не хватало еды. Жалкая пайка хлеба и немного баланды довели нас всех до крайнего истощения. В редкие свободные минуты мы с подругами говорили о вкусной еде, особенно о картошке. Здесь нам ни разу не удалось съесть хотя бы одну картофелину.
Той же зимой нашу бригаду послали на кирпичный завод. Это было недалеко от наших 5-ого и 6-ого лагерей, рядом с железнодорожной веткой. Завод обеспечивал весь Норильск кирпичом, на заводе работали каторжане. Эта гигантская адская машина работала без передышки круглосуточно зимой и летом, выдавая 45 тысяч кирпичей в сутки. Здесь же были печи для обжига цемента. Словно гигантский паук, завод стоял на многослойном накате из бревен. Это была изоляция от вечной мерзлоты, от ее прогревания и подтаивания. Здесь обычно работали заключенные мужчины. Не знаю почему, но тогда на кирпичный завод поставили и нашу бригаду. Если есть на земле ад, то мы его в полной мере испытали и на много поколений вперед искупили даже будущие грехи.
Нас отправили снова на подготовительные работы. В карьере за городом несколько женских бригад загружали на платформы взорванные куски глины. Эти платформы затаскивали на специальную площадку между двух печей, которые отапливались снизу. Из платформ мерзлую глину мы перебрасывали на горячие печи. Все так нагревалось, что в обычной обуви было невозможно ходить. Нам выдали специальную обувь с деревянными подошвами, в ней мы забирались на печи, разравнивали слой глины, чтобы она равномерно оттаивала. Затем оттаявшую глину лопатами перебрасывали на равномерно движущийся транспортер, который уносил глину дальше в цех производства кирпича. Там уже работали мужчины.
Неотступны были жуткая жара и высокая влажность. Оттаявшая глина прилипала к лопатам, и они становились просто неподъемными для наших женских рук. Но здесь мы были не женщины, а просто заключенные, каждая со своим номером. Работали в ночную смену по 12 часов. Надо работать очень четко, быстро и слаженно, ибо, как только глина сгружалась на транспортер, тут же подходили новые платформы для перегрузки на печи. Сухость во рту неимоверная. Пот струится ручьями. В углу нашего цеха стоит ведро с водой, но часто бегать к нему некогда, надо управляться с работой. Кажется, еще минута-другая - и потеряешь сознание. И так все двенадцать часов. Легкая прохлада наступает лишь, когда приходят платформы с мерзлой глиной. В конце смены еле тащим ноги в зону. У кого просить помощи, как покинуть этот чудовищный ад? Сколько времени мы еще обречены находиться в этом кошмаре? В чем повинны эти женщины и молодые девушки, никого не убивавшие, ничего не укравшие, никого не обидевшие? Лишь искорка надежды и только молитва мне помогали поддерживать дух.
Иногда через старичка, работавшего с нами на кирпичном заводе, мужчины передавали записки, но у нас даже не было желания их читать и отвечать. Все становилось неважным и второстепенным, хотелось только сесть и отдохнуть, пристроить куда-нибудь ноющие от усталости руки и ноги. Хотелось даже заболеть. Наши изможденные тела падали на привезенную мерзлую глину. Даст Бог, простудимся, поднимется температура, и хоть один день удасться полежать в бараке и не ходить в этот ад.
Смертельно уставшие, полуживые приползаем в барак. Падаем замертво на нары в ватных штанах, и, кажется, едва прикрыли глаза, как уже слышно это проклятое слово „подъем". И снова бегом на центральную улицу, построение, и начинается поверка или обыск. И зимой, и летом это повторяется бесконечно. Стоим и трясемся на улице, а солдаты роются в наших вещмешках. Снова барак, вновь падаем в изнеможении на нары, забыв о голоде. Над всем довлеет усталость. Опять начинается рабочая смена. Кажется, лучше умереть, чем жить в таких условиях. Я молила Бога, чтобы произошло чудо, и высшая сила унесла нас из этого ада. Но чудо не происходило. Иногда во время смены мы падали на мерзлую глину и засыпали, но тут же, словно из-под земли, вырастали охранники, и заставляли снова работать.
Однажды по пути в зону мы шли вдоль железной дороги и увидели груду вываленных замерзших картофелин. Мы схватили по несколько штук и сунули себе за пазуху. При «шмоне» картошку не обнаружили. Мы ее оттаяли и сварили мягкие лепешки, похожие на полукашу. С каким наслаждением мы их съели! Пока ва¬лялась эта куча мерзлой картошки, мы, наверное, целую неделю ее таскали и ели. Потом она куда-то исчезла. В лагере началась эпидемия брюшного тифа, и нас освободили от этой адской работы на кирпичном заводе.
Сначала то у одной, то у другой возникала слабость, потом начиналось острое расстройство желудка. Врач признал, что это эпидемия, и больных убрали из барака. Здоровых послали на карьер вручную разбивать большие глыбы мерзлой глины на мелкие куски и грузить в вагоны.
Но болезни продолжались. Тогда в бараке плотно забили окна, закрыли наглухо двери, а посередине поставили большую парашу. Дверь открывали только, чтобы подать пищу. На работу нас не гоняли, и мы были этому очень рады, хотя и очень плохо себя чувствовали.
Никто нас не лечил, лекарств не было вообще никаких. Мы температурили, тряслись в лихорадке, бредили. Одни переболели легко, другие - тяжело. Были страшные головные боли, женщины в бреду метались на нарах. Тех, кто терял сознание, забирали и увозили, а куда - не знаем, мы их больше не видели. Говорили, что увозили в Дудинку, в больницу. Поскольку на работу не выводили, мы не знали ни дней, ни времени суток. Окна заколочены и обмерзли, круглые сутки темнота. Но мы молили Бога, чтобы эпидемия продлилась подольше.
Мы тогда перепели все литовские песни, доверительно разговаривали друг с другом, произнесли все молитвы. Рассказывали о себе, своих близких, о родине, и это всех нас очень сблизило. Разговоры помогали одолеть одиночество, которое, несмотря на тесноту в бараке, все равно очень остро ощущалось вдали от близких. Эпидемия еще не кончилась, а лагерное начальство решило, что нечего отлеживаться, и снова нас погнали на работу. На кирпичном заводе уже работали другие бригады, и нас бросили снова на вспомогательные работы.
Приближалось Рождество, и вот настал Сочельник. После вечерней поверки мы собрались всей литовской бригадой возле одних нар. К нам подошли несколько женщин из других бригад. Мы постелили на нарах чистый платочек. Каждая из нас на него положила свой, сэкономленный вечером, кусочек черного влажного хлеба. Помолились, поцеловали каждый свой кусочек хлеба, поблагодарили Бога за то, что он не лишил нас и этого,
вспомнили о доме, родных и близких, смахнули рукавом слезу и съели свои кусочки, запив холодной водой. Перекрестились еще раз и разошлись по своим нарам. Завтра начиналось Рождество, а нам предстояла все та же трудная работа.
Как раз в первый день Рождества, у нас была комиссия, все перетрясли, проверили, ощупали и разделили нас по категориям. Молодым назначили тяжелые работы, пожилым и ослабевшим - облегченные.
Мы все время работали только в ночную смену на тех же подготовительных строительных работах. Приводили нас на голую площадку. Надо было эту площадку расчистить от снега, вкопать в мерзлоту столбики и самим для себя натянуть колючую проволоку. После этого ставили «балок» - передвижную дощатую будочку, в которой можно было укрыться от ветра и в обед съесть свою пайку хлеба. Ночью температура всегда опускалась, усиливался мороз, он, как иголками, прокалывал нашу жалкую одежду и выстуживал нас до костей. Воздух становился плотным, как белый лед. Изморозью покрывалось все вокруг, а дымы из труб плавильных заводов, казалось, застывали на лету. Мозг сверлила одна мысль - как пережить эту бесконечную нынешнюю ночь. Как сберечь в сердцах остатки былого тепла?
Хуже всего бывало, когда начиналась пурга. Мороз вместе с ветром, как бритвой,
сек открытые части лица. Балок продувался, как решето. Обморожение можно было
получить за две-три минуты. Видимость становилась близка к нулевой. Ничего не
было видно на расстоянии вытянутой руки. Хотя пурга всегда означала скорое
потепление, минус двадцати градусов было достаточно, чтобы замерзнуть (и в наши
дни в Норильске, уже обустроенном городе, жители знают, что такое пурга.
Например, в поселок-спутник Талнах автобусы и вахтовки ходят колоннами по
десять-пятнадцать машин, курсирует вездеходный гусеничный транспорт, постоянно
работает «Штаб-шторм», - прим. перев.). Мы же ходили на свои участки пешком,
порою держась за веревочные поручни.
После возвращения с работы нас не всегда сразу пускали в бараки. После поверки
нас уже ожидали большие деревянные лопаты и сани. Нас принуждали перетаскивать
снег с одной стороны улицы на другую сторону. Мы были такие обессиленные,
продрогшие, голодные и не понимали, кому нужна эта бессмысленная работа. Одна
женщина из нашей бригады спросила хранников:
- Неужели вам нужна эта наша работа?
- Нам нужна не работа, а ваши мучения, — ответил охранник.
Были такие, что отказывались от этой нелепой тяготы, их отправляли в БУР (блок усиленного режима, подобие внутреннего карцера). В БУР попадали и за меньшие провинности, например, за опоздание на поверку, за несвоевременное построение, за обнаруженную записку из другого блока или, не дай Бог, за найденную при «шмоне» железку. Если из БУРа водили на работу, это было очень хорошо. Все-таки днем на работе можно было увидеться с подругами. Они поддерживали морально и часто делились кусочком хлеба. Но если там приходилось отсиживать по нескольку дней без выхода на работу, - это было ужасно. Заниженная пайка хлеба, сон на железных нарах в неотапливаемом помещении... После этого было гарантировано воспаление легких и подорванное здоровье, некоторые отправлялись прямиком в мир иной.
Прежде чем лечь отдыхать, нам надо было выстоять очередь, чтобы получить тазик и две кружки воды из ведра. А ведер на весь барак (пятьдесят женщин) было только два. Хотелось и немного умыться после грязных земляных работ. Потом дождаться свою миску баланды. При этом так тянуло спать, что глаза слипались, хоте-лось завалиться на нары и не вставать никогда, но предстояла поверка. Снова гнали на улицу. Хорошо, если все сходилось, но бывало, что надзиратель сбивался и мы все стояли на морозе в ожидании. Сколько надо было иметь душевных сил, чтобы сопротивляться и не стать животными. Но все усилия охраны были направлены именно на то, чтобы человека превратить в лагерную пыль.
Человеку в крайних условия остаются опорой стойкость духа, песня, молитва и юмор. И мы потешались сами над собой, над соседками, над охранниками. Всех наделили смешными именами, сочиняли анекдоты. Смеялись над своей одеждой. Были такие прозвища, как Клецка, Козя, Медведь, Воробей, Слоник, Зайка, Волчок и другие.
Часто перед самым отбоем звучали наши песни. В одном конце барака запевают литовки:
Вы, песни, летите, исполнены боли,
Вы, песни, летите к Литве дорогой.
Утешьте сердца, что иссохли в неволе,
Утрите нам слезы, верните покой!
Из другого конца барака доносятся звонкие украинские голоса. Еще откуда-то слышится негромкая, грустная песня латышских девушек или очаровательный русский романс. Песни продлевали наш день, вынуждали забыть об изнурительной работе, освещали тьму лагерного барака. Разные были песни. О солнце, голубом небе, о родине, о разлуке с близкими. Песни тонули в дыму коптящей лагерной печки. Зато в наших умах и сердцах возникало небо и солнце. Иначе мы бы тут не выдержали.
Бледных от голода и почерневших от холода, нас поддерживала только вера в то, что это рано или поздно кончится. И ни тяжелая работа, ни голод, ни издевательства и унижения нас не победили. Мы верили друг в друга, верили в себя, и по-другому быть не могло.
Я дружила с Антаниной Кумятите, звали мы ее Антуте. Она рассказывала, как ее привезли на этап в Дудинку. После дороги она была очень слаба. Их всех, самых молодых, отобрали и отправили в порт разгружать баржу с цементом. С баржи на берег были проложены трапы. По трапу двум девушкам надо взбежать на баржу, быстро принять на плечи мешки с цементом и тут же бежать обратно по трапу на берег. Хотя женщины и были привычны к тяжелому труду, но эта работа была особенно трудной. Каждый следующий мешок все сильнее пригибал к земле. Надо было собрать последние силы, которых и так не было, чтобы распрямиться и сойти вниз. А еще от цемента было много пыли. Волосы и одежда - все засыпано цементной крошкой.
Потом всех гнали в баню. Давали тазик воды и через 10 минут выгоняли из мойки. Не хотелось даже баланды, только упасть и умереть. После таких разгрузок волосы буквально каменели, краснели глаза, начинался кашель и кровохарканье.
Антуте рассказывала, что однажды ночью у нее поднялась температура, ее начало
трясти. Утром, покачиваясь, она вышла на работу и несколько раз упала на колени
под тяжестью цементного мешка. А один раз чуть не свалилась с трапа в воду. Она
совсем обессилела и понимала, что долго не протянет. Постепенно начала
подтачивать мысль: зачем эти страдания, зачем все это терпеть? С каждым годом
будет хуже и хуже. Может, сползти вместе с мешком в Енисей и оборвать все это?
Идешь по трапу, смотришь на черную, подернутую мазутом воду и думаешь:
- Ну вот, это последний мешок, и все.
Вдруг на берегу меня крепко хватает за руку одна литовка. Я тогда не знала даже ее имени, мы вместе плыли на одной барже.
- Не смей даже думать об этом! Выживем! Мы, литовки, сильные, должны верить и обязаны выжить. Мы должны выжить и вернуться. Надо надеяться! Не смей смотреть на воду. Это грех - так думать.
Как она узнала о моих мыслях, не знаю. Видимо, долго за мной наблюдала. Я упала на груду мешков и зарыдала. Было очень стыдно за свою слабость.
С тех пор эта женщина стала ходить по трапу следом за мной и рассказывать всякие байки. Возвращаюсь с очередным мешком цемента, она опять идет следом, да еще поддерживает мой мешок, чтобы облегчить мою ношу. И я ее считаю своей спасительницей. Но недолго мы были вместе. Разгрузили мы баржи, и нас отправили в разные лагеря, о ее судьбе я ничего не знаю. Но когда вспоминаю об этом, мне всегда стыдно за мои мрачные мысли, ^рассказывала Антуте.
Многие сейчас спрашивают: как мы выжили? Столько лет унижений, голода, побоев, пыток холодом и тяжкой работой...
Наверное, мы остались в живых потому, что верили в свое будущее возвращение, верили в Бога. Выжили потому, что всякий раз чувствовали взгляд соотечественника, чувствовали его поддержку. Ту поддержку, которая не позволяла соскользнуть в ад, ту дружескую руку, которая помогала нести трудную ношу. Верили, что Бог сотворит чудо, и мы выстоим. Мы верили, что нельзя лишать себя жизни, как бы нам трудно ни было, поскольку жизнь вручена Всевышним. Мы просто верили. И никогда не исчезала из нашей памяти голубая лента Немана, зеленые луга Литвы. Эти видения не покидали наши души и сердца ни на минуту. Нет! Не дано было сталинским извергам убить в нас людей и вырвать любовь к родине из наших душ!
Наш шестой женский лагерь был рядом с городом, поэтому на работу нас часто водили прямо по улицам. Прохожие на улицах в большинстве своем бывшие заключенные, которые после освобождения остались жить в ссылке. Это оставшиеся в живых бывшие литовские военные. В Норильске они работали на заводах инженерами, лаборантами, хозяйственниками. Они нам сочувствовали и разными способами пытались помочь. Это было рискованно, но иногда они закидывали в колонну клочок бумаги или конверт, а мы потом передавали им письма для отправки в Литву. Через них мы поддерживали связь с мужскими лагерями, узнавали новости.
Город возводится руками заключенных, он быстро ширится, поднимаются многоэтажные дома, строятся заводы, растут новые дымовые трубы. Рядом с многоквартирными домами на окраине есть балочный городок. Это сколоченные из досок большие ящики, поставленные впритык друг к другу. Все освободившиеся из заключения, как правило, не имеют права вернуться на родину и получают еще 5 лет ссылки. Вот они и селятся в таких балках.
Выходит зек на волю в лагерной робе и - что ему дальше делать, куда идти? Вот он и пристраивается в балок к кому-нибудь из тех, кто уже давно освободился. Так и растет этот балочный городок, разделенный на кварталы. Иногда в таком балке жили по несколько семей. Свой уголок семья огораживала какой-нибудь тряпкой, одеялом, простыней.
Зимой, когда пурга заносит эти балочные кварталы, они практически не видны и сливаются со снежной поверхностью. На снежной равнине торчит лес из дымоходных труб, поскольку в каждом балке своя печка. В безветренную погоду виднеются струящиеся дымки. Там живут люди, бывшие заключенные. Работают, влюбляются, создают семьи, рожают детей.
Недалеко от нашего лагеря расположен квартал жилых домов. В одном из них живет бывший литовский летчик Пятрас Урбетис. Он был осужден и вывезен сюда, в Норильск. Теперь он освободился и работает на заводе. Сюда после его освобождения приехала его жена Дануте. У них растут две девочки: трехлетняя Виргиния и совсем еще маленькая Аудрите.
Уже несколько лет мы были знакомы с Дануте только на расстоянии и не вымолвили друг дружке ни слова. Весна, дни светлее и теплее; нашу колонну ведут в лагерь, Дануте стоит с маленькой девочкой на руках (рядом дочка постарше), провожает взглядом колонну и незаметно машет нам рукой, а девочки улыбаются. Как много значил для нас этот взгляд, этот взмах руки и детские улыбки! Каждый день, идя с работы, мы думали: «А мы их увидим сегодня, махнут ли они рукой»? Потом пересказывали в бараке, как улыбались дочки, как украдкой махала Дануте.
В Норильске апрель - еще глубокая зима. Пурга, леденящий холод, ветер и снег. Но день уже удлиняется, иногда светит солнце. Мы работаем около жилого квартала. Как дятлы, мерно долбим смерзшийся грунт. Уже проложили траншею трехметровой глубины. Рядом с ней гора заледенелой земли.
По весне, когда слабеет пурга и не так угнетает холод, через колючую проволоку проходит маленькая Виргиния, одетая в толстый пушистый полушубок. Она взбирается на груды отвальной земли и кричит нам:
- Здравствуйте, девочки!
Охранники не понимают, что она говорит, но и не прогоняют ее. А для нас ее
появление здесь — словно лучик света, проникший во мрак глубокой траншеи.
О боже, как мы ее ждали! Казалось, день становился короче и работа легче. И хоть
не было солнца на северном полярном небе, хоть работали мы в непроглядном дыму,
все равно на душе теплело. И какой же красивой казалась нам эта девочка! Как
много значили для колонны лагерниц эти несколько слов, этот скупой привет! Те, у
кого в Литве оставались дети, при виде Виргинии вспоминали о них.
Иногда девочка нам в траншею бросала несколько конфет. Мы их не ели в траншее, а несли в барак и делились с подругами, как святыми дарами. Но когда бушевала пурга, бесновались морозы, девочка не приходила, а мы ужасно по ней скучали. Становилось очень печально. После стольких лет унижения, истязаний голодом и холодом, тяжкой работой, мы так жаждали простого человеческого тепла, понимания и сочувствия, любви, красоты и нежности!
Солнце впервые показывается над Норильском в конце февраля или в самом начале марта. Вспоминаю, было начало марта. Полдень, но солнце еще не вставало. Мы готовили строительную площадку, расчищали снег, кирками долбили землю. Мороз был 35 градусов.
В один из таких дней мы увидели краешек солнца. Он скользнул по краю неба, по нашей горе снега, сверкнул, словно царская корона, и исчез за горизонтом. Забравшись на свой снежный холм, мы кричали:
- Ура, ура солнцу!
Красный отблеск солнца еще посветил недолго и исчез. Мы поняли, что наступает весна, мы пережили еще одну зиму. Еще никогда так не радовал лучик солнца, на короткое мгновение осветивший наши мрачные утомленные лица.
И снова сгущалась тьма: на тундру и на город опустилась ночь. Темное небо нависало над нами, словно захватив город, лагерь и нас в свои объятия. Ни одна звездочка не вспыхнула в небе, и только расплывшаяся луна, окруженная черной мрачной короной, спокойно плыла по небу. В воздухе ощущалось приближение пурги.
И все-таки появление солнца очень радовало. Радовало приближение весны, ведь это означало, что пурга сдастся, уйдет леденящий холод, пресекающий дыхание, на Енисее начнется ледоход. И может быть, мы из дома получим посылку. Начинает казаться, что лопата, кайло становятся легче, и не так пробирает холод. Мы еще сильнее начинаем долбить землю, пока не согреваемся. Когда усталость и холод берут свое, хлопаем руками по бокам и скачем „лягушкой". В таком положении быстрее согреваешься. При этом мы покрикиваем: „Чау, чау, чау"! Охранники начинают ругаться и стрелять в воздух.
Нашу литовскую бригаду раскидали по разным объектам, но мы старались поддерживать друг друга морально, навещали больных в других бараках. Встречались и пели по-литовски:
Плачет стылый ветер, колотясь в окно. Как же мне печально, грустно и темно! Сердце изнывает, катится слеза, Тянется на волю, а никак нельзя!..
У литовок иногда спрашивают: «Почему у вас такие грустные песни? Они наводят тоску на всех в бараке». Как объяснить, что это песни о нашей истерзанной родине, о судьбе народа, который „освободители" поставили на грань гибели. За такие разговоры можно получить дополнительный срок.
Иногда мы пели песни наших партизан:
Поникла липа у дороги, Заплакала в печали мать: Сынок, тебя зовет отчизна, Ступай за волю воевать!
Частенько наши посиделки разгоняли надзиратели, но на другой день мы снова собирались и снова пели. И какой бы трудной ни была работа, а мы усталые и голодные, песня нас объединяла, умеряла нашу душевную боль. Мы ухитрялись в бараках отмечать религиозные и государственные праздники. Сначала долго к ним готовились: экономили хлебные пайки, собирали по крохам сахар... Иногда из сырого тяжелого хлеба умудрялись сготовить что-то наподобие торта. Всегда отмечали 16-е февраля — день независимости Литвы. Тихо, очень тихо исполняли как гимн песню «Литва дорогая». Мы верили, что рано или поздно Литва снова станет свободной. Мы знали, что каждый литовец, где бы он ни был - у моря Лаптевых, в Сибири, на Воркуте или шахтах Норильска, - вспоминал и, хотя бы в душе, отмечал этот день.
В лагере главная задача - выжить. Если ты на воле заболел, можешь лечь и не ходить на работу. Если замерз, можешь согреться, потеплее одеться, если голоден, можешь приготовить еду. В лагере все не так. Надо жить по единому распорядку, в котором многое тебе не дозволено. Поэтому очень важна сила духа, сила воли и желание выжить. Очень важна связь с сестрами и братьями по единой доле. Обязательна взаимная поддержка и вера, бесконечная вера в то, что такой жизненный путь предначертан свыше, и путь этот надо пройти. Сколько могли, мы помогали друг другу. Сильные и молодые старались брать ношу потяжелее. Мы делились последним кусочком хлеба. Мы всеми силами цеплялись за жизнь. Мы знали, что не сами выбрали себе эту долю, она дана свыше. И надо жить так, чтобы в этих нечеловеческих условиях остаться человеком, а не скотиной, даже тогда, когда это кажется невозможным.
Если подруга замечала твое уныние, она брала тебя за руку и говорила:
- Не превращайся в раба. Улыбнись, ведь ты человек.
Нет, мы не всегда были погружены в тоску и печаль. Мы улыбались и смеялись сквозь слезы. В самых тяжелых обстоятельствах улыбка давала надежду на выживание. Надо было сохранить себя и поддержать соседа.
Мою спутницу из Литвы мучают приступы бронхиальной астмы. Ей было послабление: она жила в бараке для больных и выполняла более легкую работу. Но едва начиналась одышка, никто ей не мог помочь. Мы боялись, что она задохнется и умрет. В такие минуты она всегда подзывала меня.
Если приступ начинался ночью, приходил надзиратель, будил меня, и я шла лечить эту литовку. Я ее прижимала к себе, гладила, ласкала, подолгу уговаривала, что все будет хорошо.
- Вот уже стало лучше, только дыши ровно, спокойно.
И в самом деле, дыхание становилось ровнее, одышка постепенно отступала, глаза прояснялись, в конце концов, она засыпала, положив голову на мое плечо. Подруги по бараку укладывали ее на нары, а я уходила в свой барак, чтобы сомкнуть глаза хоть на час или два. Иногда приступы длились долго, приходилось сидеть с ней всю ночь. Почему она так верила, что только я могу помочь? Может, в моем голосе или руках была чудодейственная сила? Скорее, всего, это было ее твердое убеждение, самовнушение. Уже потом после освобождения, когда мы жили в Литве и я стала доктором, она всегда звала меня, хотя лежала в больнице у хороших врачей. Кроме того, она жила в Шяуляй, а я в Вильнюсе.
Я часто вспоминала слова Ладигене, что жизнь надо любить такой, какая она есть, хотя иногда это бывает тяжело. Надо только верить и мечтать. И мы мечтали, как после освобождения откроются ворота лагеря, и мы, молодые и красивые, выйдем на свободу. Побежим к баржам, поплывем вверх по течению Енисея. Потом бегом побежим на вокзал, сядем в грохочущий вагон, который на стыках рельс будет повторять:
- Литва, Литва, Литва...
Оставим когда-нибудь эти места унижения, места наших страданий. Но когда нас освободят, когда исполнятся наши мечты? Мы уже не верим никаким слухам о начавшейся войне. Кто же тогда нас освободит? Но мечту не задушишь. И почти у всех нас такой возраст, когда молодость правит чувствами и мечтами. Этого никто не может запретить, даже охранники.
Как-то после ночной смены мы, литовки, проснулись, помолились и вспомнили, что сегодня Пасха. А после утренней поверки так приятно прилечь на нары, закрыть глаза, раскинуться и уснуть. Но воспоминания не дают уснуть. Ясно вижу леса в Литве, поля и волнующуюся рожь. Я чувствую необыкновенный запах ржи. Ясно помню все, что дорого моему сердцу, все это успокаивает душу. Сердце забывает однообразную барачную жизнь, которая лишена всякого смысла. Как в каком-то немом кино пролетают кадры из моей подростковой жизни. Чувствую тепло маминых рук, вижу лица сестер и братьев.
Ясно помню ожидание Пасхи дома, когда мы были все вместе. Мама в этот день была такая нарядная, в синем платье, длинные распущенные волосы она закалывала красивой заколкой, у нее на лице румянец, она накрывает на стол. Мы рассаживаемся. Мама вся сияет, улыбается своей особенной улыбкой, взглядом ласкает каждого. А мы на Пасху приоделись в наряды, которые нам сшила Анце, и только попискиваем от радости. Пахнет копченым окороком, пирогом. Чувствую тающий во рту мамин пирог, запах кекса и его вкус. Мама всех нас поздравляет с Пасхой, желает всем нам быть счастливыми. И какие это были прекрасные минуты, мы смеялись, шутили, разговаривали, катали яички. Это были самые прекрасные моменты моей жизни, мы все любили друг друга и были счастливы. Мы все были вместе.
Сейчас в Литве весна, цветут подснежники, зеленеют освещенные солнцем луга. Возможно, мои домашние вернулись из костела, садятся за праздничный пасхальный стол. Я словно чувствую, как по маминым щекам катятся слезы. Меня охватывает тоска, комок застревает в горле, а сердце сжимается. Держусь из последних сил, стараюсь не заплакать. Натягиваю на себя с головой одеяло, беру в зубы его уголок и даю волю слезам.
Когда нам разрешили получать письма, в нашей жизни стало как будто теплее. Но письма и посылки мы можем получать только летом в период навигации. Ко мне тоже стали приходить письма и посылки. Получив письмо, мы громко читали его, обсуждали каждую мелочь, каждое событие из Литвы. Радовались, если все были здоровы и не сосланы. Письма опять будили воспоминания. Советская система разорила нашу жизнь, сорвала тысячи людей с насиженных мест, лишила семей и родных жилищ, раскидала по вечной мерзлоте и сибирской тайге. Разве этого люди ждали от учения Карла Маркса и Владимира Ленина? Неужели итог этого учения только тюрьмы и лагеря?
Уже вторая половина мая. А у нас еще случаются метели, дуют холодные ветра. Но весна неумолимо приближается, и начинает таять снег. Стоят сугробы по несколько метров высотой - из-за того, что зимой приходилось копать туннели для перемещения по снегу. Бывало, еще в апреле снег начинал таять, и тогда на его поверхности образовывалась корка льда - наст. И беда, когда светит низкое солнце: от льдинок идут блики, как от зеркал. Невозможно смотреть — яркий свет режет глаза. Работая целый день при таком свете, мы портили зре¬ние: от света глаза становились красными и начинали болеть. У всех начиналось воспаление.
В тундре уже темные проталины, она становится бурой, и только летом всё
порастает желтой травой. Только Шмидтика и Медвежка еще покрыты снегом. Небо
здесь чаще всего пасмурное. Черная шаль облаков нависает над Норильском. Солнце
всегда находится в мрачном облачном круге, и на него можно смотреть.
В такие минуты я вспоминаю высокое ясное небо Литвы, яркое солнце, желтые
поляны, покрытые одуванчиками, запах зреющей ржи и пшеницы. Я прижимаюсь телом к
вечной мерзлоте траншеи и повторяю слова Саломеи Нерис:
Нет, не надо мне судьбы счастливей —
Лишь бы снова пить твою любовь, Б
ыть былинкой на родимой ниве,
Синим васильком
среди хлебов...
И тогда я молюсь, чтобы не было так больно.
Наступил полярный день. Солнце плывет по небосводу круглые сутки, не заходя за горизонт. Время узнаем только по графику работы. Миллионы комаров и мошек вновь тучами кружат над нами и стремятся пролезть во все щелки под одежду. Здесь нет ни деревца, ни кустика, сорвав который, можно было бы отмахиваться. Просто нечего сорвать. Расчесанные укусы начинают кровоточить, потом образуются нарывы. А когда возвращаемся в барак, там нас мучают клопы.
Получила первое письмо от сестрички Гирдуте. Из конверта выпал засушенный цветок
подснежника, и он словно осветил темноту барака. Я даже явственно почувствовала
запах этого цветка. А вместе с цветком ко мне явилась душа Литвы и, как чудо,
она теперь витает рядом со мною. Запахло весной - влагой родных полей и лесов. Я
целовала этот высушенный, с любовью вложенный в конверт цветок, водила им по
щекам и представляла себе подножие и склоны холма Фреды, усыпанные
подснежниками. Я ощутила легкий весенний ветерок, пьянящий запах литовской
земли. И меня охватила невыносимая тоска. Когда я снова смогу любоваться весной
у себя на родине, когда? Верю только в одно, что рано или поздно все пройдет,
нет ничего вечного. Но кто вернет мою молодость, которая осталась на Воркуте в
ее снежных заносах, в сибирской тайге или в траншеях Норильска. Кто вернет
молодость? Кто вернет эти бессмысленно прожитые дни?
У нас нет никакого радио, у нас нет газет. Мы переписываемся со многими
мужчинами из других лагерей. Чаще всего из тех зон, что поближе. Это мужчины из
4-ого и 5-ого лагерей. Почта наша - это камушек, привязанный к записке и
брошенный через забор. Иногда передаем через недавно освободившихся литовцев.
Эта почта работает безукоризненно. Письма-камешки должны пролетать через всю
запретную зону (около 30 метров). Читаем все вместе и пишем тоже все вместе
огрызком маленького карандаша, который каким-то невероятным образом удалось
утаить при обысках.
На такое расстояние кинуть письмо непросто. И лучшей метательницей писем у нас была Филомена Каралюте. Она и была нашим почтальоном. Мне лично далеко забросить письмо не удавалось. То записка с камешком зависала на проволоке, то падала в запретной зоне среди колючек. Обнаружив такое послание, охрана на входе начинала проводить обыски: искать карандаши и обрывки бумаги от цементных мешков, если что-то находили, сразу отбирали. Если находили письмо, это грозило БУРом. А в него попадать никому не хотелось. Из этой переписки мы узнавали новости, мужчины были лучше осведомлены. Они работали на разных заводах, и там слухи разносились самые разнообразные. Они находили какие-то утешительные слова, а иногда даже писали стихи в нашу честь. В основном, ни мы их не видели в лицо, ни они нас, но все равно сочиняли любовные записки. Мы очень ждали этих писем, написанных обычно на обрывках цементных мешков. Они разнообразили и оживляли нашу жизнь, в них мы находили много теплых и утешительных слов.
Я переписывалась с Антанасом Иванаускасом (он подписывался «пан Ташкас»), с Викторасом Вильчинскасом из пятой зоны. Моя подруга Антуте переписывалась с Бенисом Курганисом. Освободившись, она вышла за него замуж. Ну и все другие мои подруги вели такую переписку. Все мы подписывались вымышленными именами, кличками.
Я получала много записок и сама много писала незнакомцам. Записки были самого разного содержания: вопросы, пожелания, поиски чего-то, ответы на вопросы, мечты, воспоминания и даже признания в любви к тому, кого в глаза не видел. В этих письмах мы искали хотя бы краткого счастья. Чаще всего, спрятавшись от всех, на заранее приготовленном клочке цементного мешка я писала свои мысли, отвечала на вопросы, задавала новые. В очередной раз с радостью получаю небольшую, привязанную к камешку записку и, спрятавшись под одеяло, перечитываю ее много раз. Это для меня так важно, и я не хочу, чтобы об этом кто-то знал.
Видимо, когда долго живешь в неволе, когда у тебя нет права делать то, что хочешь, когда не можешь и шага ступить без разрешения, не видишь цветов, деревьев, а терпишь только холод, голод, унижение, - тогда чувства обостряются, и ты ищешь взаимопонимания в чужом человеке. Общаясь только записками и ни разу не видя человека, ты даже можешь в него влюбиться. Становится необходим тот, кому через эту записочку ты можешь открыть свои чувства, свое мнение и неважно, кто он, неважно, что ты его лично ни разу не видела.
Такими людьми для меня были Викторас Вильчинскас и пан Ташкас. С ними я обсуждала способы выживания в лагере, мы вместе искали ответы на возникающие вопросы, рассуждали о предназначении человека, о смысле жизни. Иногда я получала красивые стихи. Я мечтала о том единственном человеке, который бы понимал меня, от которого ничего не надо скрывать.
Среди нас большинство - молодые девушки. Когда сбрасываем с себя отвратительные ватники, расчесываем длинные волосы, становимся красавицами, нам хочется нежности и любви. А наша молодость на широких крыльях летела над тундрой бескрайнего севера, летела сквозь колючую проволоку, сквозь очереди автоматчиков-охранников, сквозь мат и самые отвратительные слова. Но все равно это была молодость. Она жаждала жизни, жаждала любви, жаждала быть красивой и неповторимой. Молодость прорывалась через все унижения и боль, через колючую проволоку, она ходила в стоптанных, залатанных, грязных валенках с обветренными и обгоревшими на полярном солнце лицами или заиндевевшими ресницами зимой. Все равно она была одна и неповторимая.
Дни становятся длиннее, но по ночам все еще морозец. Нашу колонну выводят на работу, когда еще темно. Зачастую не видно ни неба, ни облаков - только сплошной розовый туман из дыма заводских труб. Теперь подтаявший снег стал ужасно грязным. На этом снегу мы работаем по двенадцать часов с мокрыми ногами. Днем накрапывает дождик, работать вымокшими с головы до ног стало еще хуже, укрыться негде. Мы роем канаву, выбрасываем наружу грязную, мерзлую землю, дрожим от холода и бессилия, обиды. Наверное, ни с одним животным так никто не обращается.
Сейчас мы работаем в стороне от города на горе и готовим строительную площадку. Снова рубим кирками и ломами мерзлую землю. По утрам в сумерках сквозь дым бывает виден Норильск, Медвежка, гора Шмидта, трубы заводов с извергающимся из них дымом. Уже можно разглядеть огромные лагеря, похожие на спичечные коробки. Лагеря разбросаны у подножия гор Шмидта и Медвежки, вокруг них колючая проволока и сторожевые вышки.
Каждое утро из-за огражденных территорий движутся длинные серые колонны заключенных, которых гонят на работу. Черные длинные колонны извиваются точно змеи, проходя через город, и исчезают за фабричными воротами и у шахт. Воет ветер, тяжелые свинцовые тучи, окрашенные рыжим дымом заводских труб, точно шалью, накрывают всю тундру. Мрак.
Кажется, что здесь никогда не появится солнце. До костей пробирает влага, ветер и холод, а главное - полная безнадежность. Тяжкое ощущение неволи, бесправия, что никуда ты из колонны не денешься, не исчезнешь, не сбежишь. И только мысль, эта маленькая птица счастья и свободы может подняться над Норильском, воспарить над тундрой, над горами. Эта птица может улететь туда, где светит солнце, где зеленые луга, где Литва. По щеке катится слеза. Это от слабости.
Снег растаял, но слякоть долго не просыхает. На улицах, дорогах, строительных площадках грязи по колено. А тундра зазеленела в считанные дни. И тогда налетают тучи комаров, мух, мошкары. Жестока природа Таймыра. Если начинается дождь, он поливает как из ведра и, кажется, придавит тебя к земле. Если такой дождь застанет тебя на работе, промокнешь до последней ниточки. Хорошо, если на рабочей площадке построен балок, и есть где укрыться, но обычно его нет. Если б не было балка, то мы бы ели прямо на площадке в грязи, устроившись на каких-нибудь обрезках досок, бревен. Одежда сохнет прямо на теле. А если еще ветерок, то совсем плохо. Леденеет спина, стынут ноги, пальцы рук немеют.
В Норильске все строения ставятся на сваи. В вечной мерзлоте мы вырубаем глубокие отверстия, куда летом заливается цемент. Летом здесь мерзлота оттаивает на 20-30 см. Снимаем влажный грунт и дальше ломами и кирками начинаем долбить мерзлоту. Иногда попадается оттаявший слой. Это называется плывун. Наши сапоги утопают в земляной каше. Не успеешь вычерпать, как снова наползает жижа. Вскоре вся наша яма наполняется водой. Еще веселее, когда начинается дождь. Стоишь в этой хлипкой яме, сверху поливает, с боков плывун, никакими силами его невозможно удержать. Дождевая вода капает с наших ватников, лиц, волос. Как дотянуть до конца рабочего дня? Некуда прислониться: кругом грязь и влага. А день кажется таким длинным, что нет ему конца. Устаешь так, что мышцы сводит. В такой обстановке все чаще и чаще одолевают мысли о безысходности, бессмысленности бытия, бессилии и невозможности что-либо изменить. Все! Чувствую, что уже ничего не могу, силы иссякли, жизнь не имеет никакой цели. Тогда остается только один способ выразить свои чувства - поплакать. Мне только 22 года, а пройденный путь кажется нескончаемым.
В обеденный перерыв вылезаю из ямы, разговариваю с подругами, улыбаюсь, смеюсь
над мелочами и, вроде бы, выгляжу веселой, но ужас все равно прячется где-то в
глубине души. Усевшись рядом с вырытыми ямами, мы проглатываем принесенные
кусочки хлеба, и, желая как-то поднять настроение, я начинаю фантазировать о
жизни на свободе в еще не оккупированной Литве. Рассказываю о том, какая росла у
нас в огороде клубника, хотя мы ее никогда не сажали, а покупали на рынке. Я
описываю, какая клубника была крупная и сладкая, как она пахла. Украинки тут же
наперебой рассказывали о вишневом варенье. В такие обеденные перерывы мы
говорили о счастливых годах, о событиях из жизни на свободе. Мы придумывали друг
другу разные прозвища, смеялись над нашей грязной одеждой, обувью, нашими
черными от грязи и загара лицами. В этих рассказах мы словно убегали от
невыносимой действительности. В Сибири я еще могла любоваться тайгой, а здесь
все серое, одна тундра, засыпанная серым пеплом заводских отходов. Даже если
было солнечно, то и солнце тлело в каком-то буром тумане. Быстро пролетает
перерыв, и мы снова месим жижу котлована.
Летом по вечерам в лагере часто слышны песни литовцев, латышей, украинцев. Это
запрещено, охрана гро¬зит и стреляет в воздух, но звуки песен все равно
разносятся по всей зоне, а иногда достигают жилых кварталов Норильска, мужских
лагерей, проникают в серую, унылую, безлюдную тундру. И наши унижения, обиды
куда-то отодвигаются.
В женском лагере у нас не было парикмахера, а волосы росли с потрясающей быстротой. Медленнее росли вьющиеся волосы. А мы заплетали себе косички и скручивали их под шлемами и платками. Зубы чистили, кто как умудрялся. Кто чистил солью (прямо пальцем), кто порошком из посылки. Зубная паста была запрещена, зубные щетки были лишь у некоторых.
Лето здесь начинается стремительно и также стремительно заканчивается. Уже потухли белые ночи. Начало августа это уже глубокая осень: падающие снежинки укрывают темную бурую тундру, и она становится белой, нарядной. Начинается полярная зима, когда солнце больше не показывается над горизонтом. На сердце снова накатывает тоска. А мы все еще за колючей проволокой, без имен, без фамилий, только с лагерными номерами, голодные, усталые, измученные работой. Каждый день нас гонят под конвоем с овчарками на работу. Мы идем, стиснув зубы, сгорбившись и злясь. Но все это можно вынести, вот только тоска по родине невыносима. Эта тоска мучит так же, как холод и голод. Она проявляется в разговорах, и в песнях, и в тишине, когда молча сидим на нарах или работаем. Нет, меньше всего мы думаем о тех ямах, которые роем, о плывуне.
В лагере в одной бригаде нас долго не задерживали, чтобы не успели сдружиться. Я вместе с Веруте Паукштите попала в бригаду русской женщины Ани. Она очень красивая, высокая, стройная с длинными, волнистыми волосами. Мы радовались, что попали вдвоем в эту бригаду и, кроме того, эта бригада работала в дневную смену. Ночная работа нас уже вымотала.
Работаем на стройплощадке, подготовленной под какое-то строение. Снова роем ямы четырехметровой глубины, которые потом зальют бетоном, и они будут служить опорами под сваи. Но пока ставим деревянные сваи. Видимо, это сооружение будет временное. Все также долбим кирками и ломами. Работа несложная, но здесь мерзлота оттаяла частично, и нас заливает вода. Вода собирается на дне ямы, мы грязные, как черти. Двигаться трудно, потому что ноги увязают в липкой жиже. Только вытащишь одну ногу, как уже не можешь вы¬тянуть вторую. Бревна с эстакады носим на себе. Не приведи, Боже, свалиться. Бревна очень тяжелые: лиственница. Более сильные женщины берутся за комель (толстый конец бревна), а мы, послабее - за тонкий ко¬нец. Если кто упадет, бревно придавит всех. И вновь мучит безысходность - хочется упасть в этот плывун и умереть.
Как-то мы с Веруте отошли в сторону собрать камешки, чтобы засыпать дно ямы.
Отойдя в сторону, я подняла голову, посмотрела, как со стороны выглядит наша
стройплощадка, и оцепенела от ужаса. Низко над тундрой плыли свинцовые тучи.
Небо было просто черное. Тучи налиты каплями воды. Вместе с водой падали крупные
хлопья снега. Вдали сквозь тучи были видны горы. В грязи под этим снегом
копошились люди в черных телогрейках с большими номерами на спинах. В таких же
черных, мужских штанах и в резиновых сапогах они, как муравьи, волокли по этой
грязи бревна. Ни улыбок, ни смеха, только стоны и проклятия женщин, утопающих в
глине. А ведь все эти люди - женщины и молодые девушки.
Я взяла Веруте за руку, отвела в сторону и глазами попросила издали на нашу
стройплощадку. То ли стон, то ли песня вырвалось из уст Веруте:
Зачем жы ты, мама, меня берегла?
Зачем ты меня утопить не могла?
Так мы день ото дня и ползаем по этой глине. Никогда не просыхает наша одежда,
рукавицы, сапоги. В изнеможении боремся с плывунами. И, кажется, что этому не
будет конца, и нет надежды закончить работу на этой площадке.
Перед самым закрытием навигации получаю последние письма из Литвы. Мама
работает, отец пишет письма из лагеря. Сестры и братья уже окончили среднюю
школу. Сестра Гирдуте поступила в Политехнический институт; брат Владас - в
институт физической культуры; Витаутас поступил в техникум на специальность
элек¬трика, Алдона уже окончила торговый техникум. Она уже дружит с парнем и
влюбилась в него, они часто встречаются. Я так за нее радовалась. Там кипит
настоящая жизнь. А мы тут в дощатых бараках, за колючей проволокой, отделены от
всего мира. И эта тоска, ничем не истребимая, безысходная тоска...
Сон, говорят, лучшее лекарство от всех бед. Но я по ночам часто просыпаюсь, и тогда начинаются мои мучения. Меня одолевают воспоминания. Мыслями я возвращаюсь в детство, в юность, в школьные годы. Вот в такие минуты я снова бываю со своими родными. Бегаю по полям и лугам с охапками цветов. И никто не может прервать полет моей фантазии, никто не может огородить мою мысль колючей проволокой, не может загнать ее в темный барак. Да, в своих мечтах я совершенно свободна! Иногда во время бессонницы я плыву к неведомым берегам или лечу над полями Литвы, над лесами и озерами в Каунас и вижу в центре города Собор, окрестные леса, устье Немана... Часто во сне вижу маму, очень красивую и нарядную, стоящую посреди ромашкового поля и зовущую меня по имени. И всегда светит солнце.
Утром просыпаюсь от жуткого крика «подъем». Еще несколько секунд не открываю глаза, пытаюсь сообразить, где я нахожусь. Сон еще не покинул меня: еще чувствую прикосновения солнечных лучей, еще звучит мамин голос, но его уже перекрывает другой: жестокий, властный, хриплый и прокуренный - «подъем». Эту команду слышу уже много лет, и она безжалостно меня вырывает из моих снов. Уже по-настоящему проснувшись, вижу закопченные стены барака, занесенные снегом окна. Исчезает мама, тает солнце и вянут цветы. Но сон хоть какое-то время действует как лекарство. А надо срочно надевать валенки и бежать на линию поверки, а потом целый день кайлом долбить землю. Сверху только темное небо, вокруг серый снег, рядом обернутые в тряпье с заиндевевшими ресницами твои подруги по судьбе. Но мое лицо после счастливого сна еще светится. С этим сном я живу целый день. Вгрызаясь в мерзлый грунт киркой, я иногда улыбаюсь, потому что все еще живу во сне. Подруги спрашивают:
- Что с тобой случилось? От чего так светится твое лицо?
И хотя душевная боль по-прежнему сильна, сны мне позволяют побывать в Литве. Когда вижу такой сон, мне легче. Тогда я готова все вынести, вытерпеть, поскольку надежда и сон придают смысл моей жизни. Я знаю, что там, в Литве, меня ждут. И этот кошмар рано или поздно закончится. Только как выдержать, как выстоять, как не заплакать у всех на виду? Если когда себе и позволяю такую слабость, то только ночью, закусив зубами одеяло так, чтобы никто не услышал, не увидел. Так я глушу свою боль и тоску по родине.
Вечерами, когда я долго не могу уснуть, еще долго стоят перед моими глазами склоны холмов, заросшие ромашками. Я чувствую запах сирени, вижу в высоком голубом небе стайки плывущих облаков. Как прекрасно, что в мыслях я могу улететь далеко-далеко, к себе на родину. В пять часов утра самый сладкий сон. Но удары в рельс и окрик дежурного «подъем» прерывают мои сновидения. Снова, раскрыв глаза, вижу заиндевевшие стекла, покрытые толстым слоем инея углы барака. С нар в полумраке медленно сползают стонущие от боли человекоподобные существа. Распахивается дверь, в нее проникает струя холодного воздуха, и дежурный забрасывает кучу валенок, принесенных из сушилки. Ищешь в этой куче свою залатанную пару, чаще всего не просохшую, натягиваешь ее и снова на нары. Сейчас будет раздача хлеба. Из специальной коробки дежурный раздает хлеб каждой бригаде. Но хлеб поровну никто не получает. Его выдают каждой столько, сколько вчера заработала. Это основная наша еда.
В ясные зимние ночи нам удается увидеть удивительное природное явление — северное сияние. Сначала начинает краснеть небольшой краешек неба у горизонта. Небо как бы оживает, цветовая картина меняется все время, лучи перемещаются по всему своду, меняя цвета и форму. Затем они постепенно снижаются, затухают и внезапно снова вспыхивают, и кажется, что эти световые волны переходят в снег далеко за горизонтом. Словами такое трудно описать. Это явление надо видеть. Мы бросали кирки, ломы, лопаты и стояли счастливые, как дети, запрокинув голову, и наблюдали это небесное чудо. Но бывало, что сияние быстро исчезало и тогда становилось обидно и грустно. Мы снова берем ломы, кирки, лопаты и под светом луны роем дальше свою траншею. Бывало, что луна полная, небо темное, высокое, и так много на нем звезд и звездочек, они кажутся яркими и близкими. Дышу холодным, ледяным воздухом и думаю: «Вот нас закрыли за высокими лагерными заборами, но эти люди с автоматами и овчарками никогда не доберутся до звезд и не натянут там колючую проволоку. Нет, они все равно не могут отнять у нас свет солнца, мерцание звезд, синеву неба, свет луны, плывущие по небу облака, не остановят свет северного сияния. Нет в их автоматах такой силы, чтобы убить эти природные явления, заглушить наши мечты и мысли».
Но, хоть мы и любуемся этой дикой, невероятной красотой, душу все равно не покидает беспокойство. Обычно после таких ясных ночей с северным сиянием жди пургу с морозом и снежными заносами. А пурга может дуть неделю, может и две.
Зима 1952-1953 гг. в Норильске была особенно суровая. Бесконечная полярная ночь, пурга и мороз 30-40 градусов. Уже у ворот при построении на работу мороз начинает проникать сквозь штаны и ватники, лицо мерзнет, руки немеют, ресницы покрываются инеем. А душа просто леденеет от этого ужаса. Видимость, как в густом тумане. Пока еще нет ветра, можно терпеть. Но по ложбинам струится влажный северный ветер с Ледовитого океана - под названием хиус. Тут же начинают болеть носы и щеки. А мы работали долгими часами на открытом воздухе. Правда, сейчас на стройплощадке стоял балок, в нем разрешалось во время обеда разным бригадам по очереди обогреться и проглотить свой кусок хлеба. Но этот балок сколочен из досок, в него сквозь щели проникает стужа. Стараемся быть поближе к металлической печке. Сверху ватники отогреваются, но на работе они снова начинают хрустеть от мороза.
Хлеб в жизни лагерника -ч основное питание. Хотя он плохо пропеченный, сырой, из муки грубого помола, для нас он был драгоценным. Я наслаждалась его запахом, и тогда казалось, что ничего более вкусного нет, чем эта лагерная пайка. Как мы ожидали по утрам, когда нам занесут дежурные в барак эту удивительно пахнущую коробку с заработанными пайками хлеба.
Я часто наблюдала, как происходил процесс дележки пайка. Каждая из нас сидела на своем месте на нарах в ожидании, когда дежурный подаст предназначенную именно ей заработанную вчера пайку. Взоры всех направлены на коробку с хлебом. Глаза горят, лица сосредоточены, взгляды неотрывно следят за коробкой. Ах, какое счастье, если во время дележки попадется поджаристая корочка. Если пайка из средней части булки - это хуже. Здесь хлеб сырой, он тяжелый и по объему его меньше. Но никто не выказывает недовольства: что получила в порядке очереди, то!и получила. У кого большая сила воли, тот делит свою пайку на три части. Да, те двести граммов хлеба в часы отдыха - величайшее из наслаждений жизни...
Снова работаю в ночной смене с литовкой Антуте Кумятите. Когда по вечерам с Антуте собираемся на работу, она выскакивает из барака, чтобы посмотреть: с какой стороны дует ветер. Если дует с запада - это хорошо. И наоборот, северный!ветер предвещает мороз и пургу. Сейчас мы работаем в самом городе и долбим землю кирками в коллекторах. Недалеко от нас пекарня. Примерно в четвертом часу ночи в пекарне выпекают хлеб. И если ветер западный, запах из пекарни доносится до нас. Мы бросаем рабочий инструмент, становимся против ветра и вбираем этот чудесный запах. Начинают течь слюни, желудок урчит, а мы все стоим и вдыхаем этот хлебный дух, пока не услышим окрик охранника: «работать!». Наш «перекус» на этом заканчивается. Были случаи, когда женщина, идущая из пекарни, бросала нам кусок еще теплого хлеба. До сих пор помню в холодных руках этот теплый комочек, его нежный запах, сравнить с которым просто нечего.
Почему-то женщин все время ставят в ночную смену. За несколькими полосами колючей проволоки &. мужская рабочая зона. Ясная ночь, но северное сияние уже погасло. Морозец хваткий, но без хиуса. Когда нет ветра, холод совсем не страшен. Но малейший ветерок просто обжигает кожу, пронизывает насквозь. С работы мы возвращаемся с почерневшими лицами.
Рядом с нашей рабочей зоной по ту сторону колючей проволоки появились мужчины. Сразу начинает работать воздушная почта. Наша Филомена, лучшая метательница писем, только успевает «работать», если не видят охранники. Уже около двух лет переписываюсь с Ташкасом. Он бывший учитель, когда-то посещал драматическую студию. Часто получаю от него записки, исполненные красивым почерком. В письмах мы обсуждаем самые разные вопросы, но чаще всего я расспрашиваю о жизни, о ее цели, о смысле наших страданий, о том, как выжить, не утратив человеческий облик. Иногда приходят записки с одними стихами, иногда философские рассуждения. Эти записки так скрашивали мою жизнь! Иногда нахожу ответы на свои вопросы, иногда мы их вместе ищем. В лагерной жизни важно делиться мыслями, если находятся соратники по судьбе, по убеждениям; а ведь я никогда его не видела, даже издалека. И вот перебросили через колючую проволоку очередную записку, оказалось, что мне. Смотрю, на той стороне среди сугробов стоят нескольких человек и среди них автор записки - Ташкас. Мы помахали друг другу. Так состоялось наше знакомство. На расстоянии лицо было трудно разглядеть. Если бы мы встретились в другой жизни, в другой одежде, вряд ли мы узнали бы друг друга. Когда Ташкас бросал письмо, я обратила внимание, что он без рукавиц. В записке я спросила его, почему он без рукавиц. Он ответил мне жестами, что потерял их. Под свои ватные рабочие варежки я поддевала для утепления белые шерстяные рукавички, присланные из дома. Я их сняла, передала Филомене и она их перебросила через колючую проволоку. Получив эту посылочку, Ташкас изобразил страшное удивление, а потом прижал рукавички и показал знаками, как он благодарен. Он гладил рукавички, надевал их на руки, гладил ими щеки, прижимал к сердцу и целовал. Через пару дней я получила от него длинное и очень нежное письмо. Он писал, как радовался этим рукавичкам и какой это для него дорогой подарок. Он писал, как они согрели его душу. Он уверял, что не будет носить их на работу, а положит к себе на нары, и это будет вечная память обо мне.
Мы еще долго переписывались, но никогда ни до, ни после того не встретились.
Знаю только одно, что после освобождения он вернулся в Литву и вскоре умер.
Я благодарна всем тем, кто так или иначе прикоснулся к моей жизни. Вместе с
унижениями, душевными страданиями, горем, я встретила там сильных духом и очень
добрых людей. В жестокой лагерной жизни, где человек унижен, изможден и запуган,
казалось бы, должны торжествовать злоба, грубость, безразличие ко всем... Но
многие оказывались щедрыми, сильными, отзывчивыми. Возможно, человек так
устроен, что в любых условиях пытается найти лучик света и капельку счастья. И
поэтому мы, вернувшись с работы, несмотря на уста¬лость и голод старались быть
красивыми и женственными. Мы вплетали в косы тряпичные ленточки и хотя бы час до
отбоя могли ими любоваться. Ах, какими молодыми и красивыми чувствовали мы себя
в эти минуты! Мы хотели нравиться. А кому - совсем неважно: самим себе или
другим...
Зима в этот год была настолько холодная и мучительная, что, казалось, она никогда не кончится. Теперь мы уже не надеялись ни на что. Стало понятно, что Литва уже не станет свободной, и нам остается лишь ожидать окончания нашего срока. И мы по-прежнему занимались бессмысленной, тупой, однообразной работой - долбили мерзлоту ломами и кирками. При долгом нахождении на морозе наша убогая одежда совершенно не держала тепло. Толстые ватные рукавицы не позволяли хорошо ухватиться за лом или кирку. Но самое страшное Щэто когда начиналась пурга: ты слышишь только завывание ветра, видишь только снег, ловишь только биение собственного сердца. Молишься только об одном: лишь бы не надломиться физически и духовно.
Вернувшись с работы, несмотря на мороз и пургу, мы около двух часов проводим у ворот лагеря, пока нас не пересчитают. Бывает, какой-нибудь охранник-растяпа ошибется на 1-2 человека, что вполне понятно. Они тоже люди, им свойственно ошибаться. Только они в полушубках и с автоматами, а мы в грязных ватниках и окоченевшие. Но все равно счет начинается заново. От этого стояния на ветру и морозе тебя охватывает бешенство, от холода тело все сотрясается, а сердце, кажется, перестает биться. Но в бараке потихоньку оттаиваешь и с удовлетворением отмечаешь, что прошел еще один день. Совершенно бессмысленный день. А после баланды украинки затягивали песню. Кто-то подхватывал, кто-то продолжал на своем языке. Пели вполголоса, а когда замолкали, слышно было лишь дыхание спящих, усталых, отдавших последние силы людей.
Да, я часто не выдерживала. Спрятавшись под одеяло, я плакала и проклинала судьбу. Но здесь надо владеть чувствами, здесь нельзя показывать свою слабость.
В наш лагерь привезли довольно большой этап из Красноярского пересыльного пункта. Это были девушки разных национальностей, но в основном украинки. Оказалось там немало и литовок, осужденных в 1950-1952 годах. Это ученицы, студентки, медички, партизанские связные и несколько партизанок. Одна из них с простреленной грудью г Марите Старолите. Новеньких было около 50 человек. Почти все были приговорены к 25 годам. По стандарту тех лет почти всем давали такие сроки.
Мы кинулись к нашим девушкам знакомиться, искать землячек, расспрашивать о
Литве. Найдя таких, опекали их, как могли, учили многим лагерным премудростям.
Они рассказывали, что в Литве продолжается террор, по-прежнему гибнут молодые
люди. Они не хотят идти служить в советскую армию и по-прежнеМу прячутся в
лесах, оказывают сопротивление. Их семьи ссылают в Сибирь, а дома сжигают.
Всех литовок распределили по разным бригадам, но после работы мы все равно часто
собирались вместе. Они были очень смелые, активные и даже поначалу пытались
сопротивляться лагерным порядкам, перечить охранникам. Но тут же попадали в БУР
и в спецбригады, тоже с усиленным режимом. Такой непокорностью были отмечены
многие девушки: Ирена Мартанкуте, Прима Монкевичюте, Стасе Лаукайтите, Ядзе
Рекашюте. Днем их выгоняли на работу, а на ночь закрывали в БУР.
БУР - это не отапливаемые (в условиях Норильска!) камеры с цементным полом,
металлические нары без всякой подстилки, 300 грамм хлеба в сутки и кружка
горячей воды.
Девушки провели в БУРе месяц. Они вышли на работу, но в лагере было посеяно
зерно неповиновения. Девушки привезли новые песни и стихи, которые быстро
запоминались и кочевали в устном виде из лагеря в лагерь. Как-то я записала на
квадратиках от цементных мешков около 50 новых стихотворений. Хоть и очень
прятала, скрывала, но в один из обысков их все-таки нашли и изъяли. Оставался
только устный фольклор. А поскольку власть нас все время перемешивала, тасовала,
увозила за многие тысячи километров, все эти песни, рассказы, стихи
распространялись очень быстро и на огромные расстояния.
Заключенным песни и стихи о родине были нужны, как страждущему в пустыне вода.
Они доставляли частицу надежды выжить и вернуться из рабства. Они украшали нашу
лагерную жизнь, утоляли тоску по родине. Ночью после отбоя мы иногда сочиняли
новые песни или тихо шептали старые.
Ты так прекрасна, Литва родная,
Страна, где дремлют в гробах герои...
Как ни странно, ночью из траншеи сквозь вой пурги, на жутком холоде иногда
слышится звук этой литовской песни. Ее подхватывают украинки, латышки, эстонки.
Встревоженные охранники бегают вокруг, стреляют в воздух, но песня продолжает
звучать. Мы уже изменились, мы стали другими. Мы перестали бояться наших
угнетателей. Мы знали, что охранник в траншее нас не убьет, потому что ему потом
надо будет написать Отчет о попытке к бегству. А труп в траншее, - какая это
попытка к бегству? И куда бежать по тундре девушке без документов? Это просто
смешно.
Но участь у конвойных такая же, как наша. Они такие же рабы системы, только они
в полушубках, с автоматами, но и они тоже мерзнут. Мы в траншее, а они наверху.
Собаки скулят, прячутся от холода за вывороченными комьями земли.
Да, мы сильно изменились за годы лагерной жизни. Мы уже начали откровенно
перечить охране. Стали чаще переговариваться с украинками, латышками, эстонками
о том, что нельзя жить в таких условиях. Мы всту¬пали в перебранку с уголовными,
которых покрывала охрана, начали пререкаться с надзирателями и даже, получив
несправедливое замечание, схватывались с бригадирами. Конечно, бригадиры -^это
люди, которые стояли между нашими и вашими.
Нас в заключении хотели сделать тупыми рабами, обесчеловечить, превратить в
покорный скот, а мы пытались остаться людьми. И если что-то не укладывалось в
рамки лагерного распорядка (не хватало хлеба, баланды, долго держали у ворот
зоны) начинался ропот. Да, мы рисковали жизнями, да, мы попадали в БУР, но уже
ничего не боялись. Хуже быть не могло. А дни становились все длиннее. Часть
женщин и девушек собирались в небольшие группки, о чем-то шептались, делились
новостями, полученными из-за колючей прово¬локи от мужчин с воли, из Норильска,
из Литвы.
В очень холодный мартовский день вдруг завыли все заводские сирены, одновременно
загудели автомобили и паровозы. Из городских громкоговорителей донеслись громкие
речи. Мы сначала даже испугались. По зоне бегали плачущие надзиратели и
надзирательницы. Оказывается, умер Сталин, умер тот, кто загнал нас в эти
лагеря, тюрьмы, ссылки, тот, кто хотел сделать нас рабами. Некоторые русские
зечки тоже плакали и слушали печальные слова об «отце народов». Вот он - синдром
рабства, они оплакивали своего поработителя.
А мы между собой радовались, что смерть не миновала и этого тирана, славного
своими зверствами, погубившего миллионы людей. Мы никак не могли понять, почему
он губил русских. Одна женщина сказала:
- Так он же грузин, что ему русские, украинцы, евреи...
В нашем лагере тоже поставили громкоговорители на столбах, день и ночь мы могли
слушать классическую музыку. В день похорон мороз был около 40 градусов. И снова
выли сирены, визжали автомобильные гудки, свистели паровозы. Столб у забора
нашей зоны, на котором висел громкоговоритель, просто дрожал от звука, стена
тоже содрогалась, наши надзиратели умывались слезами. Плакали офицеры, солдаты и
некоторые заключенные. Видимо, так им нравилась «райская жизнь» в заполярном
Норильске.
А мы почему-то верили, что теперь жить станет легче, что-то поменяется. Мы, как
и раньше, шли на работу, но теперь уже # какой-то внутренней надеждой. Да,
действительно, жизнь стала меняться, но только в худшую сторону. Мы также
работали по 12 часов, зачастую без выходных дней. А вскоре объявили амнистию, но
только уголовникам.
Вот уже заканчивался год после смерти Сталина, а надежда выйти на свободу раньше
срока у нас все угасала и угасала. Эта надежда постепенно сменилась только одной
мыслью: лишь бы дожить до конца срока. Проходил год, два и три, а ничего не
менялось. Близилась пора покидать стены лагеря, но путь домой был закрыт. И
снова часы превращались в дни. И конца им не было.
Более высокие постройки стоят в Норильске на бетонных сваях, а под сваи копаются
ямы глубиной 9 метров. Темными полярными ночами под северным сиянием женскими
руками выкопаны сотни, а может, и тысячи таких ям. Ведут к такому котловану
бригаду женщин, и они копают — но не лопатами, потому что мерзлота, а ломами и
кирками, пядь за пядью откалывают мерзлый грунт. Пока близко к поверхности, мы
еще видим друг друга. А потом остаешься совсем одна, как в могиле.
Яма все глубже и глубже. На поверхности ставят вороток, к которому крепится
большое ведро, называемое бадьей, для вытаскивания грунта на поверхность. Я
остаюсь в этой яме одна. Холод проникает во все прорехи одежды, и негде ни
развернуться, ни отдохнуть. И так день ото дня долбишь мерзлый грунт, и
постоянно мысль: за что такое ужасное мы, молодые девушки, так жестоко наказаны?
Ни одна из нас не была воровкой, убийцей. За что мы так унижены? За то, что
когда-то оказали раненому медицинскую помощь, что прочитали газету, которая не
нравится власти, что любили своих родителей, свой край? Пришли совершенно чужие
люди из другой страны, объявили себя спасителями и забрали нас в рабство. Это и
есть освобождение?
Иногда сидишь в траншее, и хочется прислониться к вечной мерзлоте и уснуть. Я
много слышала рассказов о том, как люди в таком состоянии засыпали навсегда.
Норма выработки была постоянной - выдолбить 1 кубометр мерзлоты. Попробуйте
помахайте киркой в сорокоградусный мороз. Мы никогда не выполняли норму, и за
это нам уменьшали пайку.
В этих траншеях мною часто овладевали необычные чувства и мысли. Я начинала
бояться замкнутого пространства. Казалось, что бадья с грунтом оборвется, упадет
на меня и раздавит. Иногда хотелось просто выть от безысходности. Казалось, что
жизнь летит куда-то в пропасть. Все - сейчас сяду, ничего не стану делать, и
будь что будет. Но наступает прояснение разума: если поддамся такому настроению,
тогде, уж точно, останусь навечно в этой яме.
И снова молю Бога, чтобы просветлил меня, помог уберечься от черных мыслей. Из
глубины ямы между бадьей и стенкой начинаю видеть клочок темного неба. Да, там
сверкают звезды. Пока поднимается бадья, наблюдаю за небом. Сколько там звезд? А
как здорово, что невозможно отобрать у нас это небо и звезды. Как хорошо, что
можно мечтать. Отобрали все, загородили высокими заборами, посадили в глубокие
ямы, но вот клочок этого неба еще отобрать не сумели. Когда заканчивается смена
и меня вытаскивают на поверхность, начинает кружиться голова. Только через
несколько минут возвращается способность двигаться.
В Норильске уже к концу подходила зима, а мы, арестантки 6-ой зоны, «особо
опасные государственные преступницы», все еще маялись под сталинским игом. С
нами обращались, как со скотом. А ведь каждая из нас на свободе была
учительницей или студенткой, матерью детей, любимой дочерью родителей, невестой,
женой, уважаемой личностью. Теперь у нас ни имен, ни фамилий, только лагерный
номер. А самое страшное: те, что освобождались, не могли уехать дальше
Норильска, поскольку ни одного не пускали на родину. Все оседали здесь в городе
на «комсомольской стройке» Норильска.
Пища становилась все хуже, а режим все жестче. Мы не понимали, почему. За каждый
неверно сделанный шаг, за каждый взгляд, движения не по правилам, охранники
угрожали стрельбой, били прикладами отстающих от колонны. Если во время движения
в колонне услышат слово или разговор, останавливают всю колонну и полчаса держат
на морозе. За каждый неправильно данный ответ конвою - сразу в БУР. Выйдя за
ворота зоны, снова попадаешь в двустороннюю шеренгу охраны. Их автоматы всегда
направлены в нашу сторону, пальцы на спусковых крючках. А еще вокруг рычащие,
скалящие зубы овчарки. Наиболее злые охранники останавливают и сажают нас, где
им захочется. Весной они стремятся найти побольше грязи, зимой кладут лицом в
снег. Мы сидим и ждем, пока одна охрана передаст колонну другой охране. И каждая
охрана ведет повторный пересчет, видимо, не доверяют самим себе. И не дай Бог,
если кто-нибудь ошибется. Тогда все сначала.
Сколько ожесточения и злобы должно быть накоплено в сердцах этих людей, если они
способны держать на тридцатиградусном морозе женщин, посаженных в снег, избивать
прикладами отставших от колонны... А, вообще, люди ли они? Они сами больше
похожи на овчарок, такие же лютые и оскаленные. Мы знаем, им читают такие
лекции: как обращаться с фашистскими шлюхами, которые травили и убивали их отцов
и братьев. Может быть, их не стоит огульно осуждать? Ведь и они - жертвы
дьявольской системы, которая заразила почти всех жителей СССР.
Уже восемь лет пролетело, как я в лагере. Родина вспоминается все более тускло.
Давно уже привычна изнуряющая лагерная жизнь, холод и голод. Уже восемь лет мы
кружимся на этой адской карусели, гнием в грязных заледенелых бараках, трясемся
в ужасных телячьих вагонах, задыхаемся в трюмах барж, терпим лишения и болезни.
Все это в силах вынести только молодые и здоровые люди. Понемногу и в наших
душах стала копиться ненависть к мучителям.
Со смертью Сталина блеснул луч надежды: даже если не дадут освободиться
досрочно, то хотя бы облегчат условия жизни. Уголовных продолжали амнистировать,
а условия политических становились все хуже. Охрана стреляла без всякой видимой
причины, нас без конца запихивали в БУР. Охранникам внушили, что мы опасные
государственные преступники, враги народа, убийцы. Вот они и вели себя согласно
инструкции.
В бараках участились обыски. Вернешься после поверки, уже упадешь на нары, и тут
внезапно: «Подъем!». Начинается обыск. Всех сгоняют в один конец барака. Солдаты
в грязных сапогах лазят по нашим нарам, осматривают каждую тряпицу. Все, что
запрещено, изымают. А запрещено все, даже клочок бумаги от цементного мешка.
После таких обысков мы долго приводим в порядок свои нары, разыскиваем
раскиданные вещи. Ну, и каждая из нас про себя шлет этим «добрым людям» самые
крепкие проклятия. И хоть мы внутренне крепимся и сопротивляемся, но кто мы
есть? Без имен и фамилий, пешки под номерами. Нас любой может обидеть, начиная
начальником и кончая надзирателем, «кумы» и даже «придурки». Потому что
политические -
самые опасные.
Знаю, что Господь велит любить всех людей. Да, любовь хорошее слово, но своих
мучителей я все равно терпеть не могу. Вот уже до конца срока остается один год.
Каждый день кажется бесконечным. Я уже не верю, что выдержу. Мечтаю о близких
днях свободы, а что я буду делать на этой „свободе"? Уехать дальше Норильска я
не смогу еще 5 лет. Как изменился мир за эти 10 лет? Узнаю ли я его, примет ли
он меня? А сам Норильск, ну что Норильск, тот же лагерь. Только и всего, что
выйду за пределы своей 6-ой зоны.
Уже наступило лето, вечера стали долгими, а потом наступил полярный день.
Женщины все чаще собира-лись группками, о чем-то шептались, делились новостями,
полученными из мужской зоны и от вольных. Запер-тые на ночь в бараках, мы тихо
пели свои народные песни, сочиняли стихи и перекладывали их на музыку. Пели по
очереди все | литовки, украинки, эстонки, латышки, русские. Наверное, впервые
звучали на мрачных просторах Заполярья литовские песни, и это было чудо. Они
звенели всюду; на работе и на отдыхе. Наши жизни и души сроднила боль по родине
и любовь к ней. Все это отразилось в наших лагерных песнях.
Эта ночь нам чужда, ненавистна.
Тут любая недоля больней.
Там, вдали, дорогая отчизна,
Мы когда-нибудь свидимся с ней?
Теперь на работе все чаще стали звучать песни. Охрана бегала вокруг траншей,
орала, материлась, угрожала, стреляла в воздух. Но наша доля такая: нам надо
держаться ближе друг к другу, чтобы выжить. Молиться, ждать и верить. Литовки
очень красиво исполняли недавно сложенную песню:
Суровая нить наши скорби нанижет И скатится с неба ночная слеза... Христос, Твое
сердце молитву услышит, Когда возведем к небосводу глаза.
Дружными и смелыми мы себя почувствовали, когда в лагерь привезли новеньких. Они
были моложе, от-важнее и звали нас бороться за наши права, за права заключенных.
Слушая их разговоры, мы, истосковавшиеся по свободе, стали верить в себя. Верить
в то, что можем что-то изменить. В мужских лагерях в ту пору было много
участников войны: офицеров и солдат, обвиненных в предательстве. Перейдя линию
фронта, пережив советские тюрьмы, концлагеря, они не были сломлены духом и не
собирались долго терпеть унижения.
В 1952 году в Горлаг из Караганды был завезен большой этап мужчин. После
волнений, случившихся там, сюда были собраны самые непокорные. Они были
переполнены ненавистью к мучителям и вдохновляли остальных на сопротивление.
Весь этот этап раскидали по разным подразделениям Горлага. Это была большая
ошибка администрации, потому что они заронили «заразу сопротивления» во все
лагеря. Новенькие, в основном, недавно арестованные, были активными и дерзкими.
Это жители западной Украины, Прибалтики, бывшие студенты, партизанские связные.
Они не старались выполнять норму, вычисляли стукачей, выдвигали требования
администрации лагеря по улучшению условий труда и обузданию произвола.
Нечеловеческий режим ГУЛАГа, самодурство администрации, тяжелая работа и многое
другое -не сломили их ни физически, ни духовно. Они продолжали бороться с
доносчиками и урками.
Литовцы и украинцы в лагерях были самыми крепкими и стойкими. Им было что защищать. Они не продавались за пайку, терпеливо сносили тяготы. В любых условиях стремились не потерять человеческий облик. В них зрел дух протеста и сопротивления, жажда свободы, обида за отнятую молодость, растоптанное детство.
А мы, женщины из 6-ой зоны, все чаще получали записки из 4 и 5-ой мужских зон.
Мужчины нас поддер-живали морально, сострадали нам, призывали сопротивляться
произволу властей. Они жаловались, что охрана и с ними обращается зверски,
особенно, когда они выдвигают какие-нибудь требования. Они писали, что мы,
женщины, должны их поддерживать в акциях неповиновения. Иногда упоминалась
грядущая всеобщая забастовка. Постепенно этот дух сопротивления овладел всем
лагерем. Бывало, охрана замечала, что мы идем в колонне по пятеро, взявшись за
руки. Тут же - угрозы, выстрелы в воздух, мат и приказ всем лечь в грязь или в
снег. Мы садились. Опять команда: «Встать!». А мы сидим, никто ни с места.
Выстрелы в воздух, а мы сидим. В нас охрана стрелять не решается, потому что за
каждого раба нужно отчитаться. Охранники бегают, матерятся, травят нас
овчарками, бьют прикладами. Мы падаем в грязь лицом, но остальные сидят, посинев
от холода и дрожа от ненависти к обидчикам. Мы не договариваемся о своих
действиях заранее, но дух сопротивления уже витает над всей колонной и проникает
в каждую душу.
Иногда нашу колонну после работы гнали через тундру по самой мокрой дороге. У
тундры есть такое свойство: где прошла колонна, мерзлота, оттаивая, превращается
в грязь. И когда мы подходим к самому грязно-му месту, слышим команду:
- Лечь! Встать!
Проходим несколько шагов, и снова та же команда.
И так много раз. Наконец наступает момент, когда колонна больше не встает из грязи. Охранники в бешенстве, снова слышится мат, угрозы, пинки, травля собаками. Никто не встает. Требуем начальника охраны или начальника лагеря. И лежим до тех пор, пока кто-нибудь из них не является. Начальство вынуждено менять охрану. Так происходило часто. Эти порывы отпора издевательствам и унижениям стали повторяться все чаще.
Человек устроен так, что может очень многое вынести и вытерпеть - огромные физические нагрузки, голод, холод, темноту, закрытое пространство, но унижения он не выносит. Чем чаще узники сопротивлялись, тем более ужесточался режим в лагерях. Солдатам из охраны было разрешено применять оружие. В заключенного просто стреляли, если охраннику не нравился взгляд исподлобья. Стреляли под предлогом попытки к бегству. Стрельба участилась потому, что за убитого зека солдат получал отпуск. Атмосфера накалялась с каждым днем. Взаимоотношения заключенных и администрации становились все более напряжен¬ными. Каждый день колонны заключенных гонят на стройки, в карьеры, шахты, заводы под крики: «Шире шаг!» Отстающие получают удар в спину прикладом или их травят овчарками. За каждое слово в колонне - карцер. Постоянно угрожают пристрелить. И стреляют. Ежедневно стреляли поверх голов. В общем, не знаешь, где и когда получишь пулю Ц в спину или в лоб.
На одной из строек зечка выносила из печки золу в ведре и довольно близко подошла к колючей проволоке. Со сторожевой вышки раздалась автоматная очередь. Женщина погибла, солдат получил дополнительный отпуск. В другом месте вели колонну заключенных вдоль железнодорожной насыпи. Проходящий мимо паровоз выпустил струю пара. Один из зеков инстинктивно отпрыгнул в сторону. Автоматная очередь - и человека нет. Всем убитым оформляли «попытку к бегству».
В начале мая 1953 года колонну заключенных вели из четвертого лагеря в изолятор. Охранник приказал всей колонне идти через лужу. Не все были в сапогах, некоторые в обмотках, и они отказались идти прямо, хоте-ли обойти. Охранник посадил всех в грязь и вызвал своего начальника Цыганкова. Тот прибыл на место конфликта и первой пятерке из колонны велел идти через лужу. Заключенные не пошевелились. Цыганков выстрелил в лоб первому, кто подвернулся. Сказал, что так будет с любым бунтовщиком. Колонна прошла через лужу, но дальше один из зеков запнулся ногой о столбик ворот. Автоматная очередь - и он уже не поднялся. Вот так каждый день мы видели (и слышали из других зон), что притеснения усиливаются. Особенно кровавой была весна 1953 года.
Разбужены солнцем сердец миллионы,
Свободных, как веянье бурной весны.
Они
прославляют свободу святую,
И гнет отвергают, и рабство клянут...
Винцас Миколайтис-Путинас
26 мая 1953 года мы работали в ночную смену на одной из городских площадок. Наша бригада, как всегда, рыла траншеи и копала шахты под сваи. Уже начинались белые ночи. В надвинувшихся сумерках мы по- прежнему рубили кирками вечную мерзлоту. Ночью было довольно прохладно, даже холодно, да еще начинал
накрапывать дождь. На душе было как-то беспокойно. Сверху послышались какие-то крики, резкие возгласы. По лестнице мы выбрались наверх. Неожиданно завыла заводская сирена. В мужской зоне, на верхних этажах стройки сидели люди и махали черными флагами, призывая бросать работу.
- Забастовка! Восстание!
К нашей и мужской зонам прибывали солдаты. Они были озлоблены, и перебросить какое-нибудь письмо стало большой проблемой. Но все равно пришла весточка, что в пятом мужском лагере произошла перестрелка М ы все, как одна, бросили работу. Бригадир и прораб начали что-то обсуждать и ходить кругами вокруг нас, но работать не заставляли. Остановили движение все городские башенные краны на стройках. На их далеко выдвинутых стрелах повисли черные флаги. Чувствовалось: творится что-то необычное. Стало тревожно и зябко.
Перед окончанием работы мы узнали, что вчера в мужской зоне № 5 у барака собрались мужчины. Кто курил, кто разговаривал, но обычно в 22 часа всех запирали в барак. Несколько украинцев тихо запели. С другой стороны «колючки» у сторожевой вышки стоял проверяющий охрану сержант Дьяков. Ему не понравилось, что заключенные поют, и он приказал прекратить. Но мужчины не послушались и продолжали петь. Сержант снял с плеча автомат и дал очередь. Сразу были убиты четыре человека, стоявшие на улице. Один был убит прямо на нарах пулей, пробившей дощатую стену. Еще семь человек получили ранения разной степени. Это было последней каплей. Мужчины передали эту весть во все зоны, и везде была объявлена забастовка. На заводах завыли сирены, на башенных кранах были вывешены черные флаги. На двухэтажной 5-ой зоне, где произошел расстрел, был вывешен черный флаг с красной лентой. Все заключенные бросили работу. Начальники и вооруженные надзиратели моментально исчезли, трусливо покинув рабочие места.
Утром возвращаемся с ночной смены. У ворот идет построение дневных бригад, которые готовятся к работе. Наша колонна, войдя в зону, сразу перекрыла ворота, и никого не выпустила на работу. Мы объяснили другим, что произошло. И тут в центре лагеря над нашим бараком взвилось черное знамя. Вся дневная смена была развернута назад. Лагерное начальство сразу сбежало. Только за «колючкой» бродила небольшая группа охранников, но стрелять они не решались.
Во всех зонах была объявлена забастовка. Вести о событиях в других лагерях до нас доходили быстро. Их передавали бывшие литовские офицеры, привезенные в Норильск еще в 1941 году. Они уже освободились, но еще не имели права вернуться на родину.
Сначала была объявлена голодная забастовка. Сваренную баланду мы тут же вылили на землю. Привезенный хлеб вернули назад. Дверь кухни заколотили досками.
Не все женщины поддержали забастовку. Ворота были открыты, и кто хотел, мог идти на работу. Кто не поддерживал забастовку, тем было велено выйти за пределы зоны на 500 метров. Мы их с улыбкой называли дачницами или курортницами. Рядом с нами отгородили отдельную зону для штрейкбрехеров, и они работали. Туда перешли те, кто работал на теплых местах: швеи, бригадиры, повара и все воровки. Не перешли в ту зону старые и больные женщины. Любопытно, что даже те, кому оставался год или полгода, туда не перешли. Было несколько человек, которые боялись, что после этого всех расстреляют. Из литовок на ту сторону перешли две - одна швея, другая каторжанка Настуте. Восстание охватывало все большее количество лагерей. Замерли и затихли норильские шахты, стройки. Заводы больше не изрыгали коричневый дым. Затих привычный шум. Замерли медный и никелевый заводы. Забастовали все основные лагеря города. Это около 39 тысяч рабов. С воли передают, что норильское начальство вылетело на «материк». Так называлась Большая земля за пределами Норильска. Улетели советоваться с большим начальством, что делать с восставшими заключенными.
Уже настали белые ночи, солнце висело невысоко над горизонтом, а мы отдыхали в своей зоне. Мы скинули лагерные ватники, вытащили личную одежку, у кого что было. Распустили из под платков длинные волосы, причесались. У кого были косы, вплели себе белые ленточки. И это было начало голодовки. Посиневшие от голода, мы пели свои национальные песни. Время от времени слышались русские куплеты. Нас, литовок, объединяли поэты Майронис, Нерис, Бразджёнис, мы читали по памяти их стихи. Мы пели песни, сочиненные здесь в заключении. То, что нам помогало не сломаться раньше, мы помнили и теперь, во время голодовки.
Вокруг лагеря на вышках была усилена охрана, установлены пулеметы. Внешний периметр зоны постоянно патрулировали автоматчики. Установили столбы с громкоговорителями. Они без конца увещевали принять пищу и выйти на работу. Чем громче звучали призывы, тем громче мы пели. Недалеко от ворот был штаб. Это был домик, в котором находились оперативники, называемые «кумами». Это были Красюк и Полюшкин. Уже в самом начале забастовки мы заметили, что через окна штаба ведется наблюдение. Выявляются и фиксируются активистки. Тысячная толпа женщин окружила штаб и потребовала, чтобы опера покинули зону и отдали документацию. От штаба до ворот был создан живой коридор, и „кумы" со своими сотрудниками были препровождены за пределы зоны под свист, улюлюканье, громкий смех.
Рядом с нашей зоной была зона каторжан, огороженная высоким забором. В ней было 500 женщин, они тоже поддержали забастовку. Через два дня этот забор мы повалили и объединили два лагеря. Теперь черные флаги трепетали на ветру уже над двумя нашими бараками. Самыми трудными были первые дни голодовки. Так хочется есть: желудок болит и ноет. Через некоторое время эти ощущения исчезли. Наступил период, когда к еде мы испытывали полное равнодушие. Правда, мы стали менее активными, чувствовали слабость, головокружение, сонливость. Стало трудно вставать, слезать с нар. Ноги становились ватными, при ходьбе подгибались. Много женщин уже постоянно лежали на нарах, не вставая, но мы все равно охраняли вход в зону, флаги. Услышав свисток дежурного, мы бежали то к одним, то к другим воротам, на крышу к флагу, к заколоченной кухне.
Все время в зону подвозили еду: вкусно пахнущий хлеб, даже баланда вкусно пахла. Стали привозить куски мяса, которых мы никогда не видели, и невероятное чудо - жаренные в масле вкусно пахнущие пончики. Зэкам стали давать мясо и пончики, чтобы сломить нашу волю. Сотни женщин сбегаются к телегам с едой, выталкивают их за ворота. На другой день привозят посылки, которые якобы скопились у охраны. Начальники показывают надписи на посылках, доказывая, что они из дома. Они уговаривают нас, что наши родные ждут от нас вестей о получении посылок, а в посылках вкусные вещи, которые могут испортиться. Всячески провоцируют нас сдаться, начать есть и снова идти рыть мерзлую землю. Но телега с посылками также была вытолкнута за ворота.
В каждом из лагерей были организованы представительства заключенных стачечные комитеты. В них вошли люди всех национальностей из разных бараков. В комитет нашего барака вошли Леся Зеленская, Ольга Зозюк, эстонка Аста Тофри, латышка Апида Дауге, литовка Ирена Мартинкуте, белоруска Юля Сафранович. Еще было 20 активисток из каждого барака. Руководила комитетом Леся Зелинская. Комитеты всех лагерей подготовили петицию и потребовали, чтобы из Москвы прибыл кто-нибудь из правительства. Требования, высказанные в петиции, были разъяснены на всех собраниях бараков, на митингах. Все были разделены на группы, и каждой группе была отведена зона охраны лагеря. Если только в пределах зоны показываются солдаты или надзиратели, начинался крик, как в цыганском таборе. Местные жители, услышав это, лезут на крыши домов, чтобы посмотреть, что творится за высоким забором.
Большинство жителей города были нашими друзьями. Они немного раньше освободились. А главное, что они все наши собратья по несчастью. Начальство очень боялось, что и они к нам присоединятся. Они помогали поддерживать связь между лагерями. А если восстание охватит весь Норильск? Ох, начальству не поздоровится.
Мы голодаем уже 7 дней. Есть совершенно не хочется. Стали появляться искорки в глазах, руки как ватные, колени подгибаются. Иногда во время ходьбы нападала такая слабость, что, казалось, упадешь и уже не встанешь. Но какая-то упрямая сила заставляла идти к цели j- дежурить, охранять ворота, митинговать, звать, кричать.
Администрация нас всячески уговаривает выйти на работу, кончить голодовку. Угрожает, обещает всякие уступки. Объясняет: кто не выполнит требований, будет жестоко наказан. Уже несколько раз к нам приходила московская комиссия, но она была освистана и выставлена за ворота. Однажды к нам пришел пузатый генерал со своей командой. Начал нам объяснять, что он ^ комиссия из Москвы и всех нас выслушает, только нужно выйти на работу. Но тут одна женщина крикнула:
- Девчата, да я его видела в лагере.
Генерала скинули с трибуны и вместе с сопровождающими выдворили за пределы зоны.
Громкоговорители вокруг зоны по-прежнему орут, агитируют, чтобы мы выходили на
работу, прекратили голодовку. Угрожают страшной карой тем, кто не выйдет на
работу, и обещают полное освобождением тем, кто подчинится. Как только
показывался кто-нибудь из лагерного начальства, тут же раздавался свисток, и его
окружала толпа женщин. Если начальство пыталось агитировать, женщины начинали
кричать, пищать, вопить, и оно покидало зону.
Были и смешные случаи. К нам пришел в наручниках опер Полюшкин. Это был один из лучших лагерных ораторов. Он нам начал разъяснять, как мы будем дополнительно наказаны, если не прекратим восстание. На нас на всех наденут наручники, такие, как на нем. Мы все будем посажены в тюремные камеры. Женщины начали выть и свистеть, кричать жуткими голосами. Рядом проходила Филомена Каралюте с ведром. Никто даже не успел опомниться, как она напялила Полюшкину на голову ведро. Раздался дикий хохот, и Полюшкина вытолкали за пределы зоны. Сбросив ведро, он долго кричал, что ей это с рук не сойдет.
Так бежали дни, а шахты, заводы, карьеры, стройки Норильска стояли. Многие женщины уже лежали на нарах и не могли двигаться. Мы, молодые, тоже стали менее активны. Постоянная слабость, головокружение, ноги не хотели идти. Но необходимость обязывала. Вставали и по свистку дежурного шли куда надо. Но никто не вышел за пределы зоны, никто не попросил хлеба.
Вижу во сне: я в Литве, иду через большое поле с одуванчиками, как по большому мягкому желтому ковру. Провожу рукой по головкам одуванчиков. Из отцветших уже летит пух, как дым, он поднимается высоко в небо. Вместе с этим дымом взлетаю на небо и я. Проснувшись, я долго не открываю глаз. На лице у меня улыбка, только бы этот сон не покинул меня. Я даже чую запах одуванчиков. Свисток возвращает меня к действительности. Тревога! Быстро бегу в зону, где дежурит моя группа.
Шел 9-ый день голодовки, когда из мужской зоны поступило сообщение, что к ним приехала настоящая московская комиссия. Мы прервали голодовку и стали ждать. Она прибыла в 6-ой женский лагерь 7 июня. Недалеко от вахты поставили два стола, накрыли их простынями. Комиссию возглавлял полковник МГБ М.Кузнецов, там были представители ЦК партии, полковник А.Киселев, генерал-лейтенант А.Сироткин. Вместе с ними jg начальник Горлага генерал Зверев. За воротами в полной боевой готовности стояла целая рота автоматчиков. С одной стороны стола села комиссия, с другой стороны стола стояли 4500 женщин, позеленевших от голода, с измученными лицами. Переговоры начались очень культурно.
М.Кузнецов первым делом потребовал, чтобы были выбраны представители для переговоров. Через несколько минут такие переговорщики были выбраны, хотя мы уже были почти уверены: после окончания восстания их всех расстреляют. С нашей стороны в число переговорщиков была выбрана украинка Леся Зелинская, эстонка Аста Тофри, латышка Алида Дауге, литовка Марите Пинкявичюте, еще несколько девушек. Они рассказали, как с нами обращаются в лагере. Они потребовали, чтобы начальник Горлага покинул зону. Комиссия тут же признала, что лагерное начальство неправо.
Далее наши переговорщицы потребовали:
Пересмотреть все дела и отпустить на свободу невиновных.
Ослабить режим в лагере и снять с нас номера.
Сократить рабочее время до 8 часов.
Сделать один день в неделю выходным.
Разрешить переписку.
Улучшить питание.
Снять с окон решетки и не запирать бараки на ночь.
За работу платить хотя бы несколько рублей.
Вывезти из Норильска больных и умирающих.
Не применять репрессии к участникам восстания.
Все участницы переговорного процесса были внимательно выслушаны, было обещано
выполнение всех пунктов. Дано согласие пересмотреть дела тех, кто прямо сейчас
подаст комиссии заявление. Многие женщины кинулись тут же писать заявления, а
члены комиссии их аккуратно складывали в стопочку на столе. Я уже давно писала
такое заявление. Все 8 с лишним лет я надеялась выйти пораньше, но ничего не
вышло. Поэтому сейчас у меня рука не поднялась писать заявление. Я была уверена,
что ничего из этого не выйдет. Будет опять обман. Нам разрешили прямо сейчас
сорвать лагерные номера со спины. Разрешили снять решетки с окон. Мы тут же
разрезаем хлеб и делим его. На ночь нас в бараке не запирают.
На следующее утро встаем на час позже и выходим работать на городскую стройку.
Работа та же, но работаем 8 часов. Охрана совсем другая в болото не сажает, не
стреляют, не бьют. Наш «кум» в зоне не показывается вообще. Дежурные
надзирательницы, словно собаки, поджавшие хвосты. Они доводят нас до зоны и
быстро исчезают за воротами. Воскресенье вообще свободный день. В этот день мы
собрались в небольшой кружок, чтобы помолиться. После этого написали письма
домой. Нам даже разрешили писать по-литовски. Вечерами и по выходным можно было
выйти на дорожку центрального двора прогуляться. Можно было сходить в гости в
соседний барак. Один раз приходил даже фотограф, и мы, литовки, все вместе
сфотографировались.
Теплый июньский вечер. Я сижу после работы у барака; солнышко склоняется к западу. Давно уже белые ночи. Девушки-литовки собрались у барака и поют. Удивительно мелодичные голоса заполняют лагерную зону и уносятся к подножию горы Шмидта. Они поют о тоске по родине, о сломанных судьбах, разбитых мечтах, бесконечной душевной тоске, которая никогда не проходит и чем дальше, тем становится сильнее. Украдкой ути¬раю слезу со щеки. В этой песне, сочиненной зеками, звучит боль и одновременно какое-то умиротворение. Я чувствую, как боль немного отпускает.
В то время, когда 4-ый и 5-ый мужские лагеря, а также наш 6-ой женский прервали
забастовку, в 3-ем, самом большом каторжном лагере, заключенные продолжали
бастовать. Среди каторжан было более сотни литовцев. В их лагере во время акции
неповиновения, после освобождения из БУРа, было много убитых и раненых. Они
похоронили своих товарищей и поклялись больше не склонять головы перед
сталинскими убийцами.
Созданными комитетами руководил Иван Воробьев, Герой Советского Союза, участник
войны. Литовский комитет представлял Юозас Казлаускас. И весь этот период над их
лагерем развевался черный флаг с красной полосой. Флаг был виден из Норильска.
Надо было, чтобы о восстании узнали все лагеря и весь город.
Был изготовлен специальный полиграфический станок и выгравирован шрифт. Поскольку все печаталось на бумаге от цементных мешков, а их не хватало, то был сделан специальный, воздушный змей с листовками, который пускали в сторону Норильска. Этот змей крепился к специальной веревочке, скрученной из ваты, вынутой из телогреек. Когда змей взлетал высоко, ватная веревочка пережигалась и листовки ветром разносило по всему городу. Каждый день, возвращаясь с работы, мы приносили эти листовки. В них было обращение к вольным жителям Норильска, чтобы они рассказали всей стране, всему миру о происходящем здесь геноциде, о страданиях заключенных. Были обращения и к армии, чтобы охрана не расстреливала заключенных. Были требования пересмотра дел. Сообщалось, что в лагере прекращена подача воды и электричества, поэтому умирают раненые и больные.
Каждый день жители Норильска подбирали эти листовки с новыми сообщениями, читали их и передавали из рук в руки. Вольные донесли сведения о Норильском восстании до всего мира. Норильск был весь осыпан такими листовками. Иногда на них были напечатаны стихи, сочиненные самими заключенными:
Омыто кровью будущее наше,
Покрыто гарью горных лагерей.
Но после мрака - мир предстанет краше
И свет Норильска будет всех добрей.
Прошло две недели. Однажды ночью, когда все спали, раздался знакомый нам свисток тревоги. Толпы женщин собрались на центральной дорожке лагеря недалеко от ворот. Оказывается, нас обманули. Ночью несколько наших активисток были силой взяты прямо с нар, посажены в воронки и вывезены за пределы лагеря. Позже мы узнали, что так же было и в мужских лагерях. Людей жестоко избили, и куда они потом исчезли, неизвестно.
Все лагеря объявили о восстании. Работа прервана. Словно буря, новая волна неповиновения захлестнула все лагеря. Нет, это была не забастовка, это было требование свободы. Мы не убивали охрану, не брали в руки оружие - это была акция неповиновения. Но переросло это движение не просто в стачку, не просто в политические требования, это был протест против унижения человека, это было требования свободы.
Снова над нашим лагерем затрепетало черное знамя с красной полосой. Снова заработал стачечный комитет, опять мы разбились на группы, которые дежурили у ворот, на площадке барака, на крыше. Положенную пайку хлеба мы теперь брали и съедали, голодовку не объявляли. Теперь к администрации никаких требований больше не было. Во всех лагерях был только один призыв: «свобода или смерть». Этот призыв скандировали день и ночь. Очень долго испытывалось терпение заключенных, но оно, в конце концов, лопнуло. Ситуация к этому моменту была такая, что дальше жить, как жили, было невозможно. Всему есть предел, и теперь эту бурлящую гневом реку было невозможно остановить.
Все штрейкбрехерши, а также охрана уходят из зоны. Теперь не впускаем никаких начальников. Если кто- то и подходит к воротам, пытаясь провести агитацию, прекратить стачку, тут же собираются женщины и громкими криками его перебивают. Вокруг зоны снова установили столбы, а на них громкоговорители, которые агитируют покинуть зону и выйти на работу. Целый день из громкоговорителей доносятся угрозы, что нас сгноят в тюрьме и расстреляют. Иногда женщины перекрикивают громкоговоритель, но быстро устают. Вокруг зоны усилена охрана, на всех сторожевых вышках установлены пулеметы. Оказывается, наши вооруженные мучители без своих рабов ничего не значат. Заводы перестали выдавать план, а за это московское начальство по головке не гладит. Л мы молимся, поем песни и продолжаем дежурство у черных флагов.
В нашем лагере настроение приподнятое. Все мы требуем свободы. Получается, что мы выказываем неповиновение советской власти. Теперь вопрос свободы или смерти стал для нас главным. Мы были задавлены непосильным трудом, холодом и голодом, но не были подавлены советской системой. Остались людьми, пусть и в лагерной одежде. Сейчас мы ощутили такую жажду свободы, которая сильнее автоматных стволов., и мы молились только за свободу.
Наш шестой женский лагерь отделяет от пятого мужского кирпичный завод. Когда началась вторая волна восстания, на кирпичном заводе работала ночная смена мужчин, они там и остались. Поэтому с крыши нашего барака и крыш кирпичного завода, где были закреплены флаги, можно было переговариваться, передавать и получать новости. Мужчины просили нас держаться и не поддаваться на провокации. Это все очень злило солдат и офицеров, которые ходили вокруг. Однажды к дверям кирпичного завода подошел взвод солдат. Угрожают всех расстрелять, кто не выйдуе за пределы зоны. Но никто не шевелится, все сидят на крыше здания. Внезапно солдаты окружают кирпичный завод, врываются внутрь постройки и начинают дубинками, прикладами избивать безоружных заключенных. Всех заключенных сгоняют к воротам пятой зоны, и там солдаты начинают всех бить по головам ломами и солдатскими топориками. Люди падают замертво на землю. Всех упавших солдаты выволакивают на площадку. Слышны автоматные очереди, одиночные выстрелы.
Мы, четыре с половиной тысячи женщин, стояли за несколькими рядами колючки и все это видели. Мы устроили такой шум и свист, что слышал весь Норильск. Сигнал опасности мгновенно передали в другие зоны. Здесь же, в самом Норильске, крыши всех домов буквально облеплены людьми. И хотя они уже вольные, у всех волосы встают дыбом от этих голосов из ада. Так мужчины пятой зоны были снова водворены в свою зону и воз¬вращены к рабочим местам. Теперь и нам всякими способами предлагают прекратить забастовку, иначе «наведут порядок». Предлагают выйти за пределы зоны, но ни одна женщина не трогается с места.
К счастью, нас солдаты не стали избивать, и мы еще две недели жили, словно в отдельной республике. По- прежнему дежурили у ворот, на крышах бараков. Если кто-либо приближался к нашим границам, начинался свист и улюлюканье. Когда включали громкоговорители с призывами выйти на работу, 4500 женщин собирались и скандировали: «Свобода или смерть!». Солдаты время от времени поверх наших голов пускали автоматные очереди. Но мы к этому уже привыкли и перестали бояться. У себя в зоне мы чувствовали себя свободными. Теперь наши песни, стихи, молитвы были как глоток свежего воздуха. Они поддерживали наш дух. Мы, литовки, помним стихи наших поэтов, песни партизан, лагерные и народные песни и поем в свободное от дежурства время.
Вместе с привозным хлебом мы получали от вольных литовцев вести из соседних лагерей. Нас поддерживали морально, выказывали понимание, передавали новые песни и стихи. Мы получили гимн норильских повстанцев, сочиненный священником Чесловасом Каваляускасом.
Здесь, закрывшись у себя в зоне, мы могли выплакаться и выкричать эту жажду свободы. Это был позыв неиссякаемой боли. Хотелось показать всему миру, что мы люди, что надо остановить бесчеловечный произвол начальников концлагерей и охранников. Есть граница зверству, есть и граница терпению. Мы живем между жизнью и смертью. Мы требуем только одного - справедливости, правды, которая должна нам помочь пересмотреть дела и скорее выйти на свободу.
Нас постоянно пугали расстрелами? пытками, БУРАМи, жестокими наказаниями, большими сроками. Обещали превратить в лагерную пыль. Но мы все скандировали свой призыв: «Свобода или смерть!» Мы верили, что выстоим. И вот в неволе мы вдруг почувствовали себя свободными. В те дни, точнее в полярный день, у нас в .jjarepe не умолкали песни. Это было чудесное духовное возрождение. Здесь, за колючей проволокой, мы освободили свой дух. Свобода, без которой гибнут любые благие намерения и чувства, пусть временно, но нами была обретена. Нами, заключенными, за колючей проволокой. Может, кто-то и думал, что надо улучшить наш быт. Нет, большинство думало о свободе.
Вкус свободы! Как он сладок! Пусть хотя бы такой, за колючей проволокой, даже такой свободы, которую мы обрели сейчас. Пусть краткое, но счастье, и оно наше. Сейчас смерть смотрела нам в глаза, но страх куда-то исчез, ушел в глубины наших сердец. Ведь автоматчики могли вломиться в любой момент к нам в бараки и всех покрошить. Нам было все равно, потому что с тех пор, как мы сюда попали, мы не видели мира, мы не видели жизни, мы не видели родных. Нам запрещено было получать письма, нам запрещено получать посылки, нам многое еще запрещено. Если есть на земле ад, то он здесь, в Норильске.
Первого июля, ночью, на территории мужского лагеря мы услышали громкие крики, свистки, автоматные очереди. Мы быстро высыпали на крышу. Внутри мужской зоны было заметно перемещение солдат. Там же были включены громкоговорители. Постоянно были слышны автоматные очереди и крики. Это продолжалось всю ночь до утра. Стало ясно: это усмирение бунта.
Мы облепили крыши бараков, свистели и кричали, сколько могли. Этим самым мы показывали, что поддерживаем мужчин. К утру стало видно, что над мужской зоной уже нет черного с красной полосой флага. В тундре за пределами лагеря показались группки солдат, которые вели заключенных. Никто не знал, какая их ждет судьба. Расстреляют или живьем бросят в заброшенные шахты. Их увели в глубину тундры, что было дальше, невозможно было разглядеть, а в лагере уже царила мертвая тишина.
Так было подавлено восстание в 5-ом мужском лагере. Всем было приказано выйти из зоны. Неподчинившихся солдаты расстреливали из автоматов и пулеметов. Затем их начали избивать ломами, трубами,, кусками арматуры, топорами. Сколько было жертв, никто не знает. Все заключенные были разделены на группы. Часть из них была возвращена в зону, остальных перевели в тюрьму и специальный штрафной лагерь. Кто-то насчитал сорок девять погибших, другие называли цифру 58. Еще были сотни раненых. Говорили и про сто пятьдесят жертв.
Пятый лагерь был очагом восстания, отсюда оно началось, поэтому именно тут с особой жестокостью было подавлено сопротивление. Наше восстание подробно описал его оставшийся в живых участник Антанас Волунгявичюс в книге воспоминаний «Витязи Норильска».
«...Заключенные стояли не шевелясь до того момента, пока в лагерь не начали прибывать вооруженные солдаты. Они были введены на территорию и расставлены в шеренги. Солдаты расположились в шахматном порядке, примерно в тридцати метрах от заключенных. Они медленно шаг за шагом приближались к ним с автоматами наперевес. Но не стреляли. Они ждали момента, они провоцировали, что кто-нибудь кинется бежать. Наконец, у одного Зека не выдержали нервы, а может быть, туда был заслан провокатор. В солдат из средней Части колонны полетел камень с криком «Мучители, гады!». Этого им и надо было. Послышалась команда: «Огонь!». Как скошенный, полег первый ряд заключенных, за ним следующий. Я видел, как запрокинулась белая голова седовласого Вацловаса Субачюса из Лейпалингиса. Потом стали падать все и спереди, и сзади. Вот вскинул руки стоявший передо мной Юргис Касперавичюс из Мариямполе... Он как-то неловко развернулся на одной ноге и упал прямо в мои объятия. Я медленно опустил его тело на землю и понял, что не слышу автоматных очередей. Не понимая, в чем дело, я стал озираться по сторонам, я подумал, что оглох. Но внимательно осмотревшись, я обнаружил, что в самом деле не видно огня из автоматных стволов. По всей зоне валялись трупы, кое-где — в несколько слоев. Среди этого ада то здесь, то там шевелились раненые. Солдаты, исполнив служебный долг, стояли в растерянности и ужасе».
Третьего июля мы узнали, что точно так же подавлено восстание в 4-ом мужском лагере. Одним из руководителей был украинец Евгений Грицяк. Там в заборах были прорезаны четыре проема, через них вывели около 700 заключенных, затем также за пределы зоны выгнали оставшиеся 5200 человек. Там обошлось без стрельбы, погибших не было.
Из громкоговорителей слышались постоянные приказы покинуть зону и прекратить
восстание. Нам говорили, что восставшие мужчины расстреляны, нас ждет та же
участь.
Стачечный комитет собирает митинг. Толпа из четырех с половиной тысяч женщин
гудит. Начинает говорить Леся Зелинская. Ее слова вынуждают замолчать
многотысячную толпу. Она говорит: «По-моему, против нас применен геноцид. Мы
сами должны сбросить оковы рабства со своих тел и душ. Пока наши силы не
иссякли, нам нельзя сдаваться. Мы не должны так жить, как жили до сих пор!
Главная наша цель - свобода или смерть. Мы должны и дальше бороться и не
поддаваться провокациям, не слушать уговоры тюремщиков. Смысл нашей жизни в том,
чтобы обрести свободу. Но для этого надо собрать все силы, быть едиными духовно
и готовыми к будущим испытаниям».
В Лесе еще не умер воинственный дух свободы. Ее речь объединила женщин разных национальностей, отбывающих разные сроки, людей разных взглядов и возрастов одним порывом - стремлением к свободе.
Вдоль колючей проволоки мы начали копать длинную траншею. Как только появлялись солдаты, мы выстраивались вдоль траншеи и скандировали:
- Стреляйте! Свобода или смерть!
Мы знали и видели, что творилось в мужском лагере, как уводили людей в тундру, как потом солдаты возвращались одни. А громкоговорители все повторяли, что мужчины расстреляны и с вами поступят так же. Над нами витала смерть.
Шестого июля мы заметили оживление вокруг нашей зоны. Все больше и больше прибывало грузовиков с вооруженными солдатами. Все громче орали громкоговорители. Со стороны тундры в колючей проволоке были прорезаны большие дыры. В тундре установили пулеметы. Со стороны города также было много грузовиков, а на крышах домов установлены пулеметы. Мы чувствовали, что приближается развязка, что нас хотят задавить силой. Но если нам суждено умереть, мы умрем непокоренными. Кому-то может показаться, что такие люди, как Мы, испытавшие все тяготы лагерной жизни, равнодушны к смерти. Это неправда. Мы боялись смерти и очень хотели жить. Но жить не такой жизнью, как в зоне. Мы отделены от всего мира, от родных и близких, от родины, от своего прошлого. У нас отняли главное — свободу и отчизну.
Вечером уже вся зона была окружена. Подъехали пожарные машины. Готовились они, но и мы готовились. Всех больных и немощных мы собрали в три барака, над которыми еще развевался черный флаг с красной
полосой. Все 4,5 тысячи женщин живым кольцом в пять рядов окружили бараки, взялись за руки и скандировали:
- Свобода или смерть!
Некоторые женщины плакали, но ни одна не вышла за пределы зоны через прорезанные в колючке ворота, хотя громкоговорители призывали именно к этому.
Да, мы были разных национальностей. Русские, немки, украинки, латышки, литовки, еврейки, эстонки... У большинства женщин сроки уже шли к концу. Кому-то оставались считанные месяцы, кому-то год-полтора. Мы были еще молоды. Все хотели вернуться домой. Но никто не дрогнул, не вышел из этого живого кольца. Трудно передать, как хотелось жить. Мы очень боялись смерти, но все стояли, дрожа от страха. Толпа безоружных людей перед стволами автоматов и пулеметов, перед шеренгами пожарных машин и оскаленными собаками.
Я никогда не думала, что человек может быть так велик и силен в своей жажде свободы. Стоя в толпе бастующих, я видела в их глазах решимость, которая овладела всеми. Наверное, я никогда не забуду эти мгновения, эти просветленные лица. Тогда я поняла, что, если знаешь, за что воюешь, становишься во много раз сильнее. А война за свободу удесятеряла наши внутренние силы, хотя мы стояли перед дулами пулеметов. Все равно это рано или поздно кончится. Мы или победим, или умрем.
Примерно около четырех часов утра строй солдат шаг за шагом начал приближаться к нам. Сначала они повалили половину забора, отделявшего зону от города. Но мы не двинулись с места, а только крепче сцепились руками. По громкоговорителю передали: если на счет 25 не разойдемся, будем все расстреляны. Четко отсчитываются секунды, которые, кажется, превратились в часы. На счет 25 прозвучали первые выстрелы. Они были поверх голов. Сначала старались выстрелами срезать флаги. И тут из пожарных машин стали нас поливать мощными струями воды. Женщины еще крепче сцепили руки, чтобы струя воды не повалила на землю. Давление воды усилили до 8 атмосфер. Наше кольцо начало то там, то здесь распадаться. Женщины падали на колени, струя их сбивала с ног, катила по земле.
Солдаты ворвались в зону. Все они были пьяны. Видимо, их напоили специально, чтобы герои не дрогнули перед женщинами. А ведь у них были тоже сестры и матери, дочери. Солдаты шли на нас с пустыми глазами, изрыгая брань. Они постоянно стреляли, но поверх голов. Нельзя же сразу убить столько рабов, кто будет трудиться на государство? Приблизившись вплотную, солдаты били женщин, кто чем мог: прикладами, саперными лопатками, ломами, металлическими патрубками, прутьями арматуры, топориками и травили собаками. Вся зона превратились в грязную жижу после «поливки» пожарными машинами. Я стояла, сцепившись с Антуте Кумятите. Озверевший солдат ударил нас ломом по рукам. Наша связка распалась. Мы получили переломы сразу в нескольких местах. От боли я упали на колени, охранникк заломил мне руки, но я еще сопротивлялась. Получила удар по голове. Перед глазами поплыло, все покраснело и исчезло. Я потеряла сознание. В таком состоянии меня утащили за пределы зоны в тундру. Потом я узнала, что всех избитых волоком тащили в тундру.
Постепенно сознание вернулось. Всех нас разделили на группы по двадцать человек и усадили или уложили в болотистой тундре. Мы были мокрыми с ног до головы, наши тела были окрававлены, руки переломаны, одежда изорвана и вся в крови. Каждую двадцатку окружили вооруженные солдаты с овчарками. Почувствовав запах крови, над нами кружили тучи комаров и мошкары. Они грызли нас и допивали остатки крови. Только поднимешь руку, чтобы отмахнуться, - удар солдата по руке и лязганье взводимых затворов.
Мы были избиты, окровавлены, с пробитыми головами и переломанными руками, мы были выдворены из зоны, но не были побеждены. Мы ощущали себя людьми, которые вкусили глоток свободы, мы проявили волю, человеческое достоинство, мы сумели воспротивиться бесчеловечному режиму, мы остались едиными и непобежденными.
В тундре солдаты расставили столы, пришли офицеры, надзиратели, нарядчицы, „дачницы", которые не участвовали в восстании. Каждую двадцатку поднимали из болота и подводили к столу по одной. Если во время восстания ты была неактивна и не замечена дежурной, - направляли направо и назад в зону. Если уличена, - тебя избивали, таскали за волосы, но чаще отдавали надзирательницам и уголовницам. Они плевали в нас, били по лицу и снова гнали в тундру.
Самых активных ставили слева. Там стояло 25 женщин. Их жестоко избили, потом увели назад в зону и закрыли в лагерном карцере. Там в наручниках их бросили на бетонный пол, давали только воду и 300 граммов хлеба. В карцер попали Леся Зелинская, Мария Нич, Ханна Мазепа, Ольга Зозюк, Мария Черная, латышка Лидия Дауге, Аста Тофри и другие. Из литовок в карцер попали Ирена Мартинкуте и Филомена Каралюте. Через месяц большинство из них увезли на суд во Владимирскую тюрьму. Остались только Ирена Мартинкуте и Ольга Зозюк, они пробыли в БУРе целый год.
Меня направили с двумя сотнями женщин в другую группу. Нас вновь распределили по двадцать человек и увели далеко от лагеря в тундру. Дождик, моросивший с утра, перестал накрапывать, показалось солнышко, а нас все гнали по тундре вдаль через кочки и лужи. Все мы думали об одном: нас гонят на расстрел. Нет, мы не метались, не плакали, шли спокойно, помогали своим раненым подругам. Сильная боль в сломанных руках и ногах давала о себе знать, болели избитые спины, глаза слезились и заплыли от побоев, но мы шли, превозмогая боль.
Неужели всё? Неужели это конец? Конец нашей вере, надежде на свободу, на будущее? Столько мы терпели, боролись, страдали - и теперь все, все это было впустую? Не увижу родину, свободу, родных и близких, о которых мечтала день и ночь, пропала моя надежда, с которой только и жила я все время. Неужели смерть? Что после нее? Так и уйду в мир иной, ничего не свершив, не вернувшись в отечество, не испытав любви?
Разум работал четко, голова была ясной, но сердце упорно сопротивлялось такому исходу, тело, казалось, стало деревянным. Так хочется жить! Передо мной промелькнула вся моя жизнь: детство, лица моих родителей, братьев и сестер, школа, лагерь. Возможно, в последний раз я смотрю на рыжую тундру, на запад, туда, где моя Литва, где мама, где родные и близкие. Я вспомнила написанные еще на севере отцовские слова: ,Держись, всегда держись и даже перед лицом смерти не теряй надежду". Еще раз обращаюсь к Богу. Сотвори чудо!
Мы сделали большой круг по тундре, и нашу колонну направили в сторону города. Блеснула маленькая искорка надежды: может, не расстреляют. Пока никто не стрелял. Пригнали в большой барак на окраине города. Барак был рассчитан примерно на пятьдесят человек. Нас затолкали туда двести человек и заперли. У нас с собой не было никаких вещей, чтобы постелить на землю, не хватало места, даже чтобы сидеть, было много раненых. В основном, были женщины с пробитыми головами, сломанными руками, переломанными плечевыми суставами. Раны кровоточили, а сломанные руки нечем было зафиксировать. Когда мы просили у охраны воды, в ответ слышали, мол, вам скоро уже ничего не понадобится. А мы уставшие, в мокрой изорванной одежде, с избитыми окровавленными лицами, с переломанными костями, с искаженными от боли лицами, трепетали от жутких картин того ужаса, который пережили в эту ночь.
Вначале женщины рвали свою одежду и пытались хоть как-то перевязать кровоточащие раны, но вот переломанные кости рук нечем было укрепить, перевязать, наложить шину. После нескольких дней нашего пребывания весь барак пропах кровью, человеческим потом, болотной тиной. Этой гнилой жижей была пропитана вся наша одежда, окровавленные волосы. Солдаты, обвешанные оружием, круглые сутки угрожали с нами расправиться.
Наконец, через несколько дней, нас перевели в бывший уголовный лагерь примерно в двух километрах от Норильска. Мы остались без личной и лагерной одежды, только то, что было на нас. На работу нас пока не гнали.
Перед нами простирался весь Норильск у подножья Медвежки и Шмидтихи. Весь город утопал в буром заводском дыму. Из фабричных труб валил дым, повсюду была пыль с привкусом серной кислоты, которая окутывала город. У подножия другой горы была огромная каторжная зона - 3-ий мужской лагерь. Там находились около 4000 политзаключенных, осужденных на 25 лет. Они восстания не прерывали, и над их лагерем еще развевались черные флаги. Они еще продолжали запускать над Норильском воздушные змеи с привязанными к ним воззваниями к норильчанам. Их зона была окружена солдатами-пулеметчиками.
4 августа была еще светлая полярная ночь. В эту ночь исполнилось два месяца с начала восстания. Нами владело беспокойство, не спалось. Послышалось какое-то движение в мужском лагере. Около полуночи зону окружили бронемашины, из которых выскочили солдаты, вооруженные автоматами. Видим: мужчины в зоне встали кольцом, сидят на земле тоже по кругу. Вездеходы прорывают колючку и на скорости въезжают с двух сторон в зону, раздаются автоматные очереди. Стрельба продолжалась около двух часов. Мы на коленях молились, просили у Бога, чтобы сотворил чудо. Господи, останови эти броневики, которые едут по телам наших братьев, останови этих обезумевших солдат. Но чуда не произошло. Мы видели, как срезали пулями последний черный флаг повстанцев. Подъехали еще автомобили, в них побросали тела погибших. Охваченные ужасом, мы еще долго стояли на коленях. Потом все стихло, только молчаливые горы вокруг Норильска уныло глядели из тумана на этот пейзаж после бойни.
Сколько тогда погибло заключенных, никто теперь не может сказать. Машины увезли сразу 104 тела, остальных выгнали за пределы зоны, среди них было много раненых, но это никого не касалось. Их также строили группами, как и нас. Те, кто справа - назад в лагерь, те, кто слева - лечь на землю. После этой сортировки приехали грузовики и забрали около ста активистов. Их увезли в Норильск в Каларгонскую тюрьму, тюрьму смертников. Там их снова избивали, расстреливали или сталкивали в заброшенную шахту.
Норильское восстание заключенных очень напугало и обозлило не только местное, но и московское лагерное начальство. Кроме того, комбинат понес большие убытки. С 26 мая по август были приостановлены практически все строительные работы, стали плавильные печи, прекратилось производство никеля и меди, других цветных металлов, замерли угольные шахты. Для подавления Норильского восстания было задействовано немало сил: была привлечена вся охрана Горлага, военные, находившиеся в Норильске. Кроме того, дополнительно привезли по Енисею на пароходах и баржах два армейских полка, а при захвате 3-его лагеря были использованы даже коммунисты и комсомольцы Норильска.
После подавления восстания оставшиеся в живых подверглись жестокой расправе. Их били тут же, когда подводили к столу, чтобы распределять по группам. Били солдаты, уголовные, „дачники", надзиратели. Били все, кому не лень. Потом избиение продолжалось в изоляторе. Особенно свирепствовали в центральном изоляторе Горлага - в СИЗО уже упомянутой тюрьмы Каларгона, носившей прозвище „бойня". Там ломали все кости: ребра, ноги, руки, отбивали внутренние органы. Били досками, стальными прутьями, топтали сапогами, а когда избиваемый терял сознание, солдаты просто прыгали на него и ломали грудную клетку. Особенно в этом отличились старшина Бейнер, сержант Воробьев, лейтенант Ширяев и другие.
Мученическую смерть приняли около двух тысяч заключенных, среди них были несколько литовских офицеров, этапированных в Норильск еще в 1941 году, мне запомнились полковник Юозас Лавинскас и Антанас Сидабрас.
Сколько всего заключенных погибло во время восстания, сколько умерло под пытками в тюрьме, сколько потом скончалось от истощения и болезней? Оставшихся рассредоточили по разным изоляторам и лагерям особого режима, вывезли на баржах в другие тюрьмы. Многие исчезли бесследно, возможно, в Каларгонской „яме смерти". Только известно, что в одной из братских могил было захоронено более 150 неопознанных трупов. Сегодня в том месте, где был могильник, стоит часовенка и крест. Никто не был наказан за убийства и издевательства над невинными безоружными людьми. Только некоторые начальники были понижены в должностях за то, что недосмотрели и допустили восстание.
Норильское восстание имело большое значение для всей системы Гулага. Оно показало, что нечеловеческие условия, полный беспредел лагерного начальства и охраны, бесконечные унижения, длительные сроки, тяжелые работы не сломили людей ни духовно, ни физически. Это был мощнейший протест против существовавшей нечеловеческой системы. Восстание было массовым и в нем участвовало около 30 тысяч заключенных, оно показало, что даже в тяжелейших невыносимых условиях с режимом насилия можно бороться, отбросив страх. Безоружные люди, стоявшие под дулами автоматов и пулеметов, смотревшие в глаза солдатам, на какое-то время смогли почувствовать себя свободными. Именно эта свобода и напугала лагерное начальство. Заключенные сумели организовать нечто вроде своих республик, островков свободы и в них установить свой порядок. Восстание подавили, но нас не победили, мы доказали, что не являемся рабами, что мы люди, которых нельзя беспрестанно насиловать. Жертвы восстания не были напрасными, хотя они были велики.
Сообщения о Норильском восстании распространились не только среди вольного населения города, они разошлись по всему краю. Далее эти сведения стали известны на материке. Появилась информация в иностранной прессе, были передачи по „Голосу Америки". Восстание дало всему миру правдивую информацию о жизни в Со¬ветском Союзе и о жестокостях лагерной системы.
Многие участники восстания потом были перевезены на Колыму, в Магадан и дальние лагеря. А вместе с перевозимыми зеками распространялась информация по всей лагерной системе и по всей советской империи. Искра Норильского восстания зажгла пламя восстаний и в других лагерях. Такие восстания произошли в некоторых сибирских зонах, в Джезказгане, в Караганде, Воркуте. Эти восстания встряхнули всю лагерную систему, а миро¬вое сообщество осудило преступления Кремля.
Нас избили, рассеяли, расстреляли, но не победили. Мы доказали своим врагам и всему миру, наконец, и самим себе, что люди, обладающие волей, достоинством и жаждущие свободы, непобедимы. Это восстание име¬ло и политическое значение, это было сопротивление советскому режиму. Мы доказали, что никакая власть, ни¬какой строй не может подавить волю человека к свободе.
Примерно через месяц нас, человек сто, отделили от общей группы и перевели в штрафной лагерь. Он состоял только из одного барака и небольшой кухни. Говорили, что это был самый первый барак, построенный вНорильске. Он стоял, примостившись к стене ТЭЦ, и был отгорожен только колючей проволокой. Барак был уже совсем ветхим, доски старые, полусгнившие, через щели и дыры ветром надувало снег. День и ночь из трубы ТЭЦ на нас валила сажа, окутывал едкий дым, сыпались искры. Только выпадет свежий снег, через час он уже черен от копоти.
Мы жили по пятьдесят женщин в секции. Большинство украинки, латышки и эстонки, несколько русских. Из литовок - Веруте Паукштите, Ядвига Григорайте, Ванда Бружайте, Генуте Каулавичюте, Онуте К. и я. Литовки были распределены по разным бригадам, я попала вместе с Веруте Паукштите.
Здесь было запрещено писать письма и получать посылки, не было никакого медицинского обслуживания. Если у кого-то высоко поднималась температура, приезжий медик куда-то забирал больного, а куда - никто не знал. Поэтому мы очень боялись заболеть. И если поднималась температура, старались ночью хорошо пропотеть и снова шли на работу. Только бы не увезли за пределы зоны, потому что ни одна заболевшая назад не вернулась.
Наша с Веруте бригада работала в глиняном карьере. Нам надо было разбивать огромные глыбы мерзлой глины, которые образовывались после взрыва. Разбивали на куски, чтобы их мог поднять один человек, и грузили в вагонетки. Холодный ветер в открытом карьере легко продувал нашу простую и старую зэковскую одежку. Веруте быстро уставала. Она бросала кирку, прислонялась спиной к ледяной стенке карьера и говорила, что работать не может, нет больше сил и желания. От обиды и слабости у нее катились слезы из глаз. Но это продолжалось недолго. Тридцатиградусный мороз заставлял снова хватать кирку и шевелиться, чтобы не замерзнуть.
И все равно я заболела, подскочила температура, я сильно кашляла, по ночам меня всю трясло. Мы скрыва¬ли болезнь, я боялась, что увезут... По утрам, когда сильно пропотею, температура спадает, и я на дрожащих ногах иду на работу. Руки совершенно не держали кирку. Веруте усаживала меня за пирамидой глиняных глыб, чтобы не так продувало ветром, снимала свой ватник и накидывала на меня, а сама долбила эту проклятую глину, сколько хватало сил. Она не жаловалась на усталость, успокаивала меня, что совсем не холодно, улыбалась, даже иногда пыталась запеть какую-нибудь песню, говорила, что ей нравится работать и долбить эту глину. По ночам, когда меня колотил жар, она снова укрывала меня своей одеждой. Утром я обнаруживала ее, свернувшуюся калачиком под тонким одеялом.
Так нам удалось скрыть мою болезнь, но я еще чувствовала себя очень слабой. Веруте по утрам заставляла меня съесть свою пайку, чтобы я могла дойти до работы. Свою половинку она оставляла на вечер. Вечером снова свою половинку делила пополам и опять отдавала мне, и все время уверяла меня, что я должна окрепнуть. Но, по неписаному лагерному закону, взять чужой кусок хлеба — это самое страшное преступление. И я никогда не забуду этой доброты, этого сердечного тепла и, не побоюсь сказать, душевного подвига Веруте.
Так мы выжили в трудную зиму. После восстания мои душевные раны постепенно зажили. Теперь, казалось, уже никто так над нами не измывался, я уже не боялась тяжелой работы и голода, знала, что все преодолимо и, если не сегодня, то завтра что-нибудь изменится. Но никуда не исчезала тоска по родине, она только усиливалась с каждым днем.
Весной 1956-го нас опять вернули в 6-ой женский лагерь. Там жизнь уже сильно изменилась. После подавления восстания люди быстро почувствовали облегчение. Сейчас рабочий день продолжался восемь часов, воскресенье было днем отдыха, на работу ходили без охраны, можно было надевать свою нетюремную одежду. За работу даже давали зарплату в размере 12 рублей в месяц. На территории лагеря работал магазин, можно было купить печенье, кукурузные консервы, простые конфеты (подушечки). Голод, который нас мучил все время, отступил.
Лагерное начальство собрало хоть плохонькую, но все-таки библиотеку, оборудовало волейбольную площадку. В то лето нам разрешили получать письма из дома. Все это было, как луч света в нашем темном, мрачном и беспокойном царстве. В клубе по воскресеньям показывали старые фильмы, организовали художественную са¬модеятельность. Иногда приходил вольный Федя Дунин со своей гармошкой и устраивал танцы. В бараки были проведены радиоточки, и мы слушали эти трескучие громкоговорители. Из них лились русские песни и сладкие речи о счастье народном, декламировались новости о гигантских достижениях страны. Но все это нас не волновало. Шел пересмотр дел, и уже были освобождены некоторые немощные женщины-немки. Меня особенно волновал пересмотр дел малолетних, который касался меня лично, и он уже начался.
Было лето. Все женщины шили одежду из чего только могли. К одежде обязательно старались пришить белые воротнички, мы распускали волосы, в косы заплетали бантики, жизнь наша выглядела совсем другой. Очень нам хотелось быть красивыми, нам хотелось любви, внимания... Так страдали наши истосковавшиеся по свободе души.
Раз в неделю прямо здесь, в зоне, проводились суды. Новые суды проводил совсем другой, специальный состав. Многие освобожденные уезжали к своим сосланным в Сибирь родителям, другие оставались в Норильске.
Только очень немногие могли вернуться в родные места, это было запрещено. В справках об освобождении так и писали: „Запрещено проживать в Литовской ССР". Каждый день лагерь покидали двое или трое заключенных. Все мы с беспокойством ждали своей очереди. Поскольку меня взяли несовершеннолетней, я каждый день ждала вызова. Мои домашние даже прислали одежду, а бывший житель Каунаса Йонас из 4-ого лагеря сделал мне небольшой деревянный чемоданчик, в который я уложила вещи.
Повторный суд, касавшийся меня, был в конце лета, но надо было ждать некоторое время, пока будут подготовлены документы. Это занимало недели две, а иногда месяц. Вещи мои были собраны, и я с нетерпением ждала. И вот однажды утром надзирательница вручила мне обходной лист. Завтра меня выпустят на свободу! Надо было сдать лагерную одежду, матрац, рассчитаться с бухгалтерией. Там я еще получила триста рублей (старыми).
День пролетел незаметно, но я не испытывала особой радости. Вечером обошла все бараки, в которых жили литовки, попрощалась с ними, попрощалась с украинками, русскими, латышками, с которыми вместе работала. И вновь расставание. За долгие годы я уже привыкла, что лагерная жизнь это бесконечная дорога, но все равно ощущала горечь расставания. Чем дольше ты в лагере, без родных, тем больше привязываешься к людям, с которыми делишься всем - куском хлеба, серым тюремным одеялом, местом на нарах. Мне было очень жаль подруг, остававшихся в лагере.
Всю последнюю ночь я ворочалась, не могла уснуть. В мыслях пролетели все девять лет, все переживания, голод, тяжелая работа, унижения. Я вспомнила всех людей, с которыми встретилась, странствуя по просторам Севера, по Сибири, вспомнила их слова, мысли, поступки. Вспомнила тех, кто помог выжить, вспомнила людей, которые меня, несмышленую девочку, воспитывали, тех, кто делал ту нашу страшную нечеловеческую жизнь более терпимой, а иногда красивой, этапы, встреченные люди, которые делились не только хлебом, но и душевной силой, поддерживали в трудные минуты сердечным теплом. Неволя научила меня любить свободу, научила отличать порядочных людей от мерзавцев, научила быть стойкой в тяжелые минуты испытаний, сохранять достоинство и бороться за свободу. В лагере я узнала много людей, которые очень обогатили мою сложную жизнь, которых я бы никогда не встретила на воле.
Жизнь на свободе, которую мы все так ждали, о которой так мечтали долгие годы, теперь вызывала неясную тревогу. Что же я буду делать в этом чуждом мне городе? Я считала часы до выхода за ворота зоны и одновременно боялась будущего. Разрешат ли мне вернуться в Литву? Последние часы ожидания были особенно тягостны и мучительны, переполнены неясными переживаниями.
Утром меня вызвали к воротам с вещами. Там начальник лагеря выдал мне справку, в которой была запись, что я освобождена после заключения и могу ехать в Литву. Сердце трепетало от радости, справку об освобождении я держала дрожащими руками, я еле сдерживала себя, чтобы не расплакаться. Стояла в воротах еще внутри зоны и думала — куда пойду дальше? Кто меня ждет, кому я нужна, к чьему плечу можно прислониться? Что мне делать в чужом Норильске, пока буду ждать последнего парохода на материк?
Раскрылись ворота, и я не успела опомниться, как попала в объятия Дануте Урбетене. Мы расцеловались, она поздравила меня с выходом на свободу и повела в свое жилище недалеко от лагеря, состоявшее из одной комнаты. И только в этой комнатушке до меня дошло, что я на свободе. Меня с радостью встретили ее девочки - все старые знакомые. Дануте угощала меня чаем и пирожками. Девочки прыгали, играли, показывали свои игрушки, книжки. И все спрашивали и спрашивали. А мне, прожившей девять лет в лагерях, так хотелось сделать Им что-то приятное, хорошее, нежное, подарить им подарки. А у меня ничего с собой не было, и опыта житейского никакого. Но как было тепло и радостно, когда девочки прижимались ко мне.
Я пила чай и ела пирожки, вдыхала грудью домашние запахи. Комнатка выглядела очень уютной, была наполнена теплом и добротой. Я пришла в этот дом усталая и настороженная, а теперь сижу, согретая душевным теплом этой семьи. Я чувствую, как тает лед лагерного отчуждения и непонимания, грубости и унижения, кото¬рый копился столько лет, проведенных среди дождей, палящего солнца, морозов и пурги. Становится не только тепло и уютно, но и немножко грустно.
Пятрас и Дануте Урбетисы - люди необыкновенной души. Многие, кто выходил на свободу, нашли пристанище в их маленькой комнатке. Здесь в первый день свободы они получали первый вольный кусок хлеба, стакан чая и совет, что делать дальше. Ведь лагерное начальство, вытолкнув зека за ворота с узелком за спиной и с несколькими рублями в кармане, больше ни о чем не заботилось. Живи, как знаешь. На родину могли уехать да¬леко не все, у многих еще оставался срок ссылки. Пятрас Урбетис очень многим помог устроиться на работу, найти жилье. Особенно сейчас, когда стали пересматривать личные дела и отпускать людей на свободу. В комнатенке Пятраса всегда кто-то жил, часто по несколько человек. Места хватало всем. И в тот день не я одна нашла приют у семьи Пятраса.
Теперь я часто думаю: почему они так поступали? Откуда черпали терпение, время, да и деньги тоже? Откуда столько душевной доброты, сердечности, самоотверженности? Они были настоящими литовцами, волей судьбы загнанными на дальний север, в край вечной мерзлоты.
Дануте для меня осталась образцом женщины с большим горячим сердцем, примером женского обаяния, порядочности и доброты.
Я и другие норильчане, которым судьба уготовила встречу с Урбетисами, никогда не забудем эту доброту. И нет слов, которыми можно выразить благодарность Пятрасу, Дануте и их очаровательным дочкам, которые скрасили нам самые мрачные дни. Там, в далеком Заполярье, когда махали ручонками нашей колонне, шедшей на работу, они подарили нам много новых душевных сил и воли к жизни.
Все еще не могу поверить, что я на свободе. Просыпаюсь утром, жду окрика „подъем", иду по улице, и нет рядом охранников с рычащими овчарками. Можно идти, куда хочешь, и никто не кричит: „стреляю без предупреждения"! Свобода! Свобода! Какое пьянящее чувство! Кто бы знал, как хотелось бы поделиться с кем-нибудь этим чувством свободы, которую я так ждала!
В Норильске я прожила девять дней, все ждала последний, уплывающий в Красноярск пароход. Уже заканчивалась навигация. Но за это время Урбетисы сумели мне купить билет на самолет. Нашли еще и попутчиков, чтобы было безопаснее. Тогда в Красноярск летали небольшие самолеты, с несколькими промежуточными посадками. Вот и проводы в аэропорт.
Сидя в маленьком самолетике, я посмотрела из окна на Норильск, в котором пробежала без малого четверть моей молодости. Бескрайняя тундра с редкими озерами, островки снега, черные трубы заводов, словно щу¬пальца спрута, изрыгающие клубы пыли и дыма, который растекается над городом. И безмолвные мрачные горы - Шмидтиха и Медвежка.
В 1952-ом в Горлаге литовцами была создана организация, объединившая русских, украинцев, латышей и другие национальности. Целью организации была борьба с произволом и зверствами лагерной администрации, а также борьба с уголовными элементами, которым начальство давало полную свободу действий. Во время восстания заключенных летом 1953 года эта организация была названа «Норильские витязи» в честь погибших прибалтийских офицеров.
После подавления восстания часть наиболее активных политических была вывезена из Норильска в другие зоны. Одни попали в особые лагеря, другие увезены в Караганду, Магадан, Воркуту, Тайшет. В этих лагерях заключенных жестоко истязали. Многие пропали без вести.
Одну из организаторов восстания в нашем лагере Филомену Каралюте долго держали в БУРе, в наручниках, а потом увезли в тюрьму. Она рассказывала:
«Дальше меня везли транзитом через множество пересыльных пунктов. Один из таких пунктов в Новосибирске я до сих пор вспоминаю с ужасом. Меня вызвали, подошли трое солдат с собаками и приказали идти вперед. Первая мысль была, что меня уводят на расстрел, иначе для чего нужна такая усиленная охрана. Завели в помещение, и там я увидела то, чего не видела за всю жизнь и, наверное, не увижу никогда. В помещении в два ряда стояли металлические клетки, в которых сидели голые окровавленные уголовники. Увидев меня, они завыли, застонали, заорали на разные голоса, стали материться, кричать, что уже десять лет не видели женщину и стали звать меня - это было сущим адом. От ужаса я застыла на какое-то мгновение, но охрана стволом автомата подтолкнула вперед. Солдаты затащили меня в одну из клеток, затолкали туда и заперли. Клетка была такой, что в ней невозможно было разогнуться, вытянуться или встать. Можно было только сидеть на корточках. «Туалет» был тут же, прямо в клетке. Чего я там насмотрелась и наслушалась - словами пересказать невозможно. Днем принесли еду, я от нее отказалась, из отвращения не могла есть, а потом еду уже и не приносили. На пятый день вытащили меня из клетки, но я идти уже не могла, охрана везла меня на какой-то тележке.
Привезли в тюрьму города Курган. Здесь нас, женщин, встретили как каких-то недочеловеков. В зоне было больше солдат и собак, чем нас, заключенных. Поведение начальников и солдат было очень враждебное. Там нам зачитали приговор. Мне и еще нескольким женщинам дали по два года крытой тюрьмы. В бане нас переодели в полосатые робы и увели в подвальное помещение. Режим полной изоляции от внешнего мира. Дневного света в этой камере не было, только под потолком желтенькая лампочка. Кормили так, чтобы только не умереть от голода. Хлеб чем-то напоминал по вкусу глину; никаких посылок, никакой переписки. Если кто-то заболевал, приходила медсестра. В туалет водили один раз в день, но в камере стояла параша. В баню водили редко, не чаще раза в месяц. Когда через год нас вывели из этого подземелья, мы увидели, что наши тела обросли черным пушком, в тусклом свете подземелья этого не было видно. Через год пребывания в тюрьме меня амнистировали, увезли в Мордовский лагерь».
О своих лишениях после восстания рассказывал Бенюс Балайка.
«После окончания сортировки приехали «воронки» и около ста человек группами перевезли в печально известную в Норильске тюрьму Каларгон. Ее еще называли «яма смерти». Там мы увидели первую партию заключенных, уложенных вниз лицом у тюремной стенки. По их спинам в кованых сапогах пробежались бравые солдаты, видимо, специально, чтоб мы знали, куда попали. Приведение к порядку было несложным. Ударом сапога заключенного поднимали, заламывали руки и уводили в длинный коридор тюрьмы, где его поджидали шестеро или семеро «добрых молодцев». Они подхватывали заключенного, подкидывали его вверх и бросали спиной об бетонный пол. Некоторые сразу теряли сознание, другим приходилось эту процедуру повторять. Мне повезло, потому что после первого удара об пол у меня полилась кровь: рана была еще незажившая и солдатам больше не захотелось мараться в крови, поэтому меня уволокли в камеру и бросили на пол, где истекали кровью уже несколько «приведенных к порядку». Здесь, полуживые, мы лежали несколько суток <...> . Те, кто были покрепче, просили врача, но охрана только улыбалась. Они отвечали, что здоровье нам уже не понадобится .<....> Но через некоторое время началось «лечение».
Солдаты в коридорах раскатали пожарные шланги и стали поливать нас через решетки холодной водой. При этом они радовались и хохотали, как дети. У нас же после такой «водной процедуры» болели спины и бока. Потом один из бойцов под общее ржание ходил по коридору и спрашивал: «Ну, кому еще нужна медицинская помощь?».
За годы заключения довелось побывать в разных тюрьмах, но такой, как «яма смерти», мы не видели. Двери камер из металлических прутьев, полы наклонные с канавками для стока воды вдоль стен, коридоры такие же. У дверей камер гидранты со шлангами. Это просто бойня, не зря у тюрьмы такое название. <...>
В Каларгонской тюрьме мы пробыли больше месяца. В одну из осенних ночей послышались в коридорах гулкие шаги солдат, началось какое-то оживление. Всем надели наручники и приказали выходить. Согнали в тюремный двор, там окружили двойным кольцом солдат и направили лучи мощных прожекторов. Дальше, мате¬рясь, погнали к старой большой яме, положили всех лицом вниз. Что, конец?
Несколько заключенных стали молиться, время остановилось. Так мы пролежали около получаса. Снова команда: «встать!» и нас повели назад в лагерь. Для чего был этот спектакль, в чем его смысл? Сломить окончательно, доконать? Но одиссея нашей всей группы закончилась во Владимирской тюрьме».
Каларгон - тюрьма особого назначения, в нее помещали особо опасных, нарушивших лагерный режим. Такими, естественно, и были участники Норильского восстания. Тюрьма была не отапливаемая, в ней были две расстрельные камеры, в которых было убито около 2000 заключенных. После восстания заключенные, которых увозили в Магадан, решили сделать гимном песню участника восстания священника Каваляускаса. Юозас Лукшис сочинил к ней музыку.
Тысячи заключенных Норильска остались навечно лежать у подножия горы Шмидта. Тысячи участников восстания и сочувствующих были разбросаны по лагерям и тюрьмам особого назначения и в Магаданские лагеря, но все они по-прежнему мечтали вернуться в Литву. И некоторые вернулись - кто раньше, кто позже. Другие, не получив разрешения вернуться в Литву, поселились в Латвии, осели в других районах Сибири у своих ссыльных родственников: родителей, сестер, братьев, друзей. Некоторые остались в Норильске, создали тут семьи и свыклись с мыслью, что еще долго придется жить здесь. Советская власть строила всякие препоны для возвращения на родину, а вернувшимся создавала помехи для трудоустройства. Те, кто освободился раньше, старались как-то помочь возвращающимся с жильем и работой. Еще при советской власти мы часто встречались вместе, вспоминали Норильск и восстание. Читали «самиздатскую» книгу А. Шапокаса «История Литвы», «В поисках нашего прошлого» Ч. Гедгаудаса, воспоминания бывших политзаключенных. Активные члены «Норильских Витязей» никогда свою деятельность не прекращали и постоянно проводили тайные встречи. Эту искорку свободы, вспыхнувшую там, вблизи Ледовитого океана, они привезли и в Литву.
После возрождения Литвы мы начали открыто устраивать такие встречи. С 1988-го мы собираемся каждый год в последнее воскресенье мая. «Норильские Витязи» съезжаются со всех уголков Литвы в какой-нибудь город. Мы общаемся, обсуждаем самые яркие эпизоды восстания и поминаем тех, кто навсегда остался у подножия горы Шмидта. Много ярких сюжетов снова и снова всплывает в памяти...
В период возрождения Литвы в 1989 году каунасские лыжники организовали первую экспедицию в Норильск и доставили туда мемориальную доску, посвященную погибшим в заключении литовским офицерам.
Эту доску они прикрепили к лиственнице, растущей у озера Лама.
Вторая экспедиция была в 1990 году. Ею руководил Ромуалдас Свидинскас, в экспедиции участвовали 23 человека. Это были, в основном, родственники погибших офицеров. Возле фундамента барака, где содержались офицеры из Балтийских стран, участники экспедиции воздвигли памятный знак с именами и фамилиями узников. Было приведено в порядок и кладбище у озера Лама. Из братской могилы была взята земля и доставлена в Литву.
14 июня 1991 года исполнилось пятьдесят лет с начала массовых арестов и депортаций жителей Литвы. Тогда же была организована третья экспедиция в Норильск вместе с латышами и эстонцами. Было собрано достаточно средств, изготовлены мемориальные доски, и в июле месяце экспедиция в составе пятидесяти человек из Литвы, сорока девяти из Латвии и двадцати четырех из Эстонии достигла Норильска. Это бывшие узники- офицеры, политзаключенные Норильска, оставшиеся в живых и их близкие. Две недели все члены экспедиции работали над увековечиванием памяти своих предков, погибших здесь. Были собраны останки погребенных под вечной мерзлотой, устроена большая пирамида из камней для установки креста. И 20 августа был открыт этот мемориальный комплекс. По центральным улицам Норильска пронесли государственные флаги трех республик, был организован митинг, освящены памятник и кресты.
В такие минуты появляется особый душевный подъем, сила духа, жажда свободы, любовь и уважение друг к другу, к Родине. Страдания научили нас любить правду, бороться за свободу, верить в Бога и не сгибаться в самых тяжелых ситуациях. Мы понимали, что наша духовная выдержка может стать примером для будущих поколений.
Да, мы начали рушить фундамент Гулага - люди, не сломленные духом. Советской
системе не хватило нескольких миллионов рабов, и Гулаг в 1956 году попросту
рухнул. Не зря была пролита кровь восставших в лагерях Норильска, Воркуты,
Кенгира и других. Из лагерей Гулага освободилось огромное количество
политзаключенных, которые разнесли искру свободы по всему Советскому Союзу, и в
первую очередь она возгорелась в странах Балтии.
Стали создаваться правозащитные организации, начало меняться мировоззрение
людей, народ стал более критичным и смелым. А когда возник Саюдис, «Норильские
Витязи» активно включились в общественную и политическую работу.
В 1991 году была зарегистрирована общественная организация политических заключенных и ссыльных под названием «Норильские Витязи».
С самого начала образования «Норильских Витязей» ими руководил Витаутас Лаугалис. С 1989 года председателем был Бронюс Златкус, активный участник Норильского восстания. Всегда удивляюсь таким людям, как Златкус, которые, несмотря на все пережитое, несмотря на солидный возраст и подорванное здоровье, бескорыстно работают, чтобы не были забыты герои прошлого.
В 1992 Б.Златкус собрал воспоминания заключенных, отбывавших сроки с 1941 года и опубликовал их в книге «Норильские Витязи». Он также подготовил и издал документальный сборник «Восстание в горном лагере особого назначения». А в 2003 г. в серии книг «Путь к свободе» и «Путь борцов за свободу» опубликовал материалы о Норильском восстании и восстаниях в лагерях Воркуты и Кенгира.
В 2006 году на нашу встречу прибыли представители Норильского повстанческого комитета из Украины, а потом наши «Норильские Витязи» нанесли ответный визит. Мы постоянно поддерживаем связь с московским центром «Мемориал», собирающим материалы о преступлениях коммунистического режима. По приглашению «Мемориала» Б.Златкус посетил Москву.
В 2005 году в Москве был издан седьмой том «О времени, о Норильске, о себе», куда вошло много воспо¬минаний литовцев, бывших участниками восстания. В 2009 году сотрудники «Мемориала» были приглашены в Литву, они записали около сорока воспоминаний наших политзаключенных. Эта работа потребовала много душевных сил, энергии и работоспособности, которых у Б.Златкуса пока хватает.
Хочу упомянуть Витаутаса Казюлениса, участника и организатора Норильского восстания, который во времена восстановления государственной независимости Литвы стал заниматься политической деятельностью. Он приложил много усилий к сохранению памяти о партизанском движении. Вместе с единомышленниками и волонтерами он организовал в Варенском районе перезахоронение останков партизан. Он очень многое сделал для патриотического воспитания молодежи. В 1995 году в Варенском районе он организовал викторину и конкурс «История борьбы за свободу Литвы». Учащиеся собирали материалы и писали конкурсные работы. Потом этот конкурс стал республиканским, а собранные материалы опубликованы в книге «Послевоенные судьбы обдумываем сегодня.» А в 2007 году В.Казюленис издал еще одну книгу - «Памятники партизанам Дайнавы». В ней собран материал о местах и обстоятельствах гибели наиболее известных партизан Литвы, помещены их воспоминания, фотографии надгробий, крестов.
В Каунасе активно работает Витаутас Бальсис, бывший партизан и активный участник Норильского восстания, а в Паневежисе - Йонас Чепонис. Они заняты связями с общественностью, молодежными движениями. Практически ни одно мероприятие норильчан в Вильнюсе не проходит без самого активного участия, заботы, организационных усилий и поддержки самых невероятных предложений со стороны Альгирдаса Унтанаса.
До последнего вздоха в обществе активно работали Ирена Сметонене, Викторас Вильчинскас, Винцас Вилькялис, Зенонас Дронгис и многие другие.
Когда я встречаюсь с лагерными подругами, я не вижу их убеленных сединой голов, не вижу морщин на лицах. Я вижу молодых женщин, с которыми рыла траншеи в вечной мерзлоте, и сама себя чувствую юной девушкой из шестой зоны Норильска. Наша дружба даже крепче, чем порой бывает между родственниками. Вот так связывает и сближает людей на всю жизнь общая судьба.
Мы традиционно собираемся уже 22 года. В 2003-ем отметили годовщину 50-летия Норильского восстания. Оно разрушило основания самой системы особых лагерей. Но я с ужасом замечаю, как редеют наши ряды - каждый год собирается нас все меньше и меньше. Одни, с кем мы делили долгие годы лагерных лишений, уже ушли в мир иной, у других— здоровье пошатнулось, у третьих - просто нет средств, чтобы приехать.
Но, когда я смотрю на всех участников наших встреч, помолодевших душой и сердцем, я чувствую, как на нас изливается благодать, которую мы должны сохранить для детей и внуков.
Материал из архива Г.И. Касабовой