Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Сергей Норильский. Сталинская премия


Под откос

Норильский (Щеглов) Сергей. Пурга на руднике открытых работ. Норильск, 1948 г.И пошел я под уклон! Пайка день ото дня меньше, приварок скуднее, а пайка убывает — убывают и силы, замкнутый круг. Все три смертельных врага навалились на меня невыносимой тяжестью, придавили к обледенелой таймырской почве. Из подсобников перевели в таяльщики песка. И тут оказалось не хорошо. Уж чего бы: основное время — в тепле, песок оттаивал в закрытой части нижнего этажа уже построенного цеха жидкого кислорода. Задача моя и еще одного доходяги — втащить сюда смерзшиеся глыбы, воткнуть между ними шланг с паром, и сиди, пока не наберется достаточно осыпавшегося темного песка. Придут подсобники с носилками — набросай совковой лопатой. Время отдохнуть есть, а главное, не на морозе, не на ветру. Но даже и глыбы втаскивать, и песок нагружать в носилки, даже и это плевое дело стало не под силу.

Доходяга! Страшнее в той жизни не было. Стать доходягой — гибель, конец. Уж коли силы физические тебя покинули, моральных опор к спасению не найдешь.

Стыдно и горько, мучительно вспоминать все это, даже сейчас, много десятилетий спустя. Да что поделаешь — было.

И вот что любопытно: по мере того, как силы уходили, становился бывший студент еще и задиристее, злее, нервнее, все меньше способен был сдерживать себя. Уж казалось бы, само положение униженное, само бессилие обязывало смириться, быть непокладистей, не задираться, так нет, куда там!

Послали нас с напарником Колесниковым глыбы песка с вагонетки разгружать. Вагонетку эту лебедкой вытягивали от подъемника, его еще осенью устроили для втаскивания грузов по крутому склону из пропасти Угольного Ручья. Рельсы на шпалах наподобие тех, какие на Надежду провели, только узкоколейные, тоненькие; людей на таком подъемнике возить запрещалось.

Колесников был щуплый парнишка, ленивый и злющий. Из-за чего я с ним схватился, не помню, только гнался за ним с поднятой лопатой. Он оказался быстрее — благополучно ушел от грозящего удара.

Да, стыдно вспоминать. Наскакивал на слабых и беззащитных и унизительно поддавался давлению сильных.

На верху нар, через одно место от меня, лежал крепкий кругломордый уркач Стулов. Возле него все время вертелись «шестерки» — юрки, как их называли, молодые воришки. Были у него на побегушках, выполняли всякие поручения. Однажды вечером, после ужина, он оглядывался-оглядывался — никого из «шестерок» нет. Протянул мне пайку, говорит: «Сходи в соседний барак, там, сказывают, какой-то фраер махру на хлеб меняет. Принеси, покурим».

Курить постоянно хотелось так же, как и есть. И я соблазнился. Хоть и тяжко было слезать с нар, выходить на пургу, — натянул бушлат, вышел, пайку в карман.

Поход получился напрасный, никого я не нашел, кто бы взял пайку за махру или папиросы. Прихожу, вытаскиваю тот кусок из кармана, возвращаю Стулову. Он на меня зверем: «Сука, я тебе разве такой кусок давал? Сожрал половину, гад! Ну, ты у меня кровью за это похаркаешь!»

Ох, до чего же тяжко было темным промозглым утром на развод подниматься, до чего вяло плелись ноги в скользких «ЧТЗ», как тянуло присесть где-нибудь, притулиться в темном углу, где потеплее! Но ведь на то и бригадир, и десятник, чтобы таких «сачков» вылавливать.

Хоть бы на день освобождение в медпункте получить! Болеют же другие, и лекпом Григорян хотя и неохотно, но выписывает справку. У кого понос, у кого температура.

Кажется, Колесников или еще кто из доходяг сказал: ежели кусочек мыла проглотить, — пронесет, можно получить освобождение. У одного даже с кровью — в стационар уложили.

Я попробовал, проглотил. Бесполезно! Видать, мал кусок был. А больше уж не нашлось.

Мои нары были предпоследние в одном из двух рядов в бараке. Всего вагонок было в ряду с десяток или около того. Окон в боковых стенах не было, единственное окно в переднем торце, посередине, так что проход между рядами нар днем хоть слабо, но освещался. В заднем торце была дверь.

С наступлением зимы от окна толку не было, все равно темно круглые сутки. Потому даже и не заметили мы, как окно отгородили, сделав в передней части барака закуток для ИТР — четверо нар. Там жили прораб, десятник, нормировщик Огоньян и какой-то инженер Зинюк. Дневальный Егор, высокий и сутулый, угрюмый мужик носил за перегородку судки с завтраками и ужинами и вообще больше уделял внимания обитателям закутка, чем остальному населению.

Подо мной, на нижних нарах, жил портной Серега, подвижный толстый парень, всегда в новой телогрейке, свежей рубахе. Однажды залезаю к себе наверх, ногу на брусок, прибитый к торцу нар, ставлю, а Серега мне говорит: «Иди-ка сюда». Я спустил ногу, вошел в узкий темный проход между нарами. «Садись», — сказал Серега и подвинулся, освобождая место.

— Тебя как зовут-то?

— Тезки мы с тобой.

— Вот и хорошо. Мне сказали, ты грамотный. Правда?

— Ну, грамотный. А что?

— Можешь мне жалобу сочинить?

— Куда?

— По делу моему.

И рассказал, за что его посадили. Дело, по его словам, было пустяковое, и срок небольшой, года три, но Серега считал, что его должны оправдать, в худшем случае — на фронт отправить. Достал он бумаги лист, карандаш в итээровском закутке, сочинил я ему жалобу. Серега остался доволен.

А озверевшая судьба толкала меня все дальше вниз, под последний откос.

То ли надо было кому-то поставить на пескотаялку своего человека на отдых, то ли окончательная расправа Струкова, но убрали меня и оттуда.

Перед самым разводом, когда все, позавтракав, лежали на нарах одетые, закутанные, готовые к предстоящей схватке со стужей, рванул дверь нарядчик Рафиков. Мало-мало рассеялись пары, впущенные с мороза, Рафиков постучал каблуками щегольских сапожек, сбивая снег, оправил отороченную белым барашком «москвичку», из-под которой видны были синие галифе, сдвинул низенькую серую каракулевую кубанку набекрень, поднес поближе к глазам фанерку с перечнями бригад и выкрикнул мою фамилию.

Я слез с нар и подошел к нарядчику.

— Выйдешь в восьмую бригаду.

И гаркнул уже всему бараку:

— На развод!

Поплелся я вдоль выстроившихся перед вахтой бригад, нашел восьмую самой последней, пристроился в конец короткой колонны, четвертым в крайнем неполном ряду. Люди незнакомые, все доходяги.

Бригаду выпустили за зону, когда вахта опустела. За оградой принял конвой — уже одно это не предвещало хорошего. Винтовки наперевес, овчарки кидаются остервенело. А пурга метет, а ветер взвизгивает и шатает доходяг, насквозь продувая рваные бушлаты!

Повели куда-то в темень, наверх, в направлении рудника Угольный Ручей, как обычно в баню водили. Растаяли в пурге остатки света Кислородного за спиной, мы все чаще стали спотыкаться о жесткие переметы и заструги, вязнуть в сугробах, конвоиры выхватили фонарики и стали ощупывать тонкими лучиками снежную пустыню.

Когда силы уже кончились, остановили нас возле сараюшки, поменьше нашей инструменталки. За распахнутой дверью, которую толкал и дергал, прижимал к стене разъяренный ветер, орудовал при сумерках «летучей мыши» бригадир — бородач в черном полушубке.

— Получай ломы, кайла, лопаты! — приказал он. Мне сунул кайло и совковую лопату. Загрузил всех, повели дальше. Поднялись на голые камни-валуны, где снег задерживался только в углублениях. По-видимому, это был гребень горы. Бригадир расставил нас по одному, метрах в пяти друг от дружки. Объяснял каждому:

— Ямка должна быть метр на метр и метр глубиной. Как будет готово — пошабашим, пойдем в зону.

Никто не спросил зачем, что здесь будет. Можно было догадываться, что ямы — под столбы какого-то ограждения. А может, для щитов снегозадержания.

Поет свои нервозные песни ветер, лобовыми ударами норовит свалить с ног, стужа заполнила уже каждую клеточку беззащитного тела. Спасение одно: махать кайлом.

Кайло стукается о камни. Глаза привыкли к темноте, кое-что различают. Вскоре верхние мелкие камешки разрыхлены, я отбросил их лопатой подальше, обнажил площадку метр на метр. Поземка мгновенно заметала ее мелким, сухим, как песок, снегом. Под ним скала, без единой трещинки. Я стучал по ней одним концом кайла, другим, но даже искры не высекалось.

Перевел дух, сел. Поземка начала заметать «ЧТЗ», между ними росли сугробики. Сквозь белые вихри виднелось темное пятно — сидит ближайший сосед на своей ямке.

Мороз поднял, я опять начал махать и стукать кайлом. Ни кусочка не откалывалось, метровый квадрат, расчищенный вначале, оставался девственным.

Еще посидел. И снова стужа поставила на ноги. Походил взад-вперед, потопал чугунными и скользкими «ЧТЗ», жестяными рукавицами погремел одна о другую.

Вроде бы светать начало. Стало быть, уже к одиннадцати.

Конвоиры прохаживаются, жмутся под ветром. Овчарки лежат, вытянув лапы, зорко поглядывают на зэка-зэка.

— Хоть бы костер развести, — донесся голос соседа.

Никто не ответил.

Я еще постучал кайлом. Оно — точно пудовая гиря, так и тянет, так и пригибает к скале.

Дневной свет начал гаснуть, темнело. Скукожившись, сидели зэки у заметенных снегом квадратиков. Все равно. Заснуть бы...

— Собирай инструмент! — прошел мимо бригадир. Значит, и он закоченел, терпение кончилось. Да и конвою не слаще. У конвойных тоже ни костерка: чего тут жечь? Камень не горит.

— Стройсь! — хрипло прокричал старший конвоир.

Вскочили, подали голос овчарки.

А люди вскинули кайла на плечи, лопаты, ломы, быстро насколько позволяли скованные морозом ноги, пошли вниз. Вот и сарай проступил из снежной круговерти. Бригадир принял кайла, ломы, лопаты, погасил «летучую мышь», завинтил замок на двери. И в обратный путь.

Долго держали у вахты. Видно, конвой торговался с начальством — рано привели. Доходяги безропотно и безмолвно стояли, подставив спины порывам ветра.

Наконец впустили в зону. Чугунными ногами — в барак, не раздеваясь, залез на нары.

Подошел Егор, тронул за «ЧТЗ», сказал негромко, жалостливо:

— Тебя к восьмой бригаде переводят. Это в крайнем бараке, напротив уборной.

Я молча лежал, не в силах согреться. Придут, если надо. А Егор не выгонит.

Проснулся от шума и говора, топота обледенелых обуток — вернулись бригады кислородчиков, загремели котелками.

Я спустился с нар, подошел к Егору.

— А где мой талон?

— Так, наверно, в восьмой бригаде. С ней ведь работал сегодня.

Э, да пропади она пропадом, баланда эта и четырехсотка (больше там разве дадут?).

Опять взобрался на нары, опять погрузился в тяжелую, вязкую полудремоту.

Разбудил голос Рафикова:

— В баню — собирайсь! — звенел татарин. — Быстро!

Начали нехотя одеваться. Стулов кроет всех святых многоэтажным грязным матом. Я лежу.

Когда все вышли за дверь, вбежал Рафиков, зыркнул глазами по нарам.

— А ты чего?

— Он из восьмой бригады, — вступился Егор.

— Никаких восьмых! — отрезал нарядчик. — Вставай, выходи!

Лежу. Рафиков подскочил, рванул за «ЧТЗ», сдернул с нар, отбросил к двери и еще коленом в зад подтолкнул.

Ох уж эта баня, будь она проклята! Почти на всю ночь! Теперь, зимой, в десятое лаготделение водят не через ущелье (разве переберешься сквозь него в кромешной темноте по обледенелым камням?), водят по горе, почти шесть километров дугой поверх карьеров Угольного Ручья.

И пошли. Овчарки, конвоиры, фонарики. Пурга к ночи еще больше разгулялась. Ноги подгибаются, «ЧТЗ», оттаявшие и промокшие в бараке, мгновенно заледенели, скользят, точно коньки. Снежные вихри хлещут по лицу, пронизывают сквозь бушлат и телогрейку. Плетусь последним, сзади два конвоира, овчарка на поводке.

— Давай, давай, не отставай! Быстрее! — покрикивает вертухай.

Делаю рывок, но на твердый шаг сил нет, ноги опять еле передвигаются.

— А ну, кому говорят? Ты будешь идти или нет? — орет конвоир и вскидывает винтовку.

Еще рывок. И снова ноги заплетаются.

— Пристрелю гада! — рявкает вертухай и наставляет штык. Овчарка прыгает на меня, клацает клыками, захлебывается злобным лаем.

Э, все равно! Пусть стреляет!

Нога подвернулась, падаю, не тороплюсь подняться. Овчарка рвет «ЧТЗ», вату из штанов.

Заминка. Колонну остановили, подходит старший конвоир. Приказывает двум из последнего ряда.

— Бери под руки!

Матерясь, двое подхватывают меня под мышки, волокут; семеню ногами, стараюсь упираться в снег, помочь ребятам.

Мрак, исцарапанный белыми вихрями, проник внутрь, помутил сознание. Очнулся, когда уже прорвали тьму огни лаготделения, колонна подошла к зоне.

Как впустили в баню, как мылся — не мылся, старался удержать дрожь, обливая кипятком промерзшее тело, — не помню. Обратный путь вроде был легче: маячила надежда добраться до спасительных нар... Вернулись далеко за полночь, до развода оставалось часа три.

На развод я подняться не мог. Егор сходил в медпункт. Явился Григорян, смерил температуру и выписал освобождение. Сказал:

— На сегодня. А вечером зайдешь.

Когда фельдшер ушел, Егор протянул котелок с кашей:

— На, поешь.

Без особой охоты я выскреб жиденькую пшенку.

До вечера метался в жару и ознобе. И вот опять звуки вернувшихся бригад, топот, крики, звяканье котелков.

Кто-то тормошит, дергает за руку. Через силу разлепляю веки. Серега.

— Ты что, заболел? Ну-ка вставай, пойдем.

— Куда?

— Пойдем, пойдем, важный разговор есть.

Я отвернулся.

— Пойдем, пойдем, это ненадолго, — не отстает портной.

Стаскивает меня с нар, накидывает телогрейку, ведет мимо раскаленной докрасна бочки — к итээровскому отсеку. Завел за перегородку, на табурет усаживает.

Вижу: на нижних нарах лежит, закинув руки за голову, скрестив вытянутые ноги в валенках на угольнике переплета, худощавый брюнет, в кителе цвета хаки. Тонкие черты интеллигентного лица, глаза черные, острый нос, длинные вьющиеся волосы откинуты со лба. Сквозь мутное мое сознание мелькает: это и есть, наверное, инженер Зинюк.

У столика наподобие вагонного, прибитого к подоконнику, сидит на противоположных нарах человек с большим лицом, массивным подбородком и выдающимся крутым носом; короткие полуседые волосы, выпуклые глаза любопытно и, кажется, насмешливо оглядывают меня.

— Вот, Сергей Тарасович, это студент, про которого я вам говорил, — слышу голос Сереги за спиной.

— Гдэ учился?

Ответил. И еще на какие-то вопросы.

— Харашо, — заключил Сергей Тарасович, обращаясь к Сереге. — Скажи Григоряну, пусть еще на завтра ему освобождение выпишет.

И мне:

— Послезавтра выходи со своей бригадой и — в контору. Там меня найдешь. Рафикову я скажу.

Контора стройучастка размещалась на втором этаже цеха жидкого кислорода, над пескотаялкой. Там было две комнатки. Одна служила временным пристанищем прорабов, десятников, сюда приходили разрешать свои вопросы промерзшие бригадиры; махорочный дым, громкий торопливый говор. У двух столиков прорабы присаживались, не снимая бушлатов и полушубков; рабочее место этих людей было на лесах, на котлованах, у подъемника.

В другой, дальней от входа комнатушке было спокойнее. Там сидели, тоже в махорочном дыму, нормировщик Сурен Торосович Огоньян и бухгалтер Борис Иванович Баталин, человек средних лет, из-за сильных стекол очков глаза глядели пронзительно презрительно. Рассказывали, что Баталин был директором спичечной фабрики в Калуге, членом партии, а когда город захватили фашисты, продолжал оставаться на этом посту. Естественно, наши, отбив город, со всей строгостью призвали «спичечного» директора к ответу; так Баталин оказался в Норильске. Человек был остроумный, едкий, говорили, что в «Крокодиле» до войны печатался.

Про Огоньяна я слышал, будто бы он троцкист, бывший комсомольский работник Еревана и мотается по лагерям чуть ли не с самого убийства Кирова. Был он старше Баталина и, казалось, мягче, но большие темные глаза тоже обливали насмешкой. По возрасту он, должно быть, годился мне в отцы, и это не позволяло мне хоть в какой-то степени сблизиться с этим человеком. Однако главное было в моей забитости, в потере интереса к окружающим — у доходяги одна мечта: о пайке и кухонном котелке. Побудь бы я возле Огоньяна подольше, успей подняться на ноги, я бы, конечно, проникся к нему вниманием, узнал бы что-то о его жизни, прошлом. Но судьба на это мне времени не отвела. Два десятилетия спустя, когда все резко переменилось в жизни и такие, как Огоньян, подпали под яркий и благожелательный луч света, я, вспоминая свое спасение, попытался что-то узнать о бывшем нормировщике на стройке Кислородного. Но Огоньяна уже не было в Норильске. Отыскал адрес в Ереване, получил в ответ несколько писем, а вскоре его жена сообщила, что Сурен Тарасович скончался. Письма у меня хранятся, и живет мечта раскопать биографию Огоньяна, чую — в ней много любопытного для нашей истории.

Сергей Тарасович определил мне обязанности табельщика. Вручил листки со списочным составом зэка-зэка, работающих на стройке, я должен был отмечать со слов десятников и бригадиров, кто вышел на работу. Табельные листы прикладывались к нарядам, которые закрывал Огоньян. Иногда он давал мне их — переписывать начисто. Я сидел за замызганным столиком в первой комнате как бы в тумане, с трудом приходил в себя. Понимал, что должности табельщика не было и меня в любой момент могут вернуть на общие. Составлять табельные листы было обязанностью нормировщика.

Что произошло вокруг моей «карьеры» в эти несколько дней, я так и не узнал. Видимо, кто-то из вольнонаемного или лагерного начальства потребовал от Огоньяна устранить штатные излишества, и он мог с чистой совестью вернуть меня в восьмую бригаду, в лучшем случае спустить на нижний этаж, в пескотаялку. Вместо того в один прекрасный день Сергей Тарасович сказал мне, чтобы я шел в Рудоуправление и отыскал там начальника Кислородного завода Яхонтова.

Рудоуправлением называли двухэтажное блочное здание на одном из склонов горы Рудной, пониже площадки Кислородного, метрах в трехстах от нее. Стояло это длинное сооружение как раз на том пути, которым мы ходили через ущелье Угольного Ручья из десятого лаготделения на Кислородный — ко времени нашего приезда здание уже было завершено. Осенью и в начале зимы в нем на втором этаже поселили несколько десятков «вольняшек» — рабочих-горняков, в основном из освободившихся уголовников (но было несколько и по договорам, и по комсомольской мобилизации девчат). Поселили временно, поскольку дом предназначался под контору рудника Угольный Ручей. В одной из комнат первого этажа разместили магазин и склад — тем и другим заведовал крепкий мужик Соломон Маркович Кадисов.

Несколько позже, когда уже о прежнем названии стали забывать, поскольку оно не осуществилось на практике (рудоуправление так и осталось в бараке на горе Надежда рядом с десятым лаготделением, поблизости от карьеров), привилось другое: Дом Румянцева, «где вечно пляшут и поют». Действительно, пьяные развлечения бывших зэка (все уголовники), кончавшиеся зачастую кровавыми драками, поножовщиной, проломами черепов и выкидыванием людей из окон второго этажа, стали здесь обычным явлением.

Но почему же — Румянцева? Знатоки отвечали, что в Москве так назывался известный бардак, то ли до революции, то ли в годы нэпа. Пусть уточнят краеведы московские.

Так вот, пока мы долбили котлованы и строили здания Кислородного завода, велась рядом и другая работа: опыты по изучению будущей его продукции. Продукция была новая, мало исследованная. Для того чтобы опыты проводить, а также и принимать здания завода в эксплуатацию, формировался штат работников. Для их размещения отвели несколько комнат на нижнем этаже Дома Румянцева. Тут было два-три кабинетика и лаборатория.

В один из кабинетиков и направил меня Огоньян, — как я позже сообразил, по договоренности со своим соседом по койке, инженером Зинюком. Тот заведовал лабораторией, которая называлась звучно и непонятно — оксиликвитная.

Во всей красе предстал я перед начальником Кислородного завода: рваный бушлат, бурки-«ЧТЗ», шапка с мохнатыми наушниками из некогда белой собаки, коричневые пятна на обмороженных щеках и носу. Я ощутил всю прелесть своего вида потому, что пока искал кабинет начальника, через приоткрытую дверь одной из комнат увидел себя в зеркале. А отражательное стекло встретил впервые за полтора с лишним года — не сталкивался с этой диковиной за время заключения.

Да и в помещении, подобном тому, где сейчас оказался, не бывал я с тех пор, как выхватили меня из московской жизни. Комнатка с одним окошком, у окна — небольшой письменный стол, напротив у стены — диван с высокой спинкой и двумя валиками, обитый черным дерматином. За столом сидит симпатичный дородный мужчина с породистым, холеным лицом. Костюм вроде бы военный: гимнастерка и брюки серо-зеленые, широкий ремень коричневой кожи, сапоги, впрочем, ни петлиц, ни кобуры с пистолетом у пояса. Однако в моем представлении начальник Кислородного завода, где будут делать взрывчатку, выглядел безусловно военным.

Я узнал этого человека: однажды уже встречал его. Дело было в конце августа, вскоре после нашего прибытия на стройплощадку. Меня и еще одного парня поставили в тот день долбить котлован под здание полигонной лаборатории, метров за двести от будущих фундаментов цеха жидкого кислорода, выше по склону горы. День был солнечный, теплый, небо голубое, ни малейшего ветерка. Подмосковье, да и только!

Котлован был уже в мой рост. Мы с напарником в разных углах крошили хорошо заправленным кайлом скалу и только приготовились было взять совковые лопаты, чтобы выбросить щебень, как сверху раздалось:

— Здорово, хлопцы!

На краю котлована стоял высокий статный военный в галифе, хорошо начищенных хромовых сапогах, гимнастерке и фуражке с околышем того же темно-зеленого цвета, но без звезды. Не было и знаков различия на гимнастерке. Рядом с военным — прораб Струков.

— Как работа идет? — опять тот же приятный басок.

— Идет работа, — бодро ответил я. А напарник добавил: — Могла бы идти лучше.

— А чего не хватает? — интересуется военный.

— Табачку, гражданин начальник.

Человек в галифе достает портсигар. Напарник быстро взбирается по лесенке, выпрыгивает из котлована и подставляет обе ладони. Обладатель баска, оглядывая зэка слегка выпуклыми глазами, кладет на ладони горсточку папирос — четыре «Ястребка».

Впечатление, понятно, осталось приятное, как и вообще от тех солнечных, теплых и тихих августовских дней, когда я щеголял в новеньких сапожках, не хуже, чем у того Начальника, бойко стучал кайлом и ломом, выбивая восьмисотку и премблюдо, когда еще ничто не предвещало сентябрьских дождей со снегом, тем более октябрьских и всех последующих бешеных пург и морозов.

И вот я снова перед тем человеком. Он — все такой же, я — другой. Он, разумеется, и не узнал меня.

Алексей Дмитриевич Яхонтов приглашает, как порядочного, присесть; пристраиваюсь на краешек дивана, снимаю шапку, жду вопросов. Вопросы следуют необычные — не «статья-срок», а доверительные и, как мне кажется, даже сочувственные: за что сижу, откуда родом, где учился? Словом, такого разговора с человеком в военной форме за полтора с лишним года заключенной жизни у меня не было. Я почувствовал не формальный, а человеческий интерес к себе, забитому, опустившемуся «контрику», жалкому доходяге.

Вот с того знаменательного своей человечностью разговора и начался новый период моей жизни, оказавшийся тем неожиданным, невероятным подарком судьбы, который вернул почти все, что во мне исчезло, и даже отчасти саму свободу. Потому что с того дня, как зачислили меня в штат оксиликвитной лаборатории, какие бы еще сложности и унижения ни выпадали на мою долю, как бы ни спотыкался на болотистых или каменистых путях, я уже ощущал себя человеком. Постепенно вернулись достоинство и мечта, цели и надежда, радость жизни. И счастье творческого, осмысленного труда пришло нежданно-негаданно. А вскоре и друзья заполнили и осветили душу, товарищи по новому этапу жизни, совсем не похожие на спутников юности, но так же прочно вошедшие в сердце.


  На оглавление  На предыдущую На следующую