Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Ельяшевич Александр Борисович. Биографические сведения


Ельяшевич А.Б. в 1930-е гг

Ельяшевич Александр Борисович родился 27 января 1888 г в Иркутске, в семье врача. Семья была достаточно необычная, поскольку его отец, Борис Акимович, будучи евреем, был, тем не менее, врачом военным. Как еврей, он не мог быть офицером и получал гражданские чины по военному ведомству. Ушел в отставку в 1901 г. в чине надворного советника (что соответствовало подполковнику). Своим детям он дал прекрасное образование, в результате трое из его четырех сыновей стали профессорами.

Начиная с 1900 года, ещё обучаясь в иркутской гимназии, Александр начал участвовать в ученических кружках, в которых молодые люди занимались главным образом изучением революционной литературы. Еще учась в седьмом классе гимназии, А. Б. Ельяшевич вместе с друзьями организовал «Общество самообразования и братства».

… После создания в конце 1901 — начале 1902 гг. партии социалистов революционеров, А. Б. Ельяшевич примкнул к этой партии. В 1903 году он был арестован жандармерией за редактирование ученического журнала «Братство». Учился в Петербургском политехническом институте, исключен. Эсер с 1904. В сентябре 1905 года Ельяшевич …поступил на экономический факультет Санкт-Петербургского политехнического института. Учитывая заслуги А. Б. Ельяшевича в революционной работе, в июле 1906 года он был включен в состав Санкт-Петербургского городского комитета партии эсеров. Однако вскоре после роспуска первой Государственной думы А. Б. Ельяшевич был вновь, уже второй раз в своей жизни, арестован полицией. На этот раз заключение… продолжалось несколько месяцев. В 1907-1913 был в эмиграции, учился в Мюнхенском университете. В конце июня 1913 г. А. Б. Ельяшевич с женой и сыном вернулся в Россию, в Иркутск. Когда началась Первая мировая война, он был принят вольноопределяющимся (как еврей с высшим образованием и даже доктор наук) в батарею 12-й Сибирской стрелковой артиллерийской бригады. Ельяшевич был конным разведчиком, за проявленное бесстрашие получил два Георгиевских креста (III и IV степеней). По своим воззрениям А. Б. Ельяшевич стоял на позициях большевиков, то есть был «пораженцем». Однако, в противоположность большинству из них, он считал, что можно исповедовать пораженчество только проявляя личное мужество. В феврале 1917 г Ельяшевич был командирован Военным министерством Временного правительства, по ходатайству военно-промышленного комитета, в московский военно-промышленный комитет.

В Москве А. Б. Ельяшевич принял участие в комиссии, созданной комитетом эсеров по разработке положения о выборах в муниципальные органы — в Московскую городскую думу и был избран от партии в этот орган. Однако в июне 1917 году он был откомандирован в Министерство труда Временного правительства и уехал в Петроград. В конце сентябре Ельяшевичу было предложено войти в число кандидатов в депутаты Учредительного собрания. Это было большое доверие со стороны партии. А. Б. Ельяшевич дал согласие баллотироваться в депутаты Собрания. 5 января 1918 года Ельяшевич принял участие в первом и последнем заседании Всероссийского учредительного собрания, где сделал несколько выступлений от фракции правых эсеров.

В марте 1918 г. А. Б. Ельяшевич резко выступал против заключения большевиками Брестского мира, оставаясь на позиции, высказанной им на заседании Учредительного собрания. Летом 1918 г., после захвата Самары белочехами, в ней образовался Комитет членов Учредительного собрания (Комуч). Большинство членов этого органа А. Б. Ельяшевич знал лично. Будучи депутатом Учредительного собрания, он получил официальное предложение от ЦК партии эсеров прибыть в Самару. Однако от этого предложения А. Б. Ельяшевич отказался. Примерно в это же время ему было предложено перейти на нелегальное положение для того, чтобы руководить эсеровским журналом «Русский рабочий». Но и это предложение было им отвергнуто. Он был решительным противником вооруженной борьбы против Советской власти. Кроме того ему казались разумными некоторые шаги большевистского правительства по централизации экономики в рамках начавшейся политики «военного коммунизма». Эта политика в большей или меньшей мере соответствовала мерам, предлагавшимся А. Б. Ельяшевичем на IV съезде партии эсеров. Тем не менее, позиция Ельяшевича не спасла его от репрессий. 8 июля 1918 г. у себя на квартире он был арестован ЧК за контрреволюционную работу и находился в заключении в Бутырской тюрьме почти пять месяцев, до 10 ноября 1918 г. В первых числах марта 1919 года Ельяшевичуехал с семьёй из Москвы в Саратов, прекратив всякие связи с эсерами. Из Саратова, как он сам вспоминал на допросе, в конце апреля или начале мая 1919 года он переслал в ЦК партии эсеров официальное письменное заявление о выходе из партии и о начале сотрудничества с Советской властью. Находясь в Саратове, А. Б. Ельяшевич работал служащим, а затем полностью посвятил себя научно-преподавательской деятельности. Однако его не забыли. 28 декабря 1921 г. Пленум ЦК РКП(б) по докладу Ф. Э. Дзержинского принял постановление «Об эсерах и меньшевиках», где, в частности, предусматривалось предать суду Верховного Трибунала ЦК партии социалистов-революционеров. 24 февраля 1922 года Президиумом ГПУ А. Б. Ельяшевич был включен в список эсеров, которым в связи с предстоящей организацией процесса по делу партии социалистов-революционеров, было предъявлено обвинение в антисоветской деятельности. Уже в марте 1922 г. А. Б. Ельяшевич был вторично арестован органами ГПУ, привезен из Саратова в Москву, где в течение двух с половиной недель находился под стражей и давал показания по делу партии эсеров. Общий список лиц, которых предстояло привлечь к ответственности насчитывал несколько десятков человек и был, видимо, сочтен чрезмерным. Поэтому, в отношении 30 бывших членов партии, в том числе и А. Б. Ельяшевича, дело было прекращено по амнистии, проведенной еще 27 февраля 1919 года.
А. Б. Ельяшевича было решено привлечь к процессу в качестве свидетеля. Он был включен в число 58 свидетелей обвинения. Процесс проходил в июне 1922 г. Среди подсудимых были видные представители партии эсеров, большинство из которых А. Б. Ельяшевич знал лично по совместной работе. А. Б. Ельяшевич заявил на процессе, что первые несколько месяцев после Октябрьской революции социалисты-революционеры не призывали к свержению Советской власти «не потому, что мы считали свержение Советской власти актом недопустимым, а потому, что мы тогда стояли на той точке зрения, что восстание масс должно идти снизу, что борьба за народовластие должна развернуться стихийно, снизу, а эсеры пытались лишь возглавить стихийное недовольство масс». Итоги процесса известны. 12 руководителей партии эсеров были приговорены к смертной казни, ряд подсудимых получили от десяти до двух лет строгой изоляции. При этом исполнение смертного приговора было приостановлено и дальнейшая судьба заключенных, оставленных в качестве заложников, была поставлена в зависимость от поведения эсеров, находившихся на свободе. Участие в процессе в качестве свидетеля стало для А. Б. Ельяшевича, остававшегося жить в Советской России, делом тяжелым, но, видимо, неизбежным. После завершения процесса он был приглашен на работу в ВСНХ РСФСР, а в феврале 1923 г. переехал в Петроград, где он вошел в состав президиума Планово-экономического управления Северо-Западного бюро ВСНХ РСФСР и работал заместителем его управляющего. Одновременно А. Б. Ельяшевич приступил к преподавательской деятельности во вновь созданном Институте народного хозяйства (ЛИНХ) имени Ф. Энгельса. А. Б. Ельяшевич стоял у истоков создания в 1926 г. Промышленного отделения в структуре ЛИНХа. В том же году он был направлен в Китай в качестве финансово-экономического советника при правительстве Гоминьдана и в этом качестве работал до 1928 г. После создания на базе ЛИНХа в 1930 г. Ленинградского инженерно-экономического института, А. Б. Ельяшевич стал в нем заведующим кафедрой экономики промышленности, преобразованной впоследствии в кафедру экономики машиностроительной промышленности. Большое мужество было проявлено А. Б. Ельяшевичем в годы Великой Отечественной войны, когда он с большой группой студентов и преподавателей института оказался в оккупированном фашистами Пятигорске и, исполняя обязанности заместителя директора института, сумел сохранить студенческий и профессорско-преподавательский состав, а студентов и преподавателей еврейской национальности спас от неминуемой смерти. После возвращения в Ленинград в сентябре 1944 г, он вновь возглавил кафедру в родном ИНЖЭКОНе. Впрочем эсеровское прошлое Ельяшевичу не забыли. Он был арестован по так называемому «Ленинградскому делу», которое было целиком и полностью сфабриковано органами МГБ. Это произошло 17 сентября 1949 г. А. Б. Ельяшевич был осужден по 58 статье, пунктам 10 и 11, примененным «за агитацию и пропаганду против Советской власти до 1919 г.» и сослан в Канск (Красноярский край). Ученому в это время был уже 61 год. (по материалам Википедии)


Вот что пишет в своих воспоминаниях об аресте, ссылке и последних годах Ельяшевич А.Б. его дочь( Опубликовано в журнале«Звезда» 2015, №6 АЛЛА РУСАКОВА Воспоминания об отце. Публикация и примечания Александра Русакова  ) : Моего отца арестовали 17 сентября 1949 года. Ощущение какой-то тревоги, вполне естественное для тех дней, когда мы почти ежедневно слышали об арестах то одного, то другого ученого или политического деятеля (главным образом ленинградцев), владело мною (и папой, хотя он мне об этом и не говорил) уже несколько недель. Впрочем, я считала, что постоянно овладевавшее мною беспокойство имело причиной состояние папиного здоровья — он был крайне переутомлен работой над учебником, который надо было сдавать в издательство. В Зеленогорске он проводил мало времени, ездил в город,…

… 17 сентября, в 12 часов дня, как мы условились с папой, я позвонила домой. К телефону подошла Маруся и совершенно убитым голосом сказала: «Приезжай немедленно, папы нет!» Мы тут же поехали …в Ленинград, по дороге мне несколько раз становилось плохо, слишком ясно было, что это значит, — произошло то, чего мы все боялись в конце 1930 х годов и теперь, в 1949 году (надо сказать, что вся моя семья и я сама не принадлежали к тем, кто питал какие бы то ни было иллюзии насчет арестов; никогда у нас не задавалось вопросов, за что тот или иной из наших друзей или знакомых арестован; в крайнем случае пытались выяснить, что ему вменяется в вину).

Пришли за папой рано утром (или, вернее, ночью, около 5 часов); после того, как папу увели, обыск длился долго, часов до 9, Марусю с грудным ребенком на руках не выпускали из папиного кабинета, забрали письма из Китая (где папа был экономическим советником при китайском правительстве — под общим руководством М. Бородина, — пока в Гоминьдан входили коммунисты, то есть в 1926—1927 годах), книги с дарственными надписями, в целом — бессмысленный набор материалов. Затем они ушли, опечатав на прощанье кабинет.

Мы сразу же дали телеграмму (через условный московский адрес) моему брату Мише, бывшему в «секретной» командировке.
Она гласила: «Папа тяжело заболел, приезжай немедленно». Брат сообщил, что он приезжает 20 сентября, я его встречала. Был он страшно бледен и, к мо¬ему изумлению, воспрянул духом, когда я сказала ему, что папа арестован: он был убежден, что папа умер, а текст телеграммы — подготовка. На мой вопрос, почему он так воспринял известие об аресте папы, брат объяснил, что он окончил «работы» (не уточняя какие; только 29 августа 1989 года я услышала по телевизору, что за 50 лет до того, 29 августа 1949 года, была на Семипалатинском полигоне взорвана первая советская атомная бомба; а через некоторое время брат рассказал, что был начальником отдела оптического наблюдения за взрывом). И получил такие фантастические награждения и вхож в такие круги, что сумеет папу вызволить. Он тут же объяснил мне, что имеет в виду. Он и его сотрудники получили «закрытые» Сталинские премии, ордена Ленина (а непосредственные изобретатели бомбы — Ленинские премии и звание Героя Социа-листического Труда) и различные льготы: право поступления детей в высшие учебные заведения «вне очереди», что-то, связанное с квартплатой, а главное, «ковер-самолет» — льгота совершенно невероятная (но в сталинском, восточном вкусе) — удостоверение (самому награждаемому и жене — пожизненно, а детям — до восемнадцати лет, в том числе и детям будущим), дающее право ездить (сколько угодно) бесплатно по СССР поездом, пароходом, летать самолетами по высшей категории, то есть СВ и 1-м классом, получая билеты, конечно, без очереди. Кроме того, он сказал, что вхож в такие круги, что сумеет папу вызволить. «Мне сам Берия руку жал».

Все оказалось не так, как предполагал Миша; несмотря на то что мы в тот же день поехали в Москву и Миша сразу же пошел по всем неизвестным мне инстанциям, он ничего не смог узнать. И в Ленинграде, в НКВД, нас встретили вежливо, но ничего не сообщили. В течение двух месяцев мы ничего не знали — где папа, жив ли он (я так боялась, что, будучи уже переутомленным из-за работы над учебником, он не выдержал или не выдержит испытаний арестом) и вообще что будет…

Несколько слов о папиных друзьях. Ближайший его друг и ученик Евсей Моисеевич Карлик немедленно после моего звонка хотел к нам приехать, и только моя боязнь за него помешала этому — я попросила его встретиться со мной на улице. Впоследствии он постоянно бывал у нас — во время папиного отсутствия, — несмотря на то что жестоко поплатился за «связь с врагом народа»: был исключен из партии, уволен из института и в течение нескольких лет, будучи крупным ученым-экономистом, работал на игрушечной фабрике бухгалтером. К сожалению, далеко не все так держались; многие избегали встречи со мной. Но об одном случае я должна рассказать особо.

Через несколько дней после папиного ареста мне позвонили: «Говорит Мария Георгиевна». Это была главный бухгалтер Инжэкина, о которой я много слышала от папы как о пожилой даме с тяжелым характером, блюстительнице буквы закона. «Аллочка, приходите в институт, — сказала она мне очень ласково. — Вы должны получить деньги за Александра Борисовича!» И когда я пришла, она выплатила мне папину зарплату за последний месяц и за не до конца использованный отпуск! Только человек, знающий наши правила по отношению к арестованным, может понять, что это был исключительно благородный, можно сказать, героический поступок. Да она еще присовокупила, как она уважает Александра Борисовича! Я, конечно, очень ее поблагодарила, но только много позднее оценила в полной мере ее гражданское мужество, благородство и исключительную порядочность.

Что же происходило в это время с папой? После ареста, вечером 17 сентября, его в сопровождении двух охранников отправили в мягком вагоне в Москву, на Лубянку, где после обычных для этого заведения процедур (унизительного обыска и т. д.) поместили в одиночную камеру на седьмом этаже. Ночью же был первый допрос, выяснилось, что папа не был лично знаком с ректором ЛГУ Вознесенским и не имел учеников среди секретарей Ленинградского обкома, горкома и райкомов (он, по счастью, совершенно забыл, что его учеником был Турко, секретарь одного из ленинградских райкомов, а затем секретарь Ярославского, кажется, горкома. Помню рассказ Карлика о том, что Турко провели по Ярославлю со связанными руками. Турко был единственным, кто отказался подписать «признания» перед судом — и не был расстрелян). Когда выяснилось, что папа не имеет отношения к «Ленинградскому делу», следователь потерял к нему всякий интерес и велел перевести его в общую камеру на шестом этаже. Там, в камере на девять человек, папа просидел 11 месяцев, будучи изредка приводим на допросы к следователю Братьякову (брату к весне удалось узнать фамилию следователя).
За это время через камеру прошла добрая сотня людей, и, как говорил впоследствии папа, среди них был, действительно, один враг, немецкий офицер, кажется, эсэсовец, ненавидевший Россию, Советский Союз и пр. и пр.

На допросах Братьяков «беседовал» с папой о его «прошлом», то есть об его эсерстве, доверительно сообщая ему, что, хотя это было всем известно на протяжении 30 лет, его все равно не выпустят. Братьяков подчеркивал, что органы знают, как преданно папа работал как экономист, какие у него заслуги, как благородно он вел себя во время оккупации, так же как то, что у него «хороший сын» («Да и дочь у вас хорошая», — добавил он). Однажды, вызвав папу ночью, он как бы невзначай пододвинул к нему газету, в которой был указ о присуждении Мише (вместе с М. В. Волькенштейном и Б. И. Степановым) Сталинской премии за книгу «Колебания молекул». При этом следователь заявил, что награжден Миша вовсе не за названную книгу, а совсем за другое (тут он ошибся, это была следующая за «закрытой» «открытая» Сталинская премия действительно за «Колебания молекул»).
К весне Мише, благодаря его связям, удалось не только узнать фамилию следователя, но и дозвониться до него. Как тот сообщил брату, папе ничего не инкриминировалось, кроме его эсерства (к тому, что папа был амнистирован за принадлежность к партии эсеров в 1918 году, надо добавить, что он вышел из партии с заявлением еще в начале 1919 года как стоящий на позициях большевиков). При этом следователь дал понять брату, что замминистра готов был бы папу освободить, да «министр против». Однако Братьяков обещал Мише, что когда отец получит срок, то он известит нас, с тем чтобы мы могли оплатить сопровождающего к месту отбытия «наказания» (что дало бы возможность избежать этапа). Забегая несколько вперед, скажу, что это были лишь совершенно пустые слова.

Мы с братом ездили в Москву по очереди, через каждые две недели, чтобы сделать передачу — продуктовую и денежную (в размере 200 р. в месяц). Надо сказать, что в самом приеме передач было нечто нестандартное — как правило, продуктовые передачи не разрешались. Мы тогда не могли полностью оценить это как следствие положения брата, причем не столько, конечно, его заслуг, сколько того, что он был еще нужен>. Так же как и то, что обычно, когда брат (и даже я) появлялся в справочном Лубянки и майор, ведущий прием (описанный с порт¬ретной точностью в «Тишине» Бондарева), выглядывал в помещение, где часами ждали очереди родственники арестованных, то этот лощеный, довольно молодой человек произносил: «Ельяшевич, пройдите!» — и сразу же выписывал разрешение на передачу, а на наши вопросы отвечал: «Следствие продолжается».

Об условиях содержания на Лубянке (речь идет о тех заключенных, которые сидели вместе с папой и к которым следствие потеряло, по сути дела, интерес) папа говорил, что если бы сидели преступники, то эти условия были бы терпимыми: кормили сносно (да передачи помогали), раз в неделю (или в две недели?) приносили книги из тюремной библиотеки (папа прочел в тюрьме «Клима Самгина» и говорил потом, что его можно было читать только в тюрьме!). Заключенные были почти всегда интеллигентными людьми (ведь это был период 1949—1953 годов, период террора, в какой-то мере избирательного).

Так дело шло до 31 июля, когда в Москву поехала я. Майор на Лубянке выглянул в дверь, взглянул на меня, но ничего не сказал. Я просидела в очереди часа четыре, терзаемая недобрыми предчувствиями. Когда подошла моя очередь и я вошла к майору, он сказал мне своим «белым» голосом: «По делу вашего отца есть решение ОСО. Приговор — пять лет вольного поселения в Красноярском крае». Затем добавил, посмотрев на меня: «Что это вы так побледнели? Подумаешь, пять лет вольного поселения! Он будет жить, как вы или я (!), только в Красноярском крае!» Только впоследствии я поняла, насколько он был прав и какая колоссальная разница была между ссылкой на вольное поселение (да еще с таким небольшим сроком и без поражения в правах) и лагерем! Статья, которую получил отец, была 58—10,11, и в решении ОСО значилось: «За агитацию и пропаганду против Советской власти до 1919 года». Брат, приехавший в Москву по моей телеграмме, обнаружил, что Братьяков в отпуске, а папа уже отправлен по этапу в Красноярск.

Этап, конечно, был самым тяжелым испытанием для отца (как проходил этап — с уголовниками, селедками, ограничением в питье и оправках, овчарками и т. п. и т. п. — достаточно известно и по «Архипелагу Гулаг», и по «Крутому маршруту», и по многим, многим другим воспоминаниям). Длился он сорок дней, с перерывом на десять дней в Свердловске. Молодая женщина-врач, которая по долгу службы осматривала арестантов, всех пожилых интеллигентов, не проверяя их состояния, направляла в тюремную больницу. Может быть, это спасло папе жизнь (он говорил, что в больнице были простыни на койках, занавески на окнах, на третье (!) давали компот и разрешали ходить в уборную не два раза в сутки, а сколько хочешь!).

Брат по своему «ковру-самолету» летал на все этапы (в Киров мы поехали с ним вместе, поездом, и получили свидание с папой), что, конечно, очень облегчило отцу этап. Расскажу об одном эпизоде этапа, имеющем, на мой взгляд, общее значение. На одном из этапов в камеру (огромную) ввели трех мальчиков, старшему — лет шестнадцать, второму — около пятнадцати, а третий, по словам папы, «как Алеша», то есть лет двенадцати. «Такие вежливые, робкие, беленькие». Это были прибалтийские мальчики. Я не могу сейчас точно вспомнить, как с ними поступали: высылали ли их с родителями, затем «разрешили» вернуться к родственникам на родину, а потом снова высылали к родителям или наоборот. Во всяком случае, ехали они общим этапом! Папа в этот день имел свидание с Мишей и смог дать им плитку шоколада.

Одна вещь мучает меня до сих пор. Почему в Кирове, где мы с Мишей были вдвоем на свидании с папой, мы не забрали у него зимние вещи, как он просил. То ли мы опаздывали на поезд, то ли по какой-то другой причине… вообще, как это ни странно, я это свидание помню сравнительно плохо, как в тумане… Вспоминаю, что Миша был крайне мил со мною и внимателен ко мне во время пути. Я тут в первый раз убедилась, как он умел, точен и практичен во всех действительно важных делах (при полной, казалось бы, житейской, вернее бытовой, беспомощности). И все его поведение во время папиного ареста и ссылки было, по сути, не побоюсь этого слова, героическим.

В Красноярск Миша приехал одновременно с прибытием туда этапа, пошел, надев все свои награды, к начальнику КГБ Красноярского края и имел с ним конструктивную беседу. Итог ее был таков: начальник мог оставить папу на жительстве в самом Красноярске, но тогда при любом новом распоряжении из Москвы (конечно, в сторону ужесточения режима) все ссыльные могли в 24 часа быть высланными из краевого города («А это очень всегда неприятно», — добавил начальник). Поэтому он посоветовал выбрать для отбытия ссылки Минусинск или Канск, причем лучше остановиться на последнем как находящемся на Транссибирской магистрали. Он разрешил Мише «забрать» отца под расписку и отвезти его в Канск. 15 сентября они и прибыли туда утром, а я приехала вечером со всем багажом, необходимым для устройства. Я совершенно не помню, как могло так получиться, — очевидно, Мише разрешили побыть с папой в Красноярске несколько дней, пока я приеду (дорога из Москвы до Красноярска длилась четыре дня). Вероятно, Миша с папой прожили эти дни в гостинице или доме крестьянина. Не буду рассказывать о нашей с папой встрече после года разлуки — и какой разлуки!

Итак, с 15 сентября 1950 года началась наша с папой жизнь в Канске, жизнь, продлившаяся для меня около полутора лет, а для папы — два года девять месяцев. Миша пробыл с нами до отъезда на «семерке», поезде Владивосток—Москва. Вместе с папой он сходил в местное управление КГБ, куда папа должен был впредь ходить каждые две недели, чтобы отмечаться на зеленой бумажке, заменяющей ему отныне паспорт (эта бумажка хранится у меня до сих пор). Несомненно, что из уважения к Мишиному положению и наградам (он надел все свои медали и ордена) нам с папой дали направление в местную «гостиницу» на время, необходимое, чтобы снять комнату. Несколько дней ушло на то, чтобы ее найти. Наконец на одной из совершенно деревенских улиц (но недалеко от центра, состоящего из десятка двухэтажных каменных домов) нам сдали комнату метров 15—16. Ее хозяйка, Агриппина Васильевна, была вдовой лет сорока пяти. На наш вопрос, когда умер ее муж, она ответила: «А его расстреляли в тридцать седьмом, он был красным партизаном, а их всех расстреляли». У нее было два сына. Младший, Юра, жил с ней, а старший, Алик, учился не то в Иркутске, не то в Красноярске в техникуме (кстати, он оказался очень хорошим, любознательным и тихим шестнадцатилетним парнем). Домик ее или, вернее, изба, был сравнительно чистым, без клопов, но, конечно, с деревянной будкой-уборной во дворе, что было довольно тяжко зимой, в морозы, доходящие до 50 градусов.

Еше несколько слов о Канске. Тогда это был небольшой, но развивающийся (благодаря химкомбинату и положению на Транссибирской магистрали) город с 80-тысячным населением, не очень развитой легкой промышленностью, несколькими школами и техникумами. Состав населения Канска был весьма любопытен. Не меньше трети его (а может быть, и половину) составляли ссыльные — политические. Среди них было много прибалтийцев, немцев с Украины и особенно из Республики немцев Поволжья, а также вышедших после освобождения из лагерей. За все время нашего пребывания в Канске мы ни разу не столкнулись с малейшим отрицательным отношением к ссыльным. Ни тени «дискриминации»… Ни разу не слышали мы вопроса «за что?». Жители Канска прекрасно понимали самую суть происходящего (что не помешало потом женщинам рыдать «по Сталину»). Они сами испытали на себе каток террора… Да и сибирская традиция отношения к ссыльным как к несчастным явно давала о себе знать. Папа во время своего пребывания в Канске пользовался неизменно глубочайшим уважением всех, с кем мы встречались и знакомились в городе.

К нему постоянно приходили консультироваться по самым различным вопросам — от политики до грамматики — молодые преподавательницы школы и педагогического техникума, где я некоторое время работала. Занимался он математикой и с сыновьями хозяйки. Часто бывал у нас молодой художник-оформитель Витольд Роек (брат известной московской драматической актрисы), последовавший в Канск за своей высланной «за связь с турецким посольством» женой, отсидевшей срок в лагере и теперь игравшей в местном Драматическом театре маленькие роли.

Среди наших приятельниц оказалась весьма партийная молодая дама, член Канского горкома, а директором краеведческого музея была племянница маршала Воронова, очень стремившаяся со мной подружиться (она была местным цензором). Ссыльные немцы сохраняли свою партийную принадлежность (см. «Раковый корпус» Солженицына), но их дети вместо паспортов получали те же зеленые бумажки и не могли уехать из Канска, чтобы получить высшее образование.

Материальное положение наше было таково: папа не мог устроиться на работу (он думал, что мог бы преподавать математику в средней школе, но это для «политического» было исключено); меня взяли на работу научным сотрудником в краеведческий музей, где я делала сельскохозяйственный отдел под руководством ссыльного (и тоже партийного!) немца-агронома из горисполкома. Получала я триста рублей, то есть совершенные гроши. И 700 рублей присылал нам ежемесячно Миша. За комнату мы платили 200 рублей. Считали, конечно, каждую копейку (не в переносном смысле, а буквально). В Канске не было круп, зато на рынке было дешевое мясо (рублей по 10 самое лучшее; такая дешевизна — в Ленинграде, насколько помню, оно стоило в два раза дороже — объяснялась запрещением косить сено частным хозяевам, в результате чего воз сена стоил 800 рублей, а корова — 900).

Я была хорошей хозяйкой и умела как следует готовить. В общем, мы обходились, раз в неделю ходили в кино, я начала читать при папиной помощи по-английски. Папа предложил мне свой метод занятий: мы взяли английский >роман и начали читать; папа служил мне живым словарем. …

Да, возвращаясь к получению нами денег от Миши. И о моменте очень характерном и важном для всей нашей семьи. В первые месяцы нашего пребывания в Канске Миша продолжал преподавать в Ленинградском институте точной механики и оптики, директором которого был папин ученик Шиканов. Этот последний всегда передавал папе приветы, когда Миша ездил к папе на этапы, и говорил, как высоко он ценит А. Б. И это продолжалось до того момента, пока Миша не выступил против каких-то махинаций директора. Тогда Шиканов уволил его «за связь с врагом народа», а партбюро ЛИТМО исключило его из партии (впрочем, обком партии не утвердил исключение — Миша мог еще пригодиться как ученый!). И вот Миша с семьей из шести человек (и с тремя детьми) оказался без работы. Хорошо, что еще оставались какие-то крохи от Сталинских премий. В общем, Миша был безработным в течение года, после чего, очевидно, посчитав наказание достаточным, обком направил его профессором в Педагогический институт имени Герцена. Но, как мы просили, переводы и письма стали приходить к нам от имени не Миши, а Маруси.

Но самым главным событием в конце первого года нашего пребывания в Канске был приезд к нам на две недели Маруси с Алешей, которому в это время было уже почти четырнадцать лет. Это было большой радостью для нас обоих, особенно для папы! Он очень много говорил с Алешей, проверил, что он читает, и составил целый список книг, которые ему следовало прочесть. И конечно, мы с огромным волнением слушали рассказы Маруси об их жизни.

Не могу не рассказать о довольно любопытном эпизоде, связанном с их отъездом. Приехали Маруся с Алешей, конечно, по своим билетам, на «ковре-самолете», то есть бесплатно (один из парадоксов нашей странной жизни). И вот мы пошли провожать их на проходящий через Канск транссибирский экспресс, на который, естественно, летом билеты было невозможно достать. Маруся пошла к начальнику вокзала, который с восторгом стал разглядывать ее и Алешину книжечки, говоря, что он о таких слыхал, но никогда не видел. Затем, когда подходил поезд, он вывел Марусю и Алешу на перрон, отодвинул двух старших офицеров, ожидавших поезда (один из них был полковник, а другой — какой-то гэбист), говоря им: «Ничем не могу помочь, я должен посадить нашего депутата!» (то есть Марусю — начальник вокзала, конечно, не знал, кому даются такие билеты), и, вызвав начальника поезда, приказал посадить Марусю с сыном. В дальнейшем начальник поезда уступил им свое купе. Вот так уезжала Маруся от своего ссыльного свекра! Один из курьезов нашего времени.

Вскоре после приезда Маруси папа стал настаивать, чтобы я уехала в Ленинград и вернулась бы к работе по профессии. …Так как папа к этому времени уже обжился в Канске, хозяйка и знакомые были очень к нему внимательны, а он более чем нервно относился к моему пребыванию в Канске (да и надо было мне начать зарабатывать), то я после долгих колебаний в январе 1952 года поехала на время в Ленинград…

В конце февраля 1953 года я поехала в Канск. Во время этой поездки, вернее во время моего пребывания у папы, случилось историческое событие, полностью изменившее нашу судьбу. Однажды, включив утром радио, мы услышали сообщение о крайне тяжелой болезни Сталина. А 6 марта последовало сообщение о его смерти (по официальным данным — 5 марта).
Реакция канского населения, по-видимому, не отличалась от реакции всеобщей. На улицах стоял плач, то здесь, то там раздавались рыдания. Надо сказать, что ссыльная половина жителей тоже была в потрясении: что-то будет! И тут папа сказал мне очень спокойно (впрочем, я отнюдь не рыдала): «Сдается мне, что будет лучше!» Прошло около трех недель, и наступило время моего отъезда в Ленинград. 23 марта мы с папой что-то около половины шестого утра отправились на вокзал, чтобы сдать багаж, а затем ждать проходящую с Дальнего Востока в Москву «семерку», на которую зимой было не так уж трудно достать билет. И вдруг в 6 утра на привокзальной площади заговорило радио — «Последние известия».

Начали передавать постановление об амнистии, знаменитое, названное вскоре «постановлением о бериевской амнистии». Под нее попадали почти исключительно заключенные и сосланные не по политической — 58-й — статье, так как в постановлении был оговорен срок приговора — 5 лет, но тут и сыграл роль папин приговор «высылка на поселение сроком на пять лет»! (По этой амнистии помимо действительно невинных и зря осужденных людей выпустили массу уголовников, что и сказалось очень скоро на росте преступности по всей стране.) Выслушав указ, папа сказал мне: «По-моему, я подпадаю под его действие!» Мы оба были потрясены и, конечно, сразу же пошли домой. После 9 часов я побежала к директору Металлургического техникума Гинцбургу, очень милому пожилому человеку, с которым была немного знакома. Он ничего конкретного не мог мне сказать, так как тоже только по радио слышал указ. Папа пошел в управление КГБ, куда ходил отмечаться, но они тоже еще не могли во всем разобраться, сказав, что, по-видимому, папин срок подпадает под действие указа, но директив еще, естественно, нет. Чем больше мы думали, да и прочли указ уже в газете, тем яснее становилось, что папина ссылка кончается. И с этой надеждой, перешедшей в уверенность, я на следующий день уехала в Ленинград.
И началось ожидание папы. От этого времени у меня сохранились (как, впрочем, и от предыдущих месяцев разлуки) письма, полные надежд и нетерпения. Но сперва — и это было, конечно, правильно — освобождались сидевшиев лагерях. К сожалению, под указ попадали не только невинные, пострадавшие за опоздания, прогулы, мелкие «хищения» (например, колосков с поля!), но и настоящие уголовники — воры, хулиганы, грабители. Так что говорили, что и ехать не так уж безопасно. Наконец папе сообщили в местном управлении КГБ, что амнистия его касается, но надо ждать непосредственного распоряжения.
За это время случилось еще одно событие, радостно нас потрясшее. 4 апреля, в субботу, накануне Пасхи (во время празднования которой мы ожидали всплеска антисемитизма!), было опубликовано знаменитое постановление о невиновности «врачей-убийц», о фальсификации всего дела и применении к обвиняемым «недозволенных приемов следствия». Хорошо помню, как мы услышали об этом по радио в 8 часов утра и сразу же поехали на Васильевский к Мише. Радость была поистине огромная!

Наконец в начале июня папа вернулся. Его встречала вся семья, включая Алешу и Наташу (Маруся, кажется, ездила встречать его в Москву). Его приезд чем-то, может быть, даже его внешним видом — у него были необычно длинные волосы, — и общей растроганностью напомнил нам описание возвращения декабристов… Правда, на следующий день папа принял уже свой обычный облик, был у нас, звонил друзьям, в первую очередь Евсею Моисеевичу Карлику. …

Через какое-то недолгое время, очевидно с осени, отец вернулся в Инженерно-экономический институт — заведующим кафедрой экономики машиностроения, и энергично взялся за окончание незаконченного из-за ареста учебника по экономике машиностроения. Учебник, написанный им в сотрудничестве и Е. М. Карликом и Л. Л. Шайовичем, вышел в 1956 году, а через несколько лет вышло в свет его переиздание. …Папа категорически отказался от всяких попыток «реабилитироваться», справедливо считая, что он и так ни в чем не виноват, а с «этим учреждением», то есть с КГБ, никаких дел иметь не хочет. (Маленькое отступление. Как-то, уже в наше новое время, Алеша сказал мне, что, может быть, стоит похлопотать о «реабилитации» дедушки. Я категорически отказалась, сославшись притом и на позицию самого моего отца. Алеша, конечно, согласился. А через какое-то недолгое время было опубликовано постановление правительства, что все обвинения по ОСО снимаются.)

Последние полтора десятка лет жизни моего отца прошли достаточно благополучно, хотя он сильно болел ,.. писал статьи, излагая свои мысли о направлении советской экономики, состояние которой его чрезвычайно волновало.

Я неоднократно просила его писать воспоминания, но папа не любил вообще — как это ни странно — писать (в этом отношении один жанр, который был для него приемлем, — эпистолярный!).
Очень много думал о состоянии нашего, советского, хозяйства и весьма критически его оценивал. Много думал над тем, что же у нас можно все-таки сделать для его укрепления и подъема. Но, как многие люди его возраста, особенно те, кто так или иначе принимал участие в революционной борьбе с царизмом, он не мог полностью распрощаться с верой в возможность построения коммунизма и оставался по-прежнему марксистом.

Скончался он 22 ноября 1967 года. Гражданская панихида состоялась в Инженерно-экономическом институте, которому он отдал сорок лет жизни и где теперь висит его портрет. Похоронен на Серафимовском кладбище в Санкт-Петербурге.