Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Сергей Снегов. Язык, который ненавидит


Часть вторая. Язык, который ненавидит

О «тонком строении» обыденного языка

В химических науках есть термин «тонкое строение». Когда-то господствовала теория, что каждое вещество состоит из одинаковых молекул, как здание из равноценных кирпичей. Например, вода — конгломерат двух атомов водорода и одного атома кислорода — Н2О — и этим все сказано о ней, ибо все молекулы между собой равны. Потом химики установили, что некоторые молекулы несут электрические заряды, что вокруг этих молекул, ионов, сгущается много других. Прежнее представление о веществе, состоящем из множества одинаковых молекул, равномерно натыканных в пространстве, отвергнуто. Вещество образовано облаками молекул и пустотами между ними. Такое строение названо тонким, хотя верней его назвать строением сложным. Простое вещество — вода, оказалось, имеет очень тонкую, то есть очень сложную структуру. В ней трехатомные молекулы слипаются в кучки молекул, в ней — обыкновенной воде — имеются такие сочетания, что больше характерны для льда, а не для жидкости, — молекулярные разновидности льда содержатся даже в паре. Таким представляется ныне сложнейшее строение воды.

Человеческий язык относится к структурам, имеющим гораздо более «тонкое» строение, чем материальные вещества. Он не только состоит из неоднородных словесных образований, но и демонстрирует определенное иерархическое строение. В нем отчетливы слова главные и второстепенные, слова командующие и подчиненные, слова определяющие и дополняющие, слова сильные и слова слабые, слова абсолютно необходимые и необязательные, слова второ- и третьестепенные, привешиваемые к основным, как мелкие украшения и детали. В языке слова сгущаются вокруг основных, вершинных, определяющих своей первенствующей выразительностью свое окружение — слова, примыкающие к ним, составляющие как бы свиту. Когда тридцать с лишком лет назад в «Новом мире» печаталась моя повесть «Взрыв», Александр Трифонович Твардовский говорил мне, что как имени Господа нельзя произносить всуе, так нельзя частить и словами сильными, они должны произноситься редко, ибо впечатление от каждого из них много больше, чем от десятка обычных, менее выразительных слов. «Мне как-то Фадеев сказал, — говорил Твардовский, указывая, что я напрасно дважды повторил очень сильное слово, — что если ты, Саша, в первой главе трехтомного романа напишешь, что кто-то перднул, то снова этого слова повторять нельзя, ибо и без него вонь пойдет по всем трем томам.»

Неравноценность слов, их иерархическая взаимоподчиненность является не только анатомической картиной современного языка, но отражает его историческое движение: все зарождение и развитие речи выражено в нынешнем взаимодействии отдельных слов и разделов речи. Уверен, что язык возник как указания на вещи, как обозначение вещей. Не столько крик и междометие — импульсивные выражения эмоций — являются началом языка, как именно потребность в различении окружающих объектов. Речь возникла как фиксация многообразия внешнего мира, как выражение его материальной вещности. Все древние слова и словосочетания выражают эту вещную природу языка, составляющую его изначальную сущность и естественное назначение. Слово «речь» в русском языке означает разговор, взаимный обмен словами, а в украинском, сохранившем более древностей, рич — просто предмет, вещь. И в русском раньше для обозначения торжественной речи, что-то показывающей, в чем-то убеждающей, применялось слово «вещать», то есть демонстрировать вещи, изначально лежащие в сути слова. Мы и сейчас говорим об ораторе — он держит речь — и это напоминает об исконном манипулировании вещами. А вождь племени или шаман выходил к народу увешанный разными предметами — и тем самым держал перед народом очень содержательную речь, хотя не произносил ни звука. Сановник, увешанный лентами или орденами, или современный генерал, забронированный наградными колодками, тоже молча держит перед зрителями речи в их первоначальном смысле. Слово — обозначение вещи, таково его изначальное историческое значение.

Слово существительное в силу этого является не только формально первой частью в современной структуре языка, но и генетически первой. Именно со слова существительного исторически начинался сам язык. И второй стадией в развитии языка, столь же очевидно, должен был стать глагол, то есть обозначение действия, которое можно совершить с предметом либо которое само совершается в предметном мире. Современному человеку обсервирование окружения куда свойственней, чем активное барахтанье среди предметов. Мы в нашей интеллектуальной взрослости не столько деятели мира, как созерцатели его. Созерцание природы и людей — важнейшая особенность мышления, оно не так толкается о вещи, как пристально вглядывается в них, наблюдает их, отыскивает порядок в их хаотическом мельтешении. Но первобытное мышление, творившее язык, не углублялось во второстепенности, а ухватывалось за самое яркое, самое выразительное, самое важное для понимания мира и искусства обращения с ним. Так совершенствуется язык: фиксация окружающего превращается в речь об окружающем — со словом существительным сращивается глагол.

Интересно, что когда евангелист, философствуя, довольно туманно определил создание мира — «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог», — то Фауст у Гете очень тонко подметил слабость такого словосочетания. Слово «было» явно указывает на присутствие какого-то объекта, и этот объект Слово имелся у такого же наличного объекта Бога, а при дальнейшем рассмотрении эти два объекта оказывались одним нерасчлененным, лишь бытийно существующим и по одному этому непонятным единством. И Фауст смело — в точном соответствии с наставлениями своего духовного отца Иоганна Фихте — приписывает лишь статично существующему Единству действенность, оглаголивает его: «И вижу я деяние вначале бытия». Философский огромный шаг вперед Фауста был, в сущности, упрощенным повторением реального шага, которое совершало историческое развитие любого человеческого языка.

Дальнейшее совершенствование языка характеризуется появлением новых частей речи — прилагательных, наречий и пр. — дополнительно, с разных сторон рисующих то основное, что дано существительными и глаголами. И чем язык многозначней и богаче оттенками, тем многочисленней в нем черты обсерватизма, наблюдения за миром, а не активного действия в мире. Язык перегружается прилагательными, числительными, наречиями, зоркость наблюдения в нем преодолевает энергию действия. Сколько помню, Паустовский заметил, что одно прилагательное к существительному может позволить себе каждый, два допустимы у таланта, а три разрешит себе только гений. У многих, отнюдь не гениев, речь перегружается прилагательными до того, что превращается в нечто тягучее и трудно воспринимаемое. Еще в «Литературных мечтаниях» В. Белинский иронизировал над мастерами необъятных предложений и аршинных периодов.

Вероятно, поэтому в литературе ныне типична тяга к краткой и энергичной речи, то есть оперированию, как в старых формах языка, в основном существительными и глаголами. Еще Пушкин отдавал им предпочтение перед прилагательными, как, например, в стихах:

Пришел и ослабел, и лег
Под своды шалаша на лыки.
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.

либо:

Была пора. Наш праздник молодой
Сиял, гремел и розами венчался
И с песнями бокалов звон мешался...

Еще ясней у Пастернака:

Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте;
До сущности прошедших дней,
До их причины,
До оснований, до корней,
До сердцевины.
О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти...

Я как-то подсчитывал, что у Пушкина преобладание глаголов над прилагательными росло год от года при совершенствовании его мастерства. А у такого современного мастера речи, как Хэмингуэй, на одно прилагательное — это легко проверить — приходится 10—12 глаголов. Еще меньше прилагательных у нашего Симонова — подобный языковый пуризм у него создает явную сухость речи.

Возвращаясь к блатному жаргону, добавлю, что почти телеграфный по «служебной» сжатости и выпуклости, он структурно имеет истоки в нашем собственном изначально-примитивном языке, старательно выделявшем в речи только предметы и действия с ними. Он в этом отношении просто гиперболизирует энергичный примитивизм древних форм. Интеллектуальная бедность роднит его с давно преодоленными способами речи. И, соответственно, — обилием существительных и глаголов — сближает с наиболее модными примитизированными словарями современных писателей. Разница — в интеллектуальной высоте лишь структурно, а не семантически схожих способов изъяснения фактов и мыслей.

Что же до того, что он весь пропитан недоброжелательством, недоверием к людям и издевательством над ними, то это, как я уже указал, прямая функция ремесла, основанного на вражде, злобе и наглом использовании чужих просчетов. Добавлю, что и в любом примитивном человеческом обществе, отнюдь даже не в воровском, но просто атомизированном на самостоятельно живущие группки, на соседствующих, но отнюдь не дружественных хозяйчиков, язык, при помощи которого общались, показывал не взаимную любовь, а взаимное недоверие, подозрительность, прямую вражду. Латинское «Человек человеку — волк» в сущности не острота, не парадокс, а трезвое констатирование общественной реальности. Наше речение: «У соседа пала лошадь. Ну, что мне в этом? А все же приятно!» — из того же порядка моральных характеристик самого общества.

Много лет назад я заинтересовался — как словарное богатство языка рисует нравственный уровень общества, создававшего этот язык? Чего в языке больше — хвалы или ругни? На чем акцентировали свое внимание «звонкие забулдыги-подмастерья народа-языкотворца», выражаясь прекрасной формулой Маяковского. На открывавшихся повсюду совершенствах соседей или на их отдельных недостатках? Я тогда наскоро набросал список ругательных характеристик и характеристик хвалебных — и был поражен открывшейся мне картиной нравственного облика «Народа-языкотворца». Ни в коем случае не претендуя на полноту и не выстраивая слова строго по алфавиту и семантическому ранжиру, привожу эти два наскоро составленных списка.

Ругня

Авантюрист
Алкаш
Аллилуйщик
Арап
Архаровец
Аферист

Байбак
Балбес
Бандит
Бездарь
Бездельник
Бздюк
Бесноватый
Бирюк
Болван
Болтун
Бормотун
Босяк
Брехун
Бука
Бурдюк

Вонючка
Ворюга
Ворчун
Вор
Враль
Врун
Выскочка
Вшивка

Гад
Гадина
Гнусь
Говнюк
Головешка с мозгами
Грязнуха
Гундосый
Дебил
Дегенерат
Дерьмюк
Дрянцо
Дрянь
Дурак
Дурило

Живоглот
Живодер
Жид
Жопник

Забулдыга
Задница
Зазнайка
Зануда
Засранец
Зверюга

Идиот

Кат
Кацап
Костолом
Кретин
Курносик
Кусочник

Лапацон
Ленивец
Лентяй
Лизоблюд
Лизун
Ловкач
Лопух
Лжец
Лодырь
Льстец

Мерзавец
Мразь
Мурло

Наглец
Нахал
Невежа
Негодяй
Недоделыш
Недоносок
Недоросль
Недотепа
Несмышленыш
Неумеха
Неумеха
Ничтожество

Обжора
Облиза
Обманщик
Оболтус
Обормот
Озорник
Олух
Остолоп

Падаль
Паразит
Параноик
Паршивец
Паскуда
Пентюх
Пердун
Плакса
Плут
Поганец
Подлец
Подлиза
Подлипала
Подлюга
Подонок
Подхалим
Пошляк
Пройдоха
Пролаза
Проныра
Прорва
Прохиндей
Прохвост
Пустобрех
Пустолай
Пустомеля

Разбойник
Разгильдяй
Растяпа
Ревун
Рожа

Самозванец
Сволочь
Серун
Скотина
Слюнтяй
Смерд
Сорванец
Стервец
Сумасброд
Сумасшедший

Тать
Тварь
Тихарь
Трус
Тупица
Тюфяк

Черномазый
Чокнутый
Чувырло
Чудак
Чудило
Чумовой
Чурбан
Чучело
Чушка

Урод

Фармазонщик

Хам
Ханыга
Хапуга
Харя
Хвастун
Хитрован
Хитрюга
Хлюст
Хлюпик
Хмурчик
Холоп
Холуй
Христопродавец
Хулиган

Шарыга
Шваль
Шельма

Уверен, что этот список можно значительно пополнить. Конечно, многие слова представляют обыкновенное название вещей (чучело, скот), но они уже давно наряду с обычным своим значением приобрели второй смысл ругательных и обидных выражений.

Совсем другую картину показывает — тоже крайне неполный — словарь добрых слов и прекрасных характеристик. Их, прежде всего, несравненно меньше.

Добряк
Дорогуша
Душка
Желанный
Здоровяк
Ласковый
Любимый
Любомудрый
Милок
Милый
Миляга
Красавец
Мудрец
Нежный
Работяга
Родной
Святой
Смельчак
Солнышко
Трудяга
Труженик
Хороший
Умелец
Умница
Шептун
Шерамыжник
Шибзик
Шлюха
Шпендрик
Шустрик

Естественный вывод из написанного: ругни в словаре больше, чем похвалы, и она разнообразней и ярче хвалебных слов. Еще важное отличие: ругали человека в целом, то есть охаивали существительным, — всего сразу опорочивали. А хвалили чаще прилагательными (умный, хороший, милый, добрый, ласковый), то есть хорошее в человеке признавали только частью его, свойством, а не целостностью. А если и хвала давалась как целостность личности, то невольно в имя существительное вкрадывалась ирония, какой-то оттенок сомнения: умник — от умного, милок и миляга — от милого, добряк — от доброго, дорогуша — от дорогого и т. д. Как если бы хвалящий остерегал себя от твердого утверждения того, что в принципе достойно хвалы. Совсем иное отношение к тому, что хулится: словарь для осуждения применяет только утвердительный, только категоричный, только существительными (дающими общую характеристику личности), а не отдельные свойства и частные черты. Человечество развивало свой язык, гораздо чаще охаивая своих членов, чем восхищаясь ими. Возможны два объяснения такого явления:

1. Недостатков у людей много больше, чем достоинств, потому и слов, характеризующих недостатки, тоже больше.

2. Отрицательного у людей не больше, чем положительного, но недостатки воспринимаются очень болезненно, а достоинства считаются нормой — почему язык и концентрирует свое внимание на выпадении из нормы, то есть на недостатках, а не на нормальных достоинствах. В этих двух толкованиях могут найти для себя питательную основу морализующие пессимисты и оптимисты. Иначе говоря, при одном толковании народ по анализу своего языка низвергается до подонства, а при другом — возвышается до святости. Разумеется, это крайности теоретического толкования, а не разумная констатация реальности.

Зато блатной жаргон со своей исконной недоброжелательностью к людям продолжает именно в пессимистическую сторону древнюю ругательность языка. Острую критику человеческих недостатков, типичных для первых стадий языка, блатной доводит до ненависти к людям, до презрения и отвержения, до отрицания у них всего доброго. И еще важное отличие: в историческом развитии языка недоброжелательство постепенно смягчается, общая ругань вырождается в частную критику, и сами ругательные словечки из высокоактивных и бытовых становятся реликтовыми, употребляются все реже. Ничего подобного не наблюдается в блатном жаргоне. Ненависть и недоброжелательство в нем не смягчаются. И не могут смягчаться: это противоречило бы природе ремесла, которое должен обслуживать порожденный этим ремеслом жаргон. Для примера можно привести и такую важную особенность блатного языка. В тюрьмах и трудовых лагерях заключенные должны трудиться. Труд, хотя и полезный для них самих (все же дает некоторый денежный заработок и сокращает срок отсидки), по природе своей — насилие, со всеми свойствами принудительности. И блатной язык точно реагирует на характер этого нежеланного труда: для обязательной работы имеется всего несколько общих словцов — трудяга, труженик, работяга. Но для отлынивания от нее созданы десятки разнообразных слов — и каждое точно выражает особый способ этого отлынивания.


Оглавление Предыдущая Следующая