Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Цуп Дмитрий Павлович


Цуп Дмитрий Павлович (1908-1995)
художник
1908, 14 ноября. — Родился в г. Харбине в семье бедняков-переселенцев с Украины. Брат – Александр(р. 1912).

1926. — Член нелегальной комсомольской организации в Маньчжурии. Арест китайскими властями вместе с 14 товарищами по обвинению в попытке низвержения существующего строя. Выпущен до суда по амнистии, объявленной маршалом Чжан Цзолином по случаю провозглашения его верховным правителем Особого района трех восточных провинций Северной Маньчжурии.

1929. — Отъезд в Россию. Работа в паровозном депо, учеба на рабфаке на станции Бочкарево Уссурийской железной дороге.

1930. — Поступление на живописный факультет Института пролетарского изобразительного искусства (ныне Академия художеств) в Ленинграде. Учеба у Д.Н. Кардовского и др.

1931–1932. — Приезд брата Александра в Россию, в г. Хабаровск, работа на Уссурийской железной дороге помощником паровозного машиниста. Арест органами НКВД и за «шпионско-диверсионную деятельность», расстрел.

1932. — Женитьба. Жена – Людмила Михайловна Захарова, студентка архитектурного факультета Института изобразительного искусства.

1937. — Окончание института.

1937–1940. — Преподавание в Пермском художественном училище. Участие в выставках художников Пермской области в 1938 и 1939 гг.

1940. — Возвращение в Ленинград, работа в ЛенИзо.

1941, 7 июля. — Арест. Заключение в тюрьму “Кресты”.

1941, 22 июля. — Этап Ленинград – Минусинск Красноярского края – на доследствие. Минусинская тюрьма.

1942, 11 февраля. — Решением Особого Совещания при НКВД в г. Москве на основании ст. 58-1а признан социально опасным. Приговор – 5 лет ссылки на поселение в Красноярском крае с последующим поражением в правах в течение 7 лет. Инкриминировалось: арест в Маньчжурии и освобождение без суда; арест брата органами НКВД; зарисовки в Молотове и закупка в аптеках Молотова ядов (свинцового сахара). Несмотря на данные объяснения (освобожден до суда по амнистии; с братом после 1929 не виделся; рисовал в Молотове с художественными целями; свинцовый сахар покупал для изготовления свинцовых белил) был осужден.

1942, март. — Эвакуация Л.М. Захаровой из Ленинграда в Ярославль.

1942–1944, октябрь. — Отбывание ссылки в с. Тасеево Канского района Красноярского края. Работа слесарем машинотракторной станции (МТС).

1944, ноябрь – 1946, 1 июля. — Инструктор по труду в Тасеевском детском доме.

1943, 23 августа. — Получение сведений Л. М. Захаровой о месте отбывания мужем ссылки. Оживленная переписка до 1953 г.

1944, июль – 1945, август. — Жизнь Л. М. Захаровой вместе со ссыльным мужем в с. Тасеево.

1945, декабрь. — Письмо Председателю Президиума Верховного Совета СССР М.И. Калинину с просьбой о пересмотре дела.

1946, 7 июля. — Окончание ссылки. Назначение в Ивановское художественное училище преподавателем композиции, живописи и рисунка, добытое в Москве с большим трудом.

1946–1949. — Существование на нищенскую зарплату. Надзор местных органов МВД.

1949. — Освобождение от работы в Ивановском художественном училище под предлогом сокращения штатов. Перевод в Саратовское художественное училище, полученный в Комитете по делам искусств. Работа в Саратове в течение 40 дней из-за отсутствия права на прописку в Саратове. Возвращение в Иваново. Работа строгальщиком на Ивановском механическом заводе.

1953. — Получение Л.М. Захаровой 8-метровой комнаты в коммунальной квартире в Ленинграде.

1953, 22 мая. — Окончание срока поражения в правах Д.П. Цупа. Получение “чистого” паспорта. Возвращение в Ленинград.

С 1957. — Постоянный участник выставок ленинградских художников и многих всесоюзных.

1989. — Персональная выставка в залах ЛОСХа, в которой принимает участие Л.М. Захарова.

1993. — Смерть Л.М. Захаровой.

1995, 20 октября. — В Ростове Великом скончался Д.П. Цуп. Похоронен в Ростове Великом, туда же перенесен прах жены художника.

Дополнительные сведения

Работы художника Д.П. Цупа находятся в 11 музеях России, в том числе в Государственном Русском музее. Рукописное наследие находится в Центральном государственном архиве литературы и искусства Санкт-Петербурга.


ИЗ МАТЕРИАЛОВ АРХИВА ХУДОЖНИКА Д. П. ЦУПА.
1941- 1953 ГОДЫ

Ленинградский (петербургский) художник-график, пейзажист Дмитрий Павлович Цуп (1908—1995). Имя это мало кому известно — коллегам по искусству да знатокам гравюры, — но за ним скрывается Личность. К сожалению, возможность рассказать о глубине и значимости этой личности представилась лишь после кончины художника,

Началась и закончилась жизнь Д. П. Цупа необычно. В этот прекрасно-жестокий мир он пришел 14 ноября 1908 года. Будущий художник родился в семье бедняков — переселенцев с Украины, подавшихся в 1906 году осваивать Дальний Восток, но осевших в Харбине.

Скончался Дмитрий Павлович 20 октября 1995 года от сердечного приступа на вокзале Ростова Великого, возвращаясь домой, в Петербург, из села Уславцева, где в собственной избе прожил, как всегда, весну, лето и большую часть осени. Несмотря на наличие документов, удостоверяющих личность, и даже тетради с адресами и телефонами друзей и родственников (жена художника скончалась в 1993 году), тело Дмитрия Павловича Пупа было брошено чужими равнодушными руками в безымянную яму на окраине ростовского кладбища. Именно в яму, ибо нельзя назвать могилой захоронение без имени погребенного, без какого-либо знака, что здесь покоится человек.

К столь печальному финалу привели преступный непрофессионализм, тупое равнодушие и циничная безответственность работников ряда государственных учреждений новой, «демократической» России.

Яму разыскали и превратили ее в могилу друзья из Петербурга и Владимира, племянник из Пскова. Они же перенесли урну с прахом жены художника, захороненную на сельском кладбище Уславцева, в могилу Дмитрия Павловича, выполнив тем самым желание супругов покоиться под одним крестом.

Между двумя этими датами — датами рождения и кончины — трудная, но красивая, яркая, плодотворная жизнь.

Рано пробудившаяся в Дмитрии тяга к изобразительному искусству удовлетворялась на занятиях кружка в Харбине, которым руководили профессиональные художники, в основном выходцы из России. В юноше растет и крепнет мечта стать художником, и в 1929 году Дмитрий отправляется в Россию. На станции Бочкарево Уссурийской железной дороги он работает в паровозном депо, а вечерами учится на рабфаке, готовясь к поступлению в вуз.

В 1930 году Дмитрий едет в Ленинград и, успешно сдав вступительные экзамены, становится студентом живописного факультета Института пролетарского изобразительного искусства (ныне Академия художеств). Учится у Д. Н. Кардовского, Н. Э. Радлова, В. И. Шухаева. Но подлинным учителем своим считает Д. Н. Кардовского. В 1932 году женится на студентке архитектурного факультета того же института Людмиле Михайловне Захаровой, родившейся на Ярославщине, в селе под Ростовом Великим, и в раннем детстве осиротевшей.

С женой они рука об руку прошли, по жизни 61 год.

После окончания института, с 1937-го по 1940 год, Дмитрий Павлович преподает в Пермском художественном училище. Участвует в двух выставках художников Пермской области, становится одним из членов-учредителей Пермского областного союза художников.

В 1940 году Д. П. Цуп возвращается в Ленинград, работает в ЛЕНИЗО. 7 июля 1941 года он был арестован. «Большой дом» в Ленинграде, минусинская тюрьма, пять лет ссылки в Красноярском крае и семь лет поражения в правах после нее. Лишь после смерти Сталина Дмитрий Павлович в 1953 году смог вернуться в Ленинград.

В 45 лет художник начинает творческую жизнь с нуля. В своих воспоминаниях Д. П. Цуп так пишет об этом: «В восьмиметровой комнатке, нашем обиталище после 53 года, нечего было и думать о живописи не только потому, что тесно, но и потому, что клочок неба из нее смотрелся как из колодца. И я обратился к гравюре, которой отдал много любви в первые годы моего студенчества в начале тридцатых годов». В гравюре Д. П. Цуп и реализовался в полной мере как художник. С 1957 года он постоянный участник выставок ленинградских художников и многих всесоюзных.

Тематика его произведений — пейзаж Средней России, земля Ярославщины. Вот строки из письма Дмитрия Павловича своему другу, ленинградскому скульптору Василию Васильевичу Гущину: «Все больше убеждаюсь, что чисто лирический пейзаж — стихия не моя. Меня привлекает гармония, возникающая между природой и доброй деятельностью человека. Как хороши широкие поля, возделанные человеком на холмах Земли! Величественны и даже торжественны стога и скирды на лугах и полях. А как красив пейзаж с линиями электропередач! А земля, превращенная плугом словно бы в овчину! А поле, на котором строчками зеленеют всходы! И все это в разное время суток, при разной погоде. Все это впечатляет, откладывается в памяти, и все это так хочется изобразить».

В 1989 году в залах ЛОСХа состоялась персональная выставка Дмитрия Павловича Цупа. На стене одного из залов экспонировались и акварели жены. Так что выставка получилась совместной. Известный петербургский график Николай Ильич Кофанов оценил эту выставку так: «Не было. И вдруг появился удивительно цельный художник с оригинальным, самобытным, эмоциональным взглядом на мир. Ему 80, а по творческому накалу намного меньше — активный, ищущий. Сочные яркие акварели, большие гравюры, но более всего маленькие ксилографии привлекают внимание. Сельские мотивы в ксилографии Д. П. Цупа не имеют аналогов в советской графике. Ничего подобного нет ни у Фаворского, ни у Кравченко, ни у Павлова. Любовь художника к деревенским мотивам и умение оригинально, по-своему награвировать сюжеты сразу покоряют зрителя и навсегда остаются в памяти. Жаль, что раньше не было персональных выставок Д. П. Цупа. Его искусство надо чаще показывать народу — оно заряжает человека доброй энергией и благословляет его на лад, согласие, гармонию с самим собой и миром.

Акварели Людмилы Михайловны прозрачны и задушевны и наполняют душу особым светом и радостью».

А вот творческое кредо художника, изложенное им, 83-летним, на страницах его дневника за 1991 год: «Художник. Какой? Как можно оценить себя? Ведь результат труда — это небольшая часть того, ради чего работал. Постоянная неудовлетворенность, усталость от борьбы за достижение совпадения замысла и результата, как правило, занижают оценку созданного. Но проходит время, много времени, годы. И, возвращаясь к созданному, испытываешь доброе, быть может, даже гордое чувство радости: ведь это создал я. Создал по глубоко внутреннему влечению, потому что был взволнован увиденным, пережитым лично мной. Стремился найти воплощение в изображении без оглядки на то, что и кто скажет. Это я. Это мое переживание. Не следует вмешиваться в него со стороны. Можно соглашаться со мной или не соглашаться — это дело каждого. Но если из ста узнавших сделанное мной хотя бы десять или даже пять переживут мое волнение, я благодарен им. Видимо, поэтому я никогда не зарабатывал на обеспечение жизни этим самым дорогим для меня, тем, что было моим праздником, тем, что создавалось велением души. Прав ли я был или нет? Быть может, это была ошибка. Быть может, я много потерял, уйдя от конкурентной борьбы с коллегами, от отсутствия контроля худсоветов и редакторов. Все может быть. Но это, возможно, большее достижение было бы достижением не только моим, быть может, более стройным, более достойным общественного внимания, но не моим. Искусство — это сугубо личное, это личность. Если оно, личное, не совпадает с общим представлением, то горе личности. Но если личность — воистину личность, то она достойно переживет свое непризнание. Но если она действительно личность, то не потеряет надежду, что сделанное по велению души, сделанное не для конъюнктуры, не для популярности найдет своего сочувственника, найдет место в жизни».

Теперь можно с уверенностью сказать, что творчество Д. П. Цупа нашло свое место в жизни. Работы художника переданы его друзьями в дар одиннадцати музеям России, в том числе и Государственному Русскому музею. В течение шести лет, прошедших со дня кончины Дмитрия Павловича, его работами, ежегодно экспонируемыми то в одном, то в другом российском городе, любуются тысячи людей.

Судьба одарила Д. П. Цупа и литературным талантом. Он оставил огромное рукописное наследие — воспоминания, к сожалению незавершенные, дневники и более тысячи писем. Это наследие с благодарностью принял в дар Центральный государственный архив литературы и искусства Санкт-Петербурга. Несколько писем периода ссылки переданы в Музей политической истории России.

Из воспоминаний, отрывков дневников и писем художника мною сформирована книга «И все-таки я счастлив…», которая издается на Урале Ирбитским государственным музеем изобразительных искусств.

Но первой к литературному наследию Д. П. Цупа обратилась «Нева». В десятом номере журнала за 1998 год опубликован отрывок из воспоминаний художника под названием «Выбор наставника». Речь в нем идет о годах учебы в институте. Публикации предпослан очерк журналиста-иэвестинца Эд. Поляновского «Смерть художника» («Известия», 8 июня 1996 года). В очерке журналист, внимательно и неравнодушно прочитавший 600 написанных от руки страниц дневников Д. П. Цупа, поведал о нелегком жизненном пути художника, с болью и гневом рассказал об обстоятельствах его кончины и захоронения и поднял ряд общественно значимых нравственных проблем, которые эта кончина высветила.

В этом номере «Нева» вновь обращается к материалам архива художника — документам и письмам периода ссылки и поражения в правах после нее.

Существует уже целое море литературы о репрессиях. Но каждая следующая публикация вносит что-то новое в эту неисчерпаемую трагическую тему. Переписка Дмитрия Павловича с женой помогает понять, что позволило незаконно репрессированному не только выжить, но и не сломаться духовно, сохранить себя как личность. Ответ однозначен: сила человеческих чувств, сила любви и дружбы. Любовь буквально пронизывает эти удивительные письма, ею пропитано каждое их слово. Помогала выстоять любовь не только к женщине, жене, но и к искусству, ставшему для художника смыслом жизни.

Любовь к искусству, друг к другу Людмила Михайловна и Дмитрий Павлович пронесли через всю жизнь.

Письма эти несут на себе печать времени — веру в то, что репрессия — ошибка, что исправить ошибку мешает лишь война, что с ее окончанием все встанет на сбои места. Война окончилась, но ничто не изменилось. Надежда на торжество справедливости постепенно угасает. Поэтому письма после окончания ссылки становятся все более пессимистичными.

Характерная особенность переписки супругов: о трудностях быта говорится нечасто. Нравственные муки, сожаление о времени, отнятом у искусства, гнетущее чувство несправедливости совершившегося, оскорбленное достоинство, тревога друг за друга, неистребимая вера в жизнь, в будущее — главное в ней.

Друзья студенческих лет. Друзья, обретенные в ссылке. Их письма составляют лишь небольшую часть публикации, но существенно обогащают ее. Ведь дружба оказалась такой же настоящей и прочной, как и любовь. Она тоже помогла не сломаться и прошла через всю жизнь. И эти письма отражают время — и его жестокость, и веру в вождя, в Сталина.

Я надеюсь, что опубликованные «Невой» письма не оставят читателей равнодушными. Ведь они не только рассказывают об одном из самых трагических периодов нашей истории. В них вечные, непреходящие ценности человеческого духа. И в этом их притягательная сила.

Эмилия КОВАЛЕНКО

В одном из вариантов очередной автобиографии Дмитрий Павлович Цуп кратко говорит о своем аресте1:
1 Публикация, пояснения и примечания Э. В. Коваленко.

«Война!!!

... и плохи мои дела — арест.

Обвинение жестокое — измена Родине. Основания к обвинению зыбки и шатки».

В письме Председателю Президиума Верховного Совета СССР Михаилу Ивановичу Калинину с просьбой о пересмотре дела, отосланном в декабре 1945 года уже из ссылки, об этом говорится подробнее.

«Решением Особого Совещания, состоявшегося 11 февраля 1942 года в г. Москве, на основании ст. 58-й пункта 1а я, как социально опасный, сослан на поселение в пределы Красноярского края сроком на пять лет, считая со дня ареста 7 июля 1941 года.

В предъявленном мне обвинительном заключении мне инкриминируется следующее.

Пункт первый. Я, живя в Маньчжурии и будучи членом нелегальной комсомольской организации, в 1926 году совместно с четырнадцатью моими товарищами был подвергнут аресту китайскими властями по обвинению в попытке низвержения существующего строя. Через несколько дней я, так же как и мои товарищи, до суда был выпущен из-под ареста на поруки. Но суд не состоялся, потому что наше дело попало в сферу действия амнистии, объявленной маршалом Чжан Цзолином по случаю провозглашения его Верховным правителем Особого района трех восточных провинций Северной Маньчжурии.

Второй пункт. Что якобы мой брат Цуп Александр Павлович, 1912 года рождения, был арестован в 1932 году органами НКВД в городе Хабаровске.

Третий пункт — он касается моей профессии. Для чего я в такое-то время в г. Молотове в таких-то местах делал зарисовки. Для чего я в аптеках Молотова и Ленинграда покупал и пытался покупать яды.

По всем пунктам я дал искренние ответы.

Мой арест китайскими властями был естественной репрессией члена запрещенной комсомольской организации, и я избежал осуждения на десятилетнее тюремное заключение только благодаря тому обстоятельству, что мое дело, как и дело моих товарищей, попало в сферу действия амнистии.

С моим братом я расстался в 1929 году, с момента моего отъезда из Маньчжурии, когда я расстался и со всей моей семьей, и, кроме обмена несколькими письмами, я не имею с 1932 года ни от него, ни о нем никаких сведений1.
1 Из письма Д. П. Цупа от 5 января 1991 года, адресованного внучатому племяннику Владимиру Николаевичу Шуляковскому: «...в 1931 году Александр приехал в Хабаровск. Работал на Уссурийской железной дороге помощником паровозного машиниста. В 1932 году я получил от него последнее письмо, в котором он сообщил, почти дословно: «Кто-то из харбинцев привлекается к ответственности за шпионско-диверсионную деятельность, он впутывает и меня. Но не беспокойся, я надеюсь на справедливость». Увы! Надеялся по-пустому. Его расстреляли. Бесправие, беззаконие захватили и его. Он не мог пойти по пути предательства: это чуждо его натуре, это чуждо духу нашей семьи, воспитанию, заложенному в нас родителями нашими. Думаю, что Александр был далеко не заурядной личностью, становление и развитие которой насильственно прервано».

По третьему пункту. Этюдами и зарисовками я занимался как художник, они преследовали чисто художественные цели и были выставлены на художественных выставках в г. Молотове в 1938 и 39 гг. Яды, с которыми мне приходилось иметь дело, — это свинцовый сахар, который только с некоторым основанием можно отнести к ядам. Он нужен был мне для уроков по технологии живописи в художественном училище, а также для изготовления свинцовых белил для живописи, потому что их почти нет в продаже. Свинцовый сахар я покупал по требованию от художественного училища.

Вот то дело, которое послужило основанием для моей ссылки и поставило меня в положение социально опасного — врага народа и общества».

В Главное управление лагерей НКВД2
2 Рукописный вариант этого письма не сохранился. Публикуется по машинописному варианту из архива Д. П. Цупа. Большая часть личных писем публикуется в сокращении.

От гр. ЗАХАРОВОЙ Людмилы Михайловны,

проживающей в г. Ярославле

по Первомайской ул., д. 1-а, кв. 12

Прошу дать мне более точное разъяснение о месте нахождения моего мужа ЦУП Дмитрия Павловича, 1908 года рождения. По национальности — украинец. По происхождению — сын рабочего. По профессии — художник (в 1937 году окончил Ленинградскую Академию художеств). По окончании работал художником. Последнее место жительства — Ленинград.

В 1941 году 7 июля он был арестован органами НКВД г. Ленинграда. 22 июля того же года из г. Ленинграда он был отправлен на доследствие в город Минусинск Красноярского края. На мой запрос прокурору г. Минусинска я получила от пом. прокурора Скоба телеграфный ответ от 11 мая 1942 года, что ЦУП Дмитрий Павлович выбыл 13 апреля в красноярскую тюрьму, тогда как уже 11-го апреля 1942 г. я получила обратно мой денежный перевод на его имя.

Перевод послан мною 14 февраля 1942 г. и возвратился за выбытием адресата (штамп Минусинска 24 февр.). 20-го же июня с/г я получила обратно другой перевод, посланный мною 14 января 1943 г. (возвращается за выбытием адресата, штамп г. Минусинска 25 января).

Судя по этим переводам, ответу прокурора Скоба г. Минусинска и ответу прокурора г. Красноярска, получается неясность и расхождения в сроках, месте выбытия и местонахождении моего мужа.

Возвращение денежных переводов говорит за то, что ЦУП Дмитрий Павлович ранее чем 13 апреля выбыл из тюрьмы г. Минусинска в красноярскую тюрьму.

Прокурор Скоба извещает, что ЦУП Д. П. 13-го апреля выбыл в красноярскую тюрьму, прокурор же г. Красноярска т. Иофель от 8-го июня с/г извещает, что такового в красноярской тюрьме по учетным данным не числится. 16-го же мая с/г получила ответ от органов НКВД г. Минусинска, что ЦУП Дмитрий Павлович осужден на пять лет ссылкой в Красноярский край.

Из вышеизложенного получается противоречивость в ответах на мои вопросы. Поэтому прошу Главное управление лагерей НКВД навести уточнение и разъяснение — когда и куда выбыл из тюрьмы г. Минусинска ЦУП Дмитрий Павлович, где он находится в настоящее время, жив или умер и по какой статье он осужден. Если жив, то имею ли я право на переписку с ним.

29/VI-43 г.

(Л.Захарова)

Примечание. Два денежных перевода, посланных мною телеграфом в красноярскую тюрьму, обратно не возвратились.

Сосланный в село Тасеево Красноярского края, Д. П. Цуп работает слесарем МТС. Но он — художник. Не имея бумаги и красок, после тяжелого рабочего дня он рисует — рисует на оборотной стороне накладных, на клочках бумаги и обломках картона1. На рисунках — тайга, убогая комната общежития МТС, где жил Дмитрий Павлович, избушка, в которую художник переселился летом 1944 года, натюрморт — поварешка и редька на самодельном столе. В ссылке был создан и выразительный карандашный автопортрет2.
1 Рисунки периода ссылки находятся в собраниях Центрального государственного архива литературы и искусства Санкт-Петербурга и Музея политической истории России в Санкт-Петербурге. Часть их демонстрировалась на выставке «Реквием» в ноябре — декабре 2000 года в Музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме в Санкт-Петербурге.
2 Автопортрет находится в собрании Ирбитского государственного музея изобразительных искусств. Он был отреставрирован во Всероссийском художественном научно-реставрационном центре имени академика И. Э. Грабаря. Экспонировался на выставке «Триеннале-1999. Реставрация музейных ценностей в России», которая состоялась в Москве (см. каталог, № 63, с. 32, ил. 18), и на выставке «Графика из Ирбита» в Санкт-Петербурге в сентябре 2000 года (см. №109, с. 10 «Уточнений и дополнений» к каталогу выставки «Графика из Ирбита». Ирбит; Екатеринбург, 1997).

Еще один документ — заявление Дмитрия Павловича с просьбой перевести его на должность инструктора по труду в тасеевском детском доме, и резолюция на нем — как пощечина.

Справедливости ради надо отметить, что со временем эта просьба была удовлетворена.

В цитированном выше письме Д. П. Цупа М. И. Калинину есть такие строки:

«.. .работая в МТС, я все же думал, что мое настоящее место на фронте. И я подал в районное управление НКВД заявление с просьбой ходатайствовать перед райвоенкоматом о принятии меня в Красную Армию. Это заявление не было удовлетворено: надо мной висел гнет ссыльного — социально опасного».

В 1943 году после долгих поисков Людмила Михайловна наконец находит мужа.

14 сентября 1943 г. Ярославль

Митюша, дорогой, родной Митюша!

Пишу и не верю, что ты получишь мое письмо. Какое счастье будет для меня, если я получу какую-то весточку лично от тебя. Я уже потеряла всякую надежду узнать о тебе. Я уже стала предполагать, что ты не жив. И вот наконец-то через Москву я узнала твое последнее местонахождение. Переписка разрешена.

Несколько раз я делала запрос в Минусинск, в Красноярск прокурорам, посылала им телеграммы и письма. Посылала тебе телеграммы, письма и денежные переводы. И почти все переводы я получила обратно. Это приводило меня в отчаяние, но я решила не отступать. И наконец Москва дала мне твое последнее местонахождение. Прокурор Минусинска, не указав года, ответил, что ты 13 апреля выбыл в Красноярск. Я сразу же послала прокурору Красноярска запрос и послала тебе телеграмму и два денежных перевода по телеграфу. Прокурор Красноярска ответил что такового не значится. И вскоре же получила обратно последний денежный перевод. Я вторично послала запрос прокурору Красноярска, ссылаясь на прокурора Минусинска. И вот 23 августа с/г дал мне ответ: «Предлагаю обратиться в райкомендатуру Тасеевского района». Через несколько дней я получила ответ из Москвы с указанием адреса: село Тасеево Красноярский край. В Москву я посылала заявление одновременно с вторичным запросом прокурору Красноярска. Из Ленинграда я тебе два раза в Минусинск посылала денежные переводы по 75 р.

На другой же день после твоего ухода я ходила узнать о передаче, но ни денег, ни вещей у меня не приняли, а я тогда не догадалась сходить к прокурору. Я почти ежедневно ходила справляться о тебе. После двадцать третьего июля (день выбытия твоего в Минусинск) я послала в Минусинск перевод с уведомлением, но, конечно, ответа не получила. Затем был у меня длительный период, когда я не могла сделать запрос: в марте месяце 1942 года мы с Соней1 эвакуировались из Ленинграда еле живые. Я думала, что Соня не доедет живой. Комнату закрыла на ключ и ключи взяла с собой. Все твои работы я подготовила для сдачи на хранение в Музей памятников и уже имела с музеем договоренность. Но мне нужно было все их пронумеровать, датировать, поименовать и упаковать. Все это я сделала, но не смогла сделать самого главного, а именно свезти их в музей: у меня не хватило физических сил от сильного истощения. И так все и осталось. В этом году, первого июня, я получила ответ от одной гражданки, которую просила сходить и узнать о судьбе нашей комнаты. Она мне ответила, что она была лично и узнала, что наша комната цела и пока, на 1 июня 43 года, еще не занята никем.
1 Софья Болеславовна Лелюхина (1908—1992), подруга по Академии, архитектор.

Вот, Митюша, все, что я могу сказать о судьбе твоих работ. Я ведь представляю, как тебя это беспокоит. Я ведь ради них из Ленинграда не хотела уезжать и бросать их на произвол судьбы. Но, Митюша, в то же время я хотела во что бы то ни стало следовать за тобой и найти тебя. И я решила из Ленинграда уехать, но, прежде чем уехать, как-то определить и постараться сохранить твои работы. И вот этого я не могла сделать. Могло случиться так, что я погибну от истощения.

Митюша, Митюша, дорогой, родной Митюша! Я предполагаю, что тобою пережито немало. О себе я пока писать не буду. Одно скажу, что и я пережила немало, да и сейчас переживаю. Но я готова пережить любые испытания, лишь бы узнать, что ты жив и здоров и что мы с тобой еще встретимся. Я ведь окончательно решила этой весной поехать в Минусинск, но, получив обратно денежный перевод за выбытием адресата, подумала, что ты не жив. И вот я стала посыпать запросы. Но ведь это тянулось мучительно долго. Месяцами приходилось ждать ответа. И вновь посылать. И опять ждать. И вот дождалась, но не уверена, что ты мне ответишь. С замиранием сердца буду ждать от тебя ответа и поэтому пишу как будто еще не тебе.

На днях думаю поехать к Соне, имею давно уже пропуск, но задерживаюсь из-за прописки. Живу я у Людочки2. Соня живет в Сонкове, работает начальником жил. управления. Я работала одно время в колхозе и больше чем полгода состою донором. Физически чувствую себя хорошо. Очень пополнела, ты меня такой еще никогда не видел. В остальном живу как птица: не имею ни кола ни двора и нет желания где-либо обосновываться. Очень хочу быть вместе с Соней. В Ленинграде мы вместе с ней переносили все трудности.
2 Людочка — Симонова Людмила Николаевна, дочь ростовчан Гуненковых, опекавших Людмилу Михайловну с детства до окончания ею Академии. С потомками Гуненковых Людмила Михайловна и Дмитрий Павлович сохранили дружбу до конца своих дней.

Нонна и Аркадий3 умерли. Феня4, видимо, тоже умерла.
3 Нонна и Аркадий — дети старшего брата Людмилы Михайловны, Виктора.
4 Феня — жена Виктора.

Ну пока, Митюша. Пиши на Соню. Ее адрес: Калининская область, станция Сонково, пр. Ленина, 32, Лелюхиной.

Мой адрес: Ярославль, Первомайская, дом 1а, кв. 15, Симоновой Людмиле Николаевне, для меня.

Митенька, черкни хоть два слова. Всю свою жизнь я строю сейчас на возможности увидеться с тобой. Крепко, крепко целую.

Твоя Людмила

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

14 декабря 1943 г. Тасеево

Люда! Роднушка моя, моя радость! Мой серый маленький мышонок!

Ты жива, и у меня есть перспектива увидеть тебя, вновь прижать к себе, крепко-крепко приласкать тебя и самому приласкаться к тебе. Это всегда было такой большой радостью, счастьем, а теперь тем более. Только сейчас, когда я так долго разлучен с тобой, когда я думал и думаю о кошмарах, которые ты пережила, я по-настоящему, именно по-настоящему понял, что ты у меня одна, да, только ты, и это не только слова, это ты и сама знаешь.

Свет опять забрезжил в моей жизни, в ней есть надежда встретиться с тобой. И эта надежда будет осуществлена, рано или поздно, но я увижу тебя! Счастье! Счастье, которое отныне скрасит мою жизнь, даст бодрость моему духу. Как часто-часто я вспоминал наше расставание, как часто сожалел, что не простился с тобой еще горячей, еще полнее! Но ведь кто мог думать, что это прощание будет так надолго. И как часто я с болью думал: неужели это было прощание навсегда, навек и что я больше никогда, никогда — пойми, милая, это — не увижу тебя, моя радость. Как много ласки хотел бы я вложить в эти мои слова, пригреть тебя ими; как хотел бы искупить этой лаской все те муки, тревоги, заботы, которые ты вынесла из-за меня.

Прости за это, родная, и люби своего Митюшу еще крепче, чем прежде, так крепче, как полнее и крепче полюбил я тебя за эти два с половиной года разлуки.

Да, два с половиной года — это большой кусок жизни, в течение которого я многое понял, многому научился и на многое смотрю иными глазами, с иной точки зрения. Это переоценка ценностей, которая формирует человека, и если он переживет ее, вынесет, то это закаляет его характер, расширяет взгляд на явления, выщелачивает из него мелочность. Это пережить трудно, но зато полнее и ценнее будет последующая жизнь.

Да, жизнь! Жизнь — это радость, которая не повторяется. И, милая, родная, нам предстоит еще жить — пусть будут трудности, борись, крепись! Пусть дух твой будет бодр, мы еще встретимся, и я выплачу у тебя на груди все те муки, которые я пережил, и своей лаской искуплю те мучения, которые пережила ты.

Дитя мое, милая детка, счастье моей жизни, радость моя несказанная, ведь мы еще увидимся, да, увидимся! О счастье!

Ну теперь о себе. Через семь дней после нашей разлуки я был эвакуирован из Ленинграда в Минусинск, где пробыл до 13 апреля 42 г. Был отправлен в Тасеевский район Красноярского края. В Тасеево приехал 18 апреля, 20 апреля поступил слесарем на тасеевскую машинно-тракторную станцию (пригодилась-таки моя старая специальность) и вот до настоящего дня (такого радостного, такого желанного) добываю хлеб свой насущный кормильцем-молотком. Жизнь гладкая и плоская, как старая истершаяся монета. Так иногда забудусь за работой, которая заинтересует, сделаю ее так, как того душа просит, и плюю на всякие понукания начальства, на всякий заработок, а душу все же отведу.

Работа по ремонту тракторов и грязная, и однообразная. Тракторов много, и круг работы ограничивается определенными деталями, которые повторяются каждый раз с поступлением в ремонт новой машины. Тут не разгонишься! Ну и стучишь, стучишь, пилишь и пилишь, выполняешь график ремонта.

Природа здесь очень хороша, но не по твоему характеру: угрюма и сурова. Леса мощные, поля широкие и тучные, но угрюмо, угрюмо. А, быть может, угрюмо потому, что это чужбина и неволя. В иных условиях, быть может, все выглядело бы в ином свете.

О милая, милая! Роднушка моя! Напишу еще много. Пиши и ты о себе, пиши все, что можно описать, сама понимаешь, как ценно мне все о тебе, все твое.

Будь счастлива! Я же буду жить радостью ожидания твоих писем, радостью ожидания встречи с тобой, моей единственной, желанной. Крепко целую твои глаза, твои губы, руки.

Твой все же счастливый, несмотря ни на что, Митюша.

 

29 декабря 1943 г. Тасеево

Я обещал описать тебе этап. Это наиболее тяжелый период моей жизни. Он наименее богат впечатлениями, ограниченными теплушкой, в которой заключено пятьдесят человек, но богат внутренними переживаниями.

Итак, надежда на то, что это только случайный эпизод, ошибка, до некоторой степени разрушена. Нас направляют в Минусинск, об этом мы узнали случайно из надписей, сделанных на наших личных делах, которые проверялись при нашем отправлении из тюрьмы1. Время многое изгладило из переживаний тех дней, многому дана настоящая оценка, но до сих нор осталось живым понимание того факта, что жизнь, бывшая до этого, разрушена, что наступает какой-то новый период в жизни. Какой? Этого тогда мы знать не могли.
1 Тюрьма «Кресты» в Ленинграде, где Д. П. Цуп пробыл с 7-го по 22 июля 1941 года.

Я покидаю любимый город, покидаю тебя, такую одинокую, взрослую, но несчастную сироту. Нет даже надежды, что ты что-либо узнаешь о моей судьбе. И что будешь делать ты, какое место займешь и как сможешь устроиться в этих новых, чрезвычайно усложнившихся условиях жизни? Как может отразиться на твоей судьбе то положение, в которое я попал? И не будет ли репрессия, которой подвергся я, распространена и на тебя как на мою жену? Все эти мысли делали весьма тяжелыми и без того нелегкие переживания тех дней.

Тревогу о себе, о своих близких усугубляла полная неизвестность о том, что делается на фронте. Но что события там развиваются в больших масштабах, мы могли судить по громадным эшелонам мобилизованных, которые встречались нам по пути. И что дела идут не так, как этого хотелось бы, можно было судить по бесконечным составам эвакуированных; многие составы двигались, нагруженные машинами и оборудованием. Текли два беспрерывных потока: бойцы и будущие бойцы — на запад, эвакуированные — на восток. Ясно было, что события развиваются в грандиозных масштабах. Да иначе и быть не могло: это был не какой-то инцидент, это было столкновение двух социальных систем, а когда сталкиваются системы, то вопрос не может быть решен компромиссными мерами, это борьба за жизнь или смерть. И печально было сознавать, что я, не чувствовавший за собой никакой вины, устранен от этой борьбы. Я признан врагом, меня устраняют от жизни, я парализован, лишен личной воли.

И за что? За что? Эта мысль никогда не давала покоя, она и сейчас, вот даже сегодня, когда я думаю об этом, гвоздем — да что гвоздем, ежом многоигольным пронизывает мое сознание. За что?

Людмила Михайловна — Дмитрию Павловичу

9 января 1944 г. Ярославль

Митюша, Митюша, дорогой, любимый, хороший мой Митюша!

Какая же я счастливая! Наконец-то я узнала, что ты жив! Лично от тебя получила такое хорошее, такое ласковое-ласковое письмо...

Ведь два с половиной года ничего не знать и вдруг держать, читать письмо, чувствовать в нем всего тебя, моего любимого, целовать, прижимать к груди такое дорогое, такое ласковое-ласковое письмо.

Нет... Нет... Я еще не могу прийти в себя. Мой, мой Митюша жив! Митюша, Митюша, Митюша... Мой зов долетел до тебя.

Как часто летом здесь, в Ярославле, я уходила одна в поле и звала, звала тебя. Там, в поле, я могла громко звать тебя. Твое имя у меня буквально изо дня в день не сходило с уст. Я непроизвольно стала вздыхать и ежедневно думала, думала о тебе.

Эти два с половиной года я не жила, а переживала. Правда, в Ленинграде пришлось крепко бороться за жизнь. Если бы я своевременно не эвакуировалась, то едва ли выдержала бы эту борьбу. После того как мы расстались, я перестала жить своим домом. Начались мои скитания. Подробно все расскажу при встрече. Работать я стала в Горкоме по оборонной работе — плести сети для маскировки. Работала очень много, под конец втянула даже Феню с ребятами. И Соню. И так все время до момента эвакуации и занималась этим делом. Получала рабочую карточку. С августа месяца с питанием день ото дня стало все хуже и хуже. Дров ни полена, остатки наши в сарае стащили. Достать было невозможно. Я жила то у Фени, то у Сони, а большей частью дневала и ночевала в подвале Академии художеств. Там же и работала. Бомбоубежище там было одно из лучших.

Но под конец, уже зимой, когда стало поспокойнее, я перебралась к Соне. У меня тут случилось несчастье. Я вторично потеряла карточки. Соня свой паек в 250 граммов стала делить со мной. Я же поделилась своим очень скромным запасом — крупой. Силы подкашивались, но сети продолжали плести. Основное питание — хлеб, но и его крайне недоставало. В это время, приблизительно в начале декабря, явился ко мне, как солнышко, Илья Богданов1. Он зашел в тот момент, когда я топила у себя в комнате буржуйку и варила из столярного клея обед. Вся комната была завалена твоими работами и подрамниками.
1 Илья Васильевич Богданов (1911—1979) однокашник по Академии, архитектор.

Когда появился Илья, он пришел в ужас от всей обстановки и от моего вида. В то время у меня как раз была потеряна карточка. Ну я была очень ему рада. По карточке у меня было получено четыре бутылки пива. Половину я оставила, а половиной с радостью угостила Илью. Илья же, в свою очередь, доставил мне необыкновенную радость, отдав мне сверток, в котором были черные, очень хорошие сухари, несколько кусков сахара, баночка консервов и что-то еще. Ты не представ ешь, какой это был для меня праздник сразу же пошла к Соне поделиться эти необыкновенными лакомствами.

В другой раз, т. е. через неделю приблизительно, Илья опять пришел и принес свой красноармейский обед. Чудные щи и гречневую кашу, и мы с ним с этим обедом пошли к Соне. С его стороны это был товарищеский подвиг. Нес он все это Невской заставы в сильный мороз и пешком. Затем мы с ним встречали новый 1942 год в таких необыкновенных условиях у Сони. Нас было четверо: Сонина няня, Соня, Илья и я. В комнате от буржуйки стоял сплошной дым, ело глаза и трудно было видеть на некотором расстоянии друг друга. Но стол у нас благодаря Илье был шикарный: шпроты, масло, сахар, сухари и плюс опять обед и хорошее вино. Свет — коптилка. И на всю жизнь останется в памяти у меня Илья, как ясное солнышко на фоне этого кошмарного мрака. Мы его с Соней так и прозвали «нашим солнышком» и ждали как праздника. В следующий раз он уже не пришел и не написал, куда выбыл.

12 января 1944 г. Ярославль

Милый мой Митюша, Митюша!

Не могу до сих пор прийти в себя от заполонившего меня счастья! Хочется еще и еще вылить все накопившееся за этот период неизвестности. Но начинаю писать и не знаю, как бы полнее, полнее выразить свою любовь и счастье. У меня даже появилось чувство страха, опасение, что кто-нибудь еще может отнять мое счастье. Ведь в этом у меня все, все. Я согласна еще много трудностей переносить, лишь бы счастие на нашу встречу сохранилось.

Я носила свое горе внутри, в себе, только невольные вздохи выдавали меня. Поведение мое и отношение к жизни казалось многим очень странным. Даже Соня и та не могла понять меня. Несмотря на то что я, казалось, должна была бы роптать на жизнь за такое жестокое наказание, я не роптала. Мне было ужасно тяжело за твои страдания, но я верила, что все это разберется. Ты помнишь, как я была спокойна в ту ужасную нашу разлуку? Я тогда еще сказала, что «я за него совершенно спокойна», и ни разу у меня даже сомнения не закралось в твоей невиновности. Мне тогда представлялись ужасными твои страдания, и это не давало мне покоя. При встрече я расскажу тебе, сколько терпения и уверенности стоило мне не отступать и искать тебя. Хотя бы узнать, что ты жив. И жизнь для меня оказалась еще не такой жестокой. Я имею за все это огромное, редкостное счастье — твое письмо.

Напиши, что тебе нужно привезти. Что нужно и что бы ты хотел — пиши не задумываясь, так как если уж совсем не будет в моих силах, то не придется исполнить. А может, смогу многое сделать.

Целую тебя, моя жизнь, моя радость.

16 января 1944 г. Ярославль

Боюсь доставить тебе лишнюю боль своим вопросом о твоей работе хотя бы над рисунком. Не спрашиваю, конечно, о работе по живописи. Из твоих работ с собой (из Ленинграда. — Э. К.) я взяла только один мой портрет карандашом. Остального не хотела брать, больно как-то было отрывать кусочками от целого. Хотя последние твои работы хотела все-таки взять, но в последний момент раздумала. Я, несмотря на жуткий холод, не могла жечь твои подрамники и не жгла. Так они и остались, сложенные под столом в разобранном виде. Мне было больно жечь твои труды. Соня мне даже в упрек ставила это. Но я решила, что если они даже и погибнут, то не от моей руки.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

26 января 1944 г. Тасеево

Люда, дитя мое родное! С каким волнением, с какой дрожью, с мурашками по спине прочел я в твоем письме о том, как в поле ты во весь голос звала меня. Это мучительной болью и тоской наполнило мое сердце, эта боль так остра, так глубока, так искренна, ибо все это пережито мной самим. Как часто я в лесу во весь голос обращался к тебе, как часто вот здесь, в этом помещении, оставаясь один, я обращался к моей Люде, обращался со всей страстью, со всей силой тоски, с призывом услышать мой голос, откликнуться на него. Я звал, звал тебя. Это был крик отчаяния, тоски, когда душа уже не способна справиться с переполняющей ее печалью и она воплем, с болью выливается наружу. Я где-то читал, что разлука в любви подобна ветру, который гасит маленький огонь свечи и, наоборот, раздувает пламя пожара. Наша любовь, наше взаимное влечение не погасло за два с половиной года, оно разгоралось, оно крепло, и пусть моя душа сгорит в этом пламени, сгорит без остатка. Такая радость доступна немногим, такое счастье суждено не всем, и большое спасибо твоей душе, искренняя признательность твоему чистому сердцу, восхищение перед твоим светлым умом и ясным духом за то, что они приобщили меня к этой радости, дали возможность испытать ее.

1 февраля 1944 г. Тасеево

Это письмо хочу посвятить практическим вопросам о нашем свидании. Чем больше я думаю о том, когда бы оно могло состояться, тем больше укрепляюсь в мысли, что это должно произойти именно весной. В это время наша встреча может быть такой полной, радостной, на ее пути будет гораздо меньше внешних помех, омрачающих ее. Может быть, это недостаточно практично, может быть, просто ребячество, но мне было бы так радостно, так необычно приятно пройтись по всем моим любимым местам, чтобы ты могла увидеть здешнюю природу в ее лучшей форме. Мы могли бы подолгу оставаться наедине — ведь так много нужно рассказать, так много чувств передать без сторонних соглядатаев, чего нельзя сделать здесь, в этих условиях, в которые поставлен здешний быт. Он устроен, организован так, что ни в одном доме мы не сможем остаться наедине, а это, по-моему, важнейшее и даже необходимое условие нашего свидания, чтобы оно не было похоже на свидание в тюрьме, где происходит в непременном присутствии надзирателя. А весной это было бы так славно, так дивно хорошо, что, когда я думаю об этом, мне делается необыкновенно радостно, хочется смеяться и прыгать; мне делается так хорошо-хорошо, так радостно, жизнь кажется необыкновенно милой и приветливой.

Теперь — в чем я нуждаюсь? Во всем. Что надо в первую очередь. Спецовку и брюки, хотя бы бумажные, чтобы было, что переодеть после работы. Белье — его у меня вовсе нет. Пару верхних рубах, ботинки размером побольше, чтобы можно было обувать с портянками. Но о чем мечтаю как о чем-то несбыточном, так это о возможности надеть костюм с сорочкой, с галстуком и «назло врагам, наперекор стихиям» — со шляпой (это, конечно, при условии, что мой костюм сохранился у тебя).

Но Люда! Милая Люда! Что было бы величайшей радостью, украшением моей жизни — это несколько листов хорошей бумаги альбомного формата, набор акварели и штуки три кисти, набор цветных карандашей, дюжину черных и пару резинок. Ценность этих предметов можешь оценить сама, слов не нахожу. Большую бы радость доставила пара томиков поэзии Пушкина.

Все вышеизложенное относится ко мне, но сама ты в смысле внешнего оформления должна быть безукоризненной. Это не только желание, но и жестокая необходимость. Я нахожусь в необычном положении, я человек, потерпевший кораблекрушение, но ты — моя жена, ты находишься в ином положении, и твоя внешность, твое поведение дадут окружающим понятие о моей прежней жизни и помогут поднять в их глазах меня в моем настоящем, за что я не без успеха борюсь повседневно. Так что ты учти всю серьезность этого.

Всецело доверяюсь тебе и присущей тебе практичности, которой ты изменила только, когда в страшные дни Ленинграда не жгла мои подрамники, что могло бы, быть может, стоить тебе жизни — цена для меня явно неприемлемая, согласиться на нее ни при каких условиях, ни в каком случае не могу.

5 февраля 1944 г. Тасеево

Разве не великого счастья удостоились мы с тобой! Ведь нам удалось познать многие из чудеснейших сторон искусства, оно само открывалось перед нами в уже готовых творениях мастеров, проникших в его глубину, овладевших им, овладевших тайнами творчества, ставших Творцами, создающими те великие миры, которые способны потрясать так же сильно, как потрясают великие явления природы и ее жизни. Как понемногу, постепенно раскрывались глубины мастеров Греции и Рима, величие всего Эрмитажа, величие Русского музея, Третьяковки, Музея западной живописи. Как понемногу мы научились за внешней формой, обусловленной эпохой, в которую жил творящий, за этой внешней формой видеть художника, понимать, как форма выражает содержание, как она внутренне порождается им.

Трагичность, глубочайшую психологичность Рембрандта, вспарывающего душу и раскрывающего человека, обнажающего его, как обнажается нежный организм ракушки на вскрытых внешних покрышках; и блеск мастерства Гейнсборо, величайшего виртуоза, изящнейшего, как чудный холеный тепличный цветок, гибкого, ловкого, остроумного в каждом мазке, чудесного именно этим изяществом, покоряющего им. Величайшую жизнерадостность, кипучесть, жадность к формам проявления жизни у импрессионистов. И глубочайшую монументальность творчества Сурикова, пишущего не красками, а какими-то глыбами материала, заставляющего удивляться, как вообще холсты выдерживают это цветовое напряжение, почему они не разлетаются вдребезги. Утробный реализм Репина, неуемного, непоседливого, и нежность, лиричность, созерцательность Коро, Мусатова. Вскрывалась мятущаяся душа Врубеля, проникавшего туда, куда никто ни до него, ни впоследствии проникнуть не мог и не решался.

Мы научились понимать этих мастеров, научились видеть, что, несмотря на различную внешность, они все одинаково велики силой проникновения во взятое ими явление, так же как величавы и прекрасны так внешне непохожие и по присущей им природе такие различные явления, как звездное небо, восход солнца, гроза. Мы нашим трудом, систематической работой научились понимать это у мастеров, шаг за шагом они впускали нас в свою семью, делали нас своими родными и, в свою очередь, воспитывали нас, учили видеть жизнь, разбираться в ее глубинах. Глубоко права ты, когда думаешь, что мы счастливые люди, ибо мы воспринимаем окружающее нас и наблюдаемые явления острее других. Это наша радость как людей, это наше право как художников и это наша, если угодно, обязанность как художников и как граждан.

Ты спрашиваешь, работаю ли я что-либо как художник. По существу нет! Ведь ты знаешь, что я признаю только профессиональную работу, в которой форма органически, целиком связана с содержанием, форма величава, крупна и целиком отвечает содержанию. Ты знаешь сама, какой колоссальной работы требует каждый эскиз, как сама ты подолгу и напряженно искала образ для выражения мысли и чувства. Это все, эта работа требует времени. Так вот времени, этого главного фактора, у меня нет. Его отнимает моя повседневная работа в мастерской и такая же повседневная работа сверхурочно, на частных заказах, ибо иначе прожить абсолютно невозможно. Да, я бьюсь здесь как рыба об лед, я должен пережить, я должен выжить во что бы то ни стало. Для этого я применяю все доступные мне средства.

Так что вот — небольшие, несистематические карандашные почеркушки в счет идти не могут. Это не работа, а только беглая фиксация разрозненных мыслей или же дань моим внутренним переживаниям, когда я набрасывал эпизоды с твоим участием. Да и, кроме того, полное отсутствие материалов. Ты выразила желание привезти мне красок, холстов, кистей. Глубоко благодарен тебе за эту теплую, дорогую, дружественную заботу. Но масло, эта тяжелая артиллерия, в моих условиях неуместно, а в предыдущем письме я писал тебе об акварели.

Несмотря на то, что мне не удается выразить моих чувств, они живут внутри, мое художественное «я» живет и развивается во мне. Я и вижу, и чувствую, что не теряю способности остро воспринимать окружающее, оно настойчиво вливается, вторгается извне. Еще раз повторяю, что художниками рождаются, а отсюда следует, что и умирают ими. Но встает такой грозный вопрос, смогу ли я в последующем найти те профессиональные средства, те изобразительные качества, которые дадут мне возможность выразить все обостряющееся чувство внешнего мира? Не может ли создаться такое положение, что чувство, восприятие вырастут, а средства в лучшем случае останутся старыми? Вот этот вопрос очень тревожит меня.

Еще раз благодарю Провидение, что оно сохранило твою жизнь, а тебя благодарю за твое великое чувство ко мне, несущее в себе и любовь, и дружбу, и глубокую материнскую заботу. Я счастлив, что у меня есть ты. Ведь ни с кем, кроме как с тобой, я не могу беседовать так откровенно, так задушевно, с полной уверенностью, что буду Правильно понят.

Людмила Михайловна — Дмитрию Павловичу

17 февраля 1944 г. Ростов Ярославский

Митюша, желаю тебе стойко перенести свое испытание. Будем надеяться, что справедливость исправит эту ошибку. Не падай духом. Будущее окупит настоящее. Расплата с немецкими извергами недалека. И тогда вся жизнь нашей страны в целом будет входить в свою нормальную колею, и, следовательно, жизнь каждого советского человека тоже войдет в свою колею.

Крепись, Митюша. Будем надеяться, что мы еще сможем быть полезными нашей стране как художники. Твоя неиссякаемая энергия и любовь к своему делу дадут свои плоды.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

21 февраля 1944 г. Тасеево

Детка милая, меня не на шутку беспокоит тон твоих писем, тот накал любви, которым насыщены они. Такая любовь, которую питаешь ты ко мне, звучащая на всем протяжении письма, в каждой его фразе, в каждом его слове, доказанная всем твоим поведением относительно меня за эти два с половиной года, любовь, диктующая ту оценку, которую ты даешь мне, — такая любовь стоит слишком дорого, и очень немногие счастливцы в состоянии оплатить такую любовь, быть на такой высоте, чтобы постоянно быть достойными ее.

Люда! Будь осторожна в своем чувстве, не распаляй своего ко мне чувства, чтобы затем не наступило похмелье разочарования, тем большего и горького, чем большим может оказаться разрыв между тем, кого ты любишь в своем воображении, поддерживаемом воспоминаниями о прошлом, и тем, чем я окажусь на самом деле. Твоя любовь дает мне право на чувство гордости, что я удостоен ее, но и заставляет задуматься об оплате ее, при которой надо оказаться на высоте положения. Каким-то я выйду из этой жизни и условий, в которых нахожусь сейчас, — жизни такой трудной и сложной, несмотря на ее примитивность, или, быть может, именно потому и сложной, что она примитивна, а примитивные условия и средства всегда усложняют свершаемое дело или действие. Приходится напрягать все силы для удовлетворения первичных требований, необходимых для поддерживания даже не жизни, а простого существования, нужна большая изворотливость и даже гибкость, чтобы как-то вывернуться, сохранить себя для дальнейшего. Я часто думаю, сможет ли мой характер выдержать это испытание и как оно отразится на нем: не надломится ли он, не покроется ли грозными пятнами разложения, развивающимися и в дальнейшем, не будет ли он звучать зловещим дребезжанием от трещин, которые он может дать. Не угаснет ли острота моего мировосприятия, свежесть его, не притупится ли мой интеллект, так притупляемый в повседневной борьбе, размениваемый обстоятельствами, получающий слишком мало нужного ему питания. Совершенно ясно отдаю себе отчет во всех трудностях моего «сегодня» и стараюсь прожить его так, чтобы это «сегодня» не легло тяжелым грузом разрушения воли, психики и морали на мою будущую жизнь.

Пишу обо всем этом не в виде жалобы, но только для того, родная моя, чтобы ты была сдержанней в своем чувстве, чтобы ты не была оглушена разочарованием при столкновении с реальной действительностью, пришедшей в противоречие и конфликт с тем, что создало твое воображение и воспитала любовь.

Как хочется писать! С какой нежностью я вспоминаю мою палитру и мои чудесные кисти, которые я так кропотливо подбирал в течение многих лет. А дивные цвета красок, а вид хорошо подготовленной палитры, звучащей басами сажи и ультрамарина, чудным регистром земляных красок, тенором краплака и зеленей, пронзительными дискантами стронциановой и светлой изумрудной зелени! А как все это дивно гармонизируется и приводится в порядок широкими мазками величавых, спокойных, как мать среди резвящихся детей, белил. Слава, слава тебе, моя палитра, источник стольких радостей и наслаждения, средство для создания целых миров — средство, которое я оценил по-настоящему только теперь, когда я лишен его. Скорей бы, скорее наступило время, когда палитра попадет в мои руки, вооруженные кистями, и я попробую выразить те чувства и переживания, которых накопилось так много.

Людмила Михайловна — Дмитрию Павловичу

27 февраля 1944 г. Ярославль

Еще одно очень важное я хотела бы высказать тебе. В твоем последнем письме ты выразил страх за неоправдание своей любви ко мне. За что я люблю тебя? Митюша, я тебя люблю за все: за твои положительные и отрицательные черты, а отрицательного в тебе так мало, и это знаю только я одна. Я одна тебя знаю, если можно так выразиться, насквозь.

Митюша, я совершенно от тебя не требую какого-то подвига ради меня, оправдания и доказательства твоей любви в создании чего-то большого в твоей будущей творческой жизни. Митюша, не подумай ради Бога, что я жду от тебя какой-то карьеры и материального благополучия. Нет... нет и нет. Я люблю тебя как простого смертного со всеми твоими качествами и недостатками. Я люблю тебя за твою большую душу художника, за твою энергию и неутомимость в проявлении этой души. Но что ты сделаешь как художник, я не знаю, да и ты, вероятно, не знаешь. Я одно знаю, что к этому направлены все твои стремления. Я же хочу быть тебе в этом отношении близким помощником, искренним товарищем. Твои неудачи ведь глубоко трогали меня. Ведь многое в жизни зависит иногда не от нас. Так что, Митюша, не убивайся мыслью, что ты не сможешь оправдать моих каких-то надежд.

Я люблю тебя за то, что ты любишь меня редкостной любовью — искренней, чистой. Эта искренность, чистота и честность — взаимные. Я хотела бы еще одного — чтобы я была красивее внешне. Но я еще больше ценю, что ты меня любишь такую, какая я есть.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

14 марта 1944 г. Тасеево

И вот еще, роднушка моя, не пиши мне больше о своей внешности. Ты несколько раз в ряде писем касаешься этого вопроса. Я не понимаю, почему он так задевает тебя. Что касается меня, то ты дорога и люба мне такой, какая ты есть. Я люблю именно эту внешность, и ничего другого в ней мне не нужно. Красивость — понятие условное, а красота заложена во всем живом. Для меня красив твой высокий большой лоб, глубокие вдумчивые глаза, такие милые, добрые и ласковые губы, твоя маленькая нежная фигурка с легкими плечами и широкими бедрами, твои гибкие руки с маленькими нежными кистями — все это дорого, все это любимо, все это желанно как твоя оболочка, часть того, что составляет в целом мою Люду, мою подругу, единомышленницу в творчестве, соратницу в жизни. С тобой рука об руку мы прошли почти четырнадцать лет, в которых было и много трудного, но и много хорошего, его даже больше, безусловно больше, ибо на нашу долю выпало счастье взаимопонимания и взаимоуважения. А многие ли могут похвастаться этим счастьем?

Я безмерно счастлив и благодарен судьбе, что моя жизнь соединилась с твоей, соединилась гармонично и цельно, а теперешние переживания сделают это соединение еще прочнее, еще дороже и, надеюсь, нерушимо на всю дальнейшую жизнь. Так что вот, родная и милая пичужка, не надо больше нервировать себя этим вопросом. Я люблю тебя за саму тебя, и другой мне не надо. Это твердо.

16 марта 1944 г. Тасеево

За время нашей разлуки жизнь многому научила меня, особенно научила она ценить такие отношения, которые были между нами, теперь еще больше разрастающиеся и дающие право надеяться на наши силы, на твердость наших душ и рук! И хочу я, чтобы моя рука могла быть твердой опорой для тебя в нашей дальнейшей совместной жизни. Крепись, не опускай рук, не снижай тона жизни. Милая, милая, родная моя, как я желаю тебе счастья!

29 марта 1944 г. Тасеево1
1 Письмо хранится в Музее политической истории России в Санкт-Петербурге.

Скажем, кто-то всесильный — ну, например, Закон — призвал бы меня и сказал бы: вот у тебя будут все блага, все условия жизни, ты никогда и ни в чем не будешь нуждаться, будешь заниматься всем, чем хочешь, но только не живописью — ее ты будешь лишен навсегда. И я без колебаний выбрал бы смерть, физическую смерть, ибо лишить меня творчества — это моя интеллектуальная смерть, а жить только физически, для того чтобы сносить несколько пар платья и съесть несколько сотен обедов, я не хочу и не могу.

Людмила Михайловна — Дмитрию Павловичу

1 апреля 1944 г. Ярославль

Но вот какие в жизни могут существовать контрасты! Когда я, например, жила в эти исторические дни ленинградской блокады, когда каждый человек мог через день, через два, даже через несколько часов распрощаться с жизнью, каждый человек мечтал о жизни за пределами блокады. У меня, например, было такое огромное желание жить, жить, такого желания не было ни до, ни даже после. Чувство такое, как будто ты находишься в змеином кольце смерти. Любая жизнь казалась невероятным счастьем за пределами этого кольца.

И вот другой контраст моего состояния. Когда я очутилась уже в кольце жизни, мне почему-то захотелось умереть. Этого состояния я никогда не забуду. Я не знаю, что испытывали другие ленинградцы, но у меня лично было именно желание умереть. За жизнь боролся только желудок. Хотелось есть, есть и есть. В Ленинграде во время блокады у меня не появлялось даже слез, ни жалости, ни горя; здесь же, в Ярославле, стали появляться и слезы, и чувство жалости. Но желание жить пропало. Может быть, это произошло от того ощущения надломленности своей жизни и того неравного положения своего по сравнению с окружающими. Ведь когда я, можно сказать, очнулась от сна ленинградской жизни, я почувствовала острую боль своего одиночества и своей бездомности.

 

Из письма С. Б. Лелюхиной Д. П. Цупу

1 апреля 1944 г. Сонково

Митя, дорогой друг прежних лучших дней!

Получила Ваше письмо. Оно глубоко взволновало меня. С болью в сердце я читала его. Ведь это чудовищно, жестоко и несправедливо, что Вы, именно Вы находитесь в таких условиях.

Все лишения, которые мне пришлось пережить в Ленинграде, не вызывали у меня возмущения. В осажденном городе, в блокаде и не могло быть иначе. Но в таком богатом крае, среди людей обеспеченных и сытых, голодать Вам, человеку большой общественной ценности, — как назвать это? Я не могу даже выразить, как обидно и горько мне за Вас.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

2 мая 1944 г. Тасеево1
1 Письмо хранится в Музее политической истории России.

Тяжело переносить крушение, ломку жизни, но при этом остается надежда, что жизнь удастся восстановить. Эта надежда стимулирует к борьбе, вселяет бодрость, укрепляет волю; но вот когда и надежду убивают, это уже катастрофа. Что поддержит в борьбе? Что может заменить надежду? Не знаю! Разве что вера в саму жизнь, в ее бесконечность, в которой мы только отдельные звенья, а цепь тянется из неведомого и в неведомом же исчезает. Может быть, это и могло бы помочь перенести настоящее, но для этого нужна ясность духа, нужна сила воли, а я вот на сегодняшний день их не имею, я потерял и то и другое.

Вот сегодня днем я прилег отдохнуть, (у меня выходной), и как-то невольно обострилась, встала торчащим гвоздем мысль — ведь я ссыльный. Ссыльный. То есть не такой человек, как все другие. У меня отсечено мое прошлое, в настоящем же я неполноправен. Несмотря на мой труд, я все-таки ссыльный, и что прощается и даже не замечается в других, невозможно для меня и ставится мне в упрек — я ссыльный. Ссыльный. И мое будущее сочно, густо замазано непроницаемой черной краской.

Людмила Михайловна — Дмитрию Павловичу

28 мая 1944 г. Ярославль

Мой родной, мой истерзанный Митюша!

Не падай духом, мой родной. У нас с тобой есть большое счастье — наша редкостная любовь. Мы вместе с тобой опять зашагаем по жизни, борясь за наше право жить в искусстве. Пусть ничто не сломит нас! Крепись, Митюша, и попроще смотри на жизнь, держа в руках основную свою цель жизни — творчество. Не убивайся тем, что ты сейчас выбит из этой колеи. Надо постараться преодолеть это препятствие.

Весной 1944 года, преодолев немыслимые препоны, Людмила Михайловна через всю страну в товарном вагоне едет к ссыльному мужу. О поездке, о встрече с Дмитрием Павловичем она рассказывает в письме к Софье Болеславовне Лелюхиной2.
2 В архиве Д. П. Цупа найден его черновой неоконченный вариант.

30 июля 1944 г. Тасеево

Здравствуй, Соня!

Не знаю, собственно, в каком духе писать тебе. Писать ли коротенькое письмо или же писать все свои переживания, все чувства, делясь всем с тобой, как с единственно близким и даже, я бы сказала, с родным человеком, с которым пережито так много хорошего и плохого времени.

Вот сижу и думаю. Писать короткое письмо как дань товарищеского долга не хочется, так как это отписка.

8 августа 1944г.

Вот какими обрывками начинаю я письмо к тебе. Уже скоро месяц, как я в Тасееве, и за это время я всего-навсего послала три телеграммы, а уезжая, я всем обещала писать. Многих моих знакомых интересует моя встреча с Митей. О таких переживаниях можно писать только раз и то самому близкому человеку, который близко и хорошо знает нас, чтобы можно было создать верное представление о переживаниях этой встречи. Но, может быть, лучше всего похоронить их в себе.

Да, прошло три года, как мы с Митей не виделись, и жизнь и события так далеко и глубоко оторвали нас друг от друга, и казалось, что уже нет никакой возможности найти друг друга, не говоря уж о личной встрече. Но в жизни, видимо, есть какое-то закономерное чередование — жестокость сменяется милостью, несчастье сменяется счастьем и обратно. Может быть, это не ко всем людям относится, но в моей жизни это как раз так и есть. Ведь уже в Ленинграде, после совершившегося неожиданного события с Митей, с первых дней мне казалось, что Митина жизнь провалилась в какую-то пропасть, из которой нет возможности выкарабкаться на поверхность. Но наше время настолько сложно происходящим в нем, что жизнь отдельной личности ничто по сравнению с историческими событиями этой злосчастной войны. Может ли кто-либо в такое время особенно разбираться в деле и справедливости или, вернее, несправедливости, проявленной по отношению к отдельному человеку, когда в этой каше войны гибли и гибнут тысячи людей. И несмотря на это, я не могаа примириться с несправедливостью, допущенной по отношению к Мите, и, как жена, я обязана была добиться выяснения судьбы Мити. Чего это стоило, останется известным только мне самой.

Но одно только могу сказать — судьба благосклонно отнеслась ко мне. Узнать, что Митя жив, и даже увидеть его — это ли не благосклонность судьбы? Хотя и в далекой и суровой Сибири, но мы вновь встретились!

12 июля я приехала в город Канск — конечный пункт мой по железной дороге. От Канска до Тасеева сто пятьдесят километров нужно было добираться на автомашине. Вот здесь-то и оказалось самое сложное в моем пути. Трое суток пришлось жить в Канске в заезжем доме. Здесь еще существуют заезжие дома. Это изба с пустыми койками, где люди ожидают случайной автомашины. Из Канска, как только я приехала, я позвонила Мите в Тасеево о своем приезде. И вот эти трое суток были мучением для него и для меня. Но всему бывает конец. Я все-таки выждала эту машину. Из Канска выехали вечером, часов в восемь, и в Тасеево приехали в час ночи. Высадилась я с вещами у почты одна. Идти не знаю куда, спросить некого — все спят, да и вещи связывали. И так я осталась тут ждать утра. С часу ночи и примерно до четырех утра я сидела на скамеечке у одного дома, ждала, когда начнут вставать люди. Каково было мое состояние — об этом трудно писать. Но одна мысль была у меня в голове. И эта мысль была о том, что вот здесь, в этом селе, необыкновенном и страшном для меня, есть конец моих исканий — через несколько часов я уже увижу Митю. Состояние было не волнующее, а повышенно спокойное.

Ночь сменилась утром, и наконец проглянуло солнце. Стали появляться коровы, затем кое-где стали открываться ворота и появляться люди с ведрами. Я подождала еще немного и затем постучалась в первую ближайшую избу, попросила разрешить оставить ненадолго свои вещи. В первой же избе я получила отказ. Затем я обратилась к шедшей на работу женщине. Я спросила у нее, где бы можно было поближе оставить вещи. Она взяла часть вещей, и мы с ней пошли. Привела она меня к домику, оставила вещи у ворот, а сама пошла дальше. Оказалось, что в этом домике жила действительно симпатичная старушка. Встретила приветливо, с ней и ее дочерью у нас установились очень хорошие отношения в дальнейшем. У этой старушки я оставила вещи и пошла разыскивать МТС и рабочее общежитие.

Митя, конечно, все время ждал, но он не мог знать время, когда я приеду, из-за неопределенности сообщения. В общежитии Митя жил один, так как все были в разъезде по колхозам. Я постучалась и услышала его сердитый голос: «Кто?». Когда я ответила, дверь быстро распахнулась, и — о ужас! — каким я его увидела. Видимо; это меня так поразило, что у меня не было восторженной радости, и Митя потом высказал свое неудовольствие на мою холодность при встрече. Слез тоже не было. Передо мной стоял Митя, но это был неузнаваемый Митя. Даже теперь, когда я пишу об этом, мне тяжело. Митя очень худой, с опухшим лицом, обросший и черный от масла и грязи. И единственная его одежда, брезентовая спецовка на нем, была черна и грязна. В избе-общежитии черно от копоти, а из мебели стоят огромный стол и несколько черных деревянных топчанов. На столе стояли тарелочка земляники и букетик полевых цветов — это он ждал меня. В эту ночь он как раз работал, выполняя срочную работу, пришел домой поздно, готовил еще себе ужин и под утро только лег спать и только что уснул, когда я пришла. В печке в кастрюльке стапливалось молоко. Оно было еще горячим, когда тут же он меня стал угощать. В смысле внимательности Митя остался все тем же Митей. Когда я подкрепилась, то пошла на сеновал отдохнуть, так как буквально не спала три ночи подряд. Митя занялся хозяйством.

С восьми часов начали приходить посетители посмотреть Цупову жену. Многим уже стало известно, что к Цупу приехала жена. Любопытных было немало. Я же занялась изменением Митиного внешнего облика. После всей обработки: мытья, стрижки, смены костюма — Митя стал для окружающих неузнаваем, а для меня стал прежним Митей. Он же получил от всего этого полное обновление.

Жизнь у него была и есть кошмарная. Условий нет никаких, питания нет никакого. Живет исключительно на случайный заработок, который дает возможность влачить только жалкое существование при наличии его некстати деликатного прежнего характера и при наличии хамского характера живущих здесь людей. Уже при мне было несколько случаев наглого мелочного обмана Мити. Сначала я возмущалась, а затем пришла к выводу, что этому способствуют крайне тяжелые условия жизни как с экономической стороны, так и с климатической. Как Митя до сих пор остался жив, я поражаюсь!

21 августа 1944 г.

Соня, как видишь, промежутки моего писания этого письма очень значительные, и я уже задумываюсь, стоит ли посылать его. Дни бегут так быстро, что не заметишь, как подойдет время уезжать1. Дни проходят незаметно. Встаем в пять часов утра и ложимся в одиннадцать, не раньше.
1 Людмила Михайловна жила в Тасееве до августа 1945 года. По реэвакуации вернулась в Ленинград, чтобы попытаться создать условия для жизни в нем после возвращения мужа из ссылки. Комната, в которой они жили до ареста Дмитрия Павловича, оказалась занятой. Работы, оставленные в ней, не сохранились. Участвуя как архитектор в восстановлении разрушенных войной дворцов Пушкина, Павловска, Стрельны, Людмила Михайловна, имея временную прописку, обитает под постоянной угрозой выселения в непригодном для жилья помещении в правом полуциркуле Екатерининского дворца в Пушкине. Хлопочет о получении жилплощади. Только в 1953 году, перед самым возвращением Дмитрия Павловича в Ленинград, ей удалось получить полутемную восьмиметровую комнатку в коммунальной квартире на 6-й линии Васильевского острова. Окно комнатки почти вплотную упиралось в глухую стену стоящего рядом дома, прямо под окном — помойка. Здесь супруги прожили до декабря 1966 года.

Митя сейчас работает с 7 часов утра до девяти вечера, очень устает, изматывается, я же занимаюсь хозяйством, главным образом в части питания.

Недавно ходила в деревню менять. Сменяла свое голубое теплое платье и три метра бязи. За платье выменяла 400 рублей, огурцов 20 штук и десяток яиц. За бязь — килограмм масла топленого и 300 рублей. Вчера на рынке продала метр льняного полотна за 300 руб., так что питаемся мы пока неплохо.

Картошка своя. Если бы были дожди, то она была бы очень хорошая. Посажено у Мити пять соток, да при доме огород. Но этот огород — одно только расстройство. Митя положил на него столько труда, и почти все пропало: все поела скотина. Плохо огорожен. Думали мы купить огород или на корню картошку в поле у отъезжающих. Это было бы неплохо, дало бы Мите гарантию от голодовки зимой и весной. Но потом раздумали, решили, что лучше осенью прикупить картошки на рынке. Она уже дешевеет. Ведро стало стоить сорок рублей. Отсюда много выезжает высланных, и они продают. Но с огородом много будет беспокойства, так как очень воруют. Да и неизвестно, какой будет урожай, так как лето было очень сухое, без дождей. Ну в общем надо как-то устроить, чтобы Митя хотя бы картошкой да был обеспечен, иначе все может кончиться плохо. Почти перед моим приездом он так плохо питался, что жил почти исключительно на крапиве и дошел до подобного ленинградскому истощения, а работал до отказа своих сил, да плюс к тому много, страшно много сил положил с огородом. Еще бы немного, и все могло кончиться весьма трагично.

Соня, ты бы знала, сколько пришлось ему выдержать испытаний, незаслуженных моральных оскорблений и материальных лишений за всю его честность и преданность. Вот и сейчас, работая в МТС, он попал в кабалу. Как работник он оказался кладом для мастерской, и все его попытки уйти кончались неудачно. Его не отпускают как незаменимого работника, и в то же время отношение к нему со стороны директора скотское.

11 ноября 1944г.

Через несколько дней после моего приезда Митя заболел и сразу свалился. Всю ночь бредил, был сильный жар. В бреду все говорил, что уж никогда не думал увидеть меня в живых и желал бы хоть знать, где моя могила. Для меня эта ночь была ужасна, я боялась за его жизнь. Всю ночь не спала, сидела около него, плакала и слушала его бред. Он бредил о памятнике на моей могиле, который он высек бы сам. Памятник такой. По диагонали могилы стоит мраморная коринфская колонна, на нее наброшена драпировка, тоже из мрамора. К колонне прислонена рейсшина. Внизу, у драпировки, лежит букетик ромашек из бронзы. Когда я все это слушала, ты не представляешь мое состояние. Я думала: как же он меня любит! Как только прошла эта кошмарная ночь?!

Утром я пошла на речку принести воды, и одна из трактористок подзывает меня к себе и говорит: «Знаете, я видела сегодня во сне вашего мужа, будто он у нас в подполье задавился, вытащили его, а он уже мертвый». Я ей говорю, что он как раз лежит больной. Иду с водой обратно, а сама думаю: неужели Митя умрет?

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

26 декабря 1945 г. Тасеево

Люда!

Друг мой родной, единственный мой Друг.

Сегодня ведь большой радостный день — день рождения солнца. Я очень люблю этот день. Я любил его всегда, он несет рождение жизни в природе, это перелом от зимнего покоя к бурному росту и радости природы. В моем теперешнем положении я особенно остро воспринимаю этот момент рождения солнца. Оно несет свет, тепло, оно выводит меня из тесного жилья, оно дает мне возможность жить в большом пространстве, которое не сдавливает меня, как эти маленькие стены моей маленькой избушки. Солнце делает мой день длинным-длинным, в течение его можно так много сделать, так много видеть радостного и разнообразного.

Живое солнце, источник жизни! Будут еще жестокие морозы, но ничто уже не сможет остановить грядущего торжества солнца, и сознание этого, ожидание торжества света и тепла дадут возможность значительно легче пережить трудности моего бытия. Да, солнце — это жизнь. Буду ждать жизни, буду верить в нее, как верю, что ничто с этого дня не сможет стать поперек пути народившемуся свету.

5 апреля 1946 г. Тасеево

Глупец! Я вздумал обратиться к Закону для пересмотра моего положения. Ошибка ясна мне, я надеялся, что Закон убедится в ней. Ведь хочется верить в лучшее, хочется верить в справедливость, не в милосердие, а именно в справедливость.

Мне не помилование нужно. Я обратился к Закону не за прощением, а за справедливостью. Душу свою раскрыл. А для чего? Чтобы еще раз получить пинок. До сих пор никакого ответа, словно мои письма я адресовал на луну. Что же это? Или это еще один из приемов подчеркнуть бесправность, лишний повод унизить еще больше. А за что унизить? За что? За что?

Древние богиню правосудия изображали с завязанными глазами: это для того, чтобы она судила невзирая на лица. Слепая богиня! В наше время ей не мешало бы прозреть!1
1 Гнев и отчаяние, пронизывающие это письмо, вызваны отсутствием ответов на обращения к депутату Верховного Совета СССР, заслуженному деятелю искусств художнику А. М. Герасимову и к М. И. Калинину. Обращения содержали просьбу о пересмотре дела и снятии обвинения.

1 мая 1946г. Тасеево

Вообще же мои отношения с ребятами1 имеют такую форму, какой они не имеют ни у одного воспитателя. Я держусь с ними очень сурово, но никогда не кричу на них. И все же ребята мало что не боятся меня — они меня уважают. Если они в споре о чем-либо обращаются ко мне, то мое разъяснение считается исчерпывающим. Если я вижу, что какой-либо малыш плачет, я всегда остановлюсь и постараюсь выяснить причину. При этом мне всегда бывает больно-больно на сердце, я не переношу детского плача, в нем так много беспомощного. Скажу такому малышу десяток слов, поглажу по головке, а если он поменьше, то и на руки возьму. И он затихает, только так сильно вздрагивает от сдерживаемых всхлипываний, что я ощущаю даже физическую боль. И не переношу, когда кричат на малышей. Я переживаю это так, как будто кричат на меня.
1 В тасеевском детском доме, где Дмитрий Павлович работал инструктором по труду с ноября 1944 года и до конца ссылки.

Лето 1946 года. Срок ссылки истекает. Дмитрий Павлович, зная, что в Ленинграде и других больших городах ему жить запрещено, еще 20 мая обращается в Комитет по делам искусств при Совете Министров РСФСР с просьбой направить его на педагогическую работу в один из городов Средней России.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

25 июня 1946 г. Канск

Получил письмо из Комитета — увы — такого содержания: «По окончании срока ссылки Вам следует оформиться на работу по месту Вашего жительства».

Н-да! Это уже первая рогатка, которая ставится передо мной накануне выхода в большую жизнь. Я так понял этот ответ — он, конечно, имеет внутреннее законное обоснование, — что, мол, уважаемый товарищ, сидите на своем месте и не рыпайтесь, ваши возможности очень ограничены, а пути очень и очень узкие. По лаконичному тону этой бумажки я вижу, что на помощь Комитета рассчитывать не приходится. Ссылка кончается, но кандалы неравноправия и клеймо отверженности остаются. Эта первая проба официальных отношений убеждает, что волей обстоятельств я выбит из ряда равноправия.

В июле 1946 года по дороге из ссылки в Ленинград, где жить права не имеет, Дмитрий Павлович заезжает в Москву и в трудном личном общении с чиновниками Комитета добивается назначения в Ивановское художественное училище преподавателем композиции, живописи и рисунка.

В Иванове Д. П. Цуп состоит под надзором местных органов МВД.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

14 мая 1947 г. Иваново

Я, пожалуй, переживаю сейчас состояние, аналогичное тому, которое было у меня в Тасееве в мой одинокий МТС-овский период. Тогда у меня летом бывало желание выйти на крыльцо пустого общежития и, глядя на звезды, завыть громким, протяжным волчьим воем, воем тоски и одиночества.

6 августа 1947 г. Иваново

Нечего есть — нет сил работать. Пусть будут прокляты такие условия! Я рвусь в своем хомуте, как исхлестанная кляча, я хочу работать, но нет сил. Еще какое-то время, не имея возможности или сил ходить на эподы, писал дома. И вот сегодня и дома писать не смог: перед глазами пелена и ноги дрожат. Да это и немудрено, ибо четвертый день сижу на пятистах граммах хлеба.

21 ноября 1947 г. Иваново

О тягостном впечатлении, произведенном выставкой в Союзе.

Нет художников! Как-нибудь и кое-как сляпано, абы чуть на натуру походило, — ну и ладно! Никакой, даже самой маленькой мыслишки.

Я видел в прошлом году выставку советских художников в Москве. Пусть она была создана с колоссальным отбором, но там была та радость, которую может доставлять искусство — мысль в художественной форме. А здесь это не более чем газетные хроники. Это не художники, а репортеры.

Там же, в Москве, я видел выставку польской графики. Да право же, мне было стыдно на этой выставке быстро и резко двигаться, громко говорить, ибо это были произведения душ человеческих, большое духовное и волевое напряжение, к которому относишься с уважением и любовью.

Или мои коллеги не понимают и не могут понять этого, или махнули на все рукой и заколачивают денежку. Это все мусор, балласт. Как здесь быть? Говорить? Так ведь съедят. Молчишь — слывешь за гордеца. Вот и делаешься невольно чужаком для этих людей. Тяжело, очень тяжело.

9 декабря 1947 г. Иваново

Как будут работать мои ученики дальше — я, право, не могу сказать; насколько крепко они уяснят мои советы — не знаю. Но вот пока они у меня в руках, я вижу, как они растут, как все больше смысла появляется в их эскизах. Часто это уже не ученические картинки, сделанные по заданию, это полноценные проекты картин. Ученики и моя работа с ними — вот с чем я расстанусь с болью, с большой болью, когда буду покидать Иванове.

8 сентября 1948 г. Иваново

Много хлопот мне доставляет вопрос о комнате. Я осмотрел десятка полтора их — грязь, уныние, беднота. Да ну его к черту! Все это становится мне поперек горла, влипаешь во все это, как муха в клейкую бумагу, вязнешь в этом нищенском быте, он гнетет, и такая тоска, тоска.

Но ни унизительный надзор, ни полуголодное существование на нищенскую зарплату, ни мыканье по чужим углам, ни зачастую настороженное отношение коллег по искусству, среди которых единомышленников не было, — ничто не могло оторвать Дмитрия Павловича от основного дела его жизни.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

19 марта 1949 г. Иванове

До сих пор я пробовал работать и над жанровыми произведениями, немного и над портретом, но больше всего — над пейзажем, в моем ивановском периоде — над пейзажем городским. Думаю, что мне в этом последнем направлении и надо развивать работу1.
1 Рисунки на тему «Иваново» находятся в собраниях Ярославского художественного музея и Ивановского областного художественного музея. Один рисунок — в собрании Ирбитского музея изобразительных искусств.

О дальнейшем развитии событий — скупые строки из письма Дмитрия Павловича от 5 января 1991 г. В. Н. Шуляковскому:

«Назначенный в 1949 году новый директор училища, бывший прокурор, приходя в восторг от успехов учащихся, все же, памятуя о моей 58-й статье, постарался освободить меня от работы».

Повод — сокращение штатов. Попытки восстановить справедливость безрезультатны. После увольнения решением все того же Комитета по делам искусств художника переводят в Саратовское художественное училище. В нем он проработал всего 40 дней. Причина очередного увольнения — отсутствие права на прописку в Саратове.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

25 октября 1949 г. Энгельс

Здравствуй, роднушка моя малюсенькая!

Итак, из Саратова мне пришлось выехать, мои хлопоты ни к чему не привели. Очень печально, и печально прежде всего потому, что еще лишний раз убеждаюсь в том, как трудно добиться справедливости. Я достаточно описывал тебе все, что я предпринимал, чтобы добиться разрешения. Последнее, что я сделал, — это письмо на имя секретаря Обкома партии Боркова. В минувшую среду я явился в управление милиции и получил отказ. Было очень и очень тяжело, но у меня еще была надежда на то, что я могу обратиться к начальнику МВД Закусилову, с этим я и ушел.

В субботу около двух часов дня в училище появился сотрудник милиции, одетый, в армейскую шинель, и потребовал от меня документы. Затем был вызван с уроков заместитель директора Никитин, и ему был учинен допрос: на каком основании он оформил меня на работу. У Никитина было основанием направление Комитета; тогда ему пришлось отвечать за то, почему я ночую в училище. Вот за это ему грозил штраф в 100 руб. После всех этих разговоров (чувствовал я себя при этом прескверно, потому что Никитин, относясь хорошо ко мне, сам попал в неловкое положение) мне было предложено пройти во 2-е отделение милиции. Шагаю я, рядом со мной сотрудник, а на душе у меня муторно, и в голове тоскливая мысль, что, может быть, свободным по этим улицам я иду в последний раз. Это, может быть, покажется странным, но я как-то совершенно не волновался, состояние было близкое к отупению, во всяком случае, равнодушие было налицо. Но в то же время и невольно думал о том, что неужели же несправедливость может зайти так далеко, и меня действительно могут привлечь к ответственности за нарушение паспортного режима. С этой мыслью не хотелось примириться, и, вероятно, благодаря ей я совсем не волновался, пока в течение получаса дожидался у дежурного вызова к начальнику милиции. С ним у меня разговор был такого характера.

«Вы давали подписку о выезде в 24 часа?». — «Да, давал!». — «Ну вот, а теперь, согласно закону, я должен привлечь вас к уголовной ответственности за нарушение паспортного режима». На это я ему резонно ответил: «Закон находится в руках человека и применяется к человеку же. Прошу вас учесть, что я хлопотал в надежде на успех. Я еще намерен обратиться к тов. Закусилову». — «Но Закусиловым вам в ходатайстве отказано».

По-видимому, распоряжением Боркова мое заявление прошло через все инстанции и, таким образом, прошло и через Закусилова. Последний ход для меня оказался закрытым. Тогда я спросил начальника милиции, к кому я могу обратиться с просьбой прописаться в пригороде и получить право работать в училище.

Оказывается, что этого разрешить не могут. Так что, выходит, Саратов мне полностью противопоказан.

Дальше начальник сказал мне, что в виде исключения с меня сейчас возьмут вторичную подписку о выезде в 24 часа и что если меня по истечении срока задержат в городе, то я буду привлечен к суду. Мне ничего не оставалось делать, как поблагодарить за исключение, а самому больше не испытывать терпения Закона, ибо я уже определенно почувствовал, что его острые коготки начинают проявлять определенную активность. В воскресенье в 14 часов я, имея рюкзак за плечами, переправился через Волгу и прибыл в Энгельс, городок на другом берегу Волги, напротив Саратова.

Так кончился этот этап. Таковы были хлопоты и таков результат.

Что можно предпринять дальше.

У меня на сегодняшний день есть два варианта. Первый — это еще одна попытка штурмовать Саратов. Основанием для этого служат два мотива. Первый — и для меня самый главный — это добиться справедливости. Это мотив глубоко морального содержания, он может и должен укрепить веру и в жизнь, и в людей. Закон в руках людей, пусть же его применяют не вслепую.

Второй мотив, доставляющий мне чувство глубокого удовлетворения, это — как реагировал на мое положение коллектив училища. Я проработал в нем (и в училище, а следовательно, и в коллективе) около сорока дней всего, но как тепло и искренне он реагировал на мое удаление. Никитин сказал, что если мне удастся изменить свое положение, то он в любое время охотно восстановит меня на работе.

Что можно предпринять практически в этом вопросе? Я хочу написать не заявление, а письмо на имя Закусилова, письмо от всей души, адресованное прежде всего человеку, а не администратору. Написать убедительно и горячо, написать так, чтобы он заинтересовался, а если это будет, то тогда, быть может, можно будет рассчитывать на внимание и на успех.

Второй вариант — это все же обратиться в училища других городов.

Вот таково мое положение, вот то, что я думаю предпринять, и что уже предпринял.

Но ты, быть может, спросишь, почему я не делаю никакой ставки на самый Энгельс? Но если бы ты знала, если бы видела, что это за дыра. Серо, темно, уныло — таков общий тон этого городка.

Ну вот, таковы мои дела. И поверь мне, Люда, что, как это ни странно, я не очень волнуюсь. Роднушка моя, веди себя так же, я очень и очень прошу тебя об этом. Не надо опускать рук, как видишь, я этого не делаю и еще полон сил и планов. Ну так вот, ладно! Роднушка ты моя милая.

Должен тебе сказать, что вчера и сегодня ходил рисовать. Здесь, на берегу Волги, любопытный и интересный пейзаж, выразительный даже сейчас, поздней осенью. Пески, заросшие тополями. Где деревья реже, они раскидистей, рясней; где они густо, то получается очень интересный переплет из стволов. Благо погода стоит хорошая, во время работы на воздухе и солнце я взбадриваюсь и собираюсь с мыслями, здесь мне и приходят все варианты и мысли, о которых я тебе писал. Правда, здесь же и вспыхивает гнев и злоба на несправедливость, ставящую меня в такое мучительное положение.

Смотри же, из-за моего положения не запускай свою работу, это будет совсем скверно. Имей в виду, что все образуется и веру в жизнь я, вероятно, потеряю только при последнем вздохе в этом лучшем из миров.

Крепко-крепко с любовью целую тебя. Твой Митюша

После некоторых раздумий Дмитрий Павлович все же обращается с официальными письмами к депутату Верховного Совета СССР генералу МВД Плесцову и к начальнику Саратовского отделения МВД генералу Закусилову.

Товарищ Закусилов! Обращаюсь к Вам как к советскому человеку и администратору с просьбой разобраться в сложнейшей путанице, в которую превратилась моя жизнь, и помочь найти выход из создавшегося у меня положения.

Я сын рабочего и сам до 20-летнего возраста рабочий, человек класса, строящего новый жизнеутверждающий строй, человек, воспитанный этим строем, приобщенный им к культуре, живущий его убеждениями и идеологией, способный и желающий работать в нем, — я лишаюсь этих возможностей.

Я желаю и способен работать в этом обществе. Подозрение, ничем не доказанное и не обоснованное, делает меня на период с 1941 по 1946 г. врагом Родины. На основе чего? Неужели только потому, что мой отец, борясь за свою жизнь и за жизнь своей семьи, в 1906 году приехал в Маньчжурию и работал на Китайско-Восточной железной дороге и я сам родился в Маньчжурии и жил в ней до 20-летнего возраста. Но не место моего рождения определяет мою психологию, а моя классовая принадлежность, мое развитие и воспитание, полученное мною с 20-летнего возраста в моей стране. Советском Союзе. С тем положением, в которое я попал в годы войны, я если и не мог примириться, то мог оправдать его как право общества на защиту своей жизнеспособности. В больших исторических событиях интересы отдельных лиц могут не приниматься во внимание. Но сейчас я имею право на это внимание. Это право я имею от сознания, что я никогда и ни в чем не совершил ничего преступного против моей Родины. Закон должен обратить внимание на мое положение. Я не боюсь никакой проверки, потому что нельзя ни увидеть, ни доказать того, чего нет.

После окончания административной высылки в 1946 году на мне до настоящего времени лежит гнет ограничения и недоверия. В этом во всем надо разобраться, чтобы не лишать общество полезного ему члена, а мне быть полезным и деятельным членом общества.

В Вашем лице я обращаюсь к законности с просьбой разобраться во всем и помочь мне в реабилитации. Это должно быть сделано во имя высокого принципа справедливости, справедливости общественной, являющейся основным принципом нашей страны. Вера в это, вера в свою правоту дает мне и право, и моральную уверенность на обращение к Вам и через Вас к законности.

С 1946 по 1949 год я работал преподавателем в Ивановском художественном училище, а осенью, ввиду сокращения штата в нем. Комитетом по делам искусств был переведен в Саратовское художественное училище.

Прошу дать мне возможность этот учебный год жить и работать в Саратове, чтобы я имел возможность возбудить ходатайство о реабилитации.

В случае Вашего отказа я буду поставлен в весьма тяжелое положение, ибо с началом учебного года штаты преподавателей укомплектованы, и найти работу у меня нет возможности. Все это поведет к тому, что мое положение, и без того сложное и запутанное, придет в еще худшее состояние, а этого не должно быть, ибо я имею право на внимание со стороны Закона.

Результат этих писем нулевой. Дмитрий Павлович вынужден возвратиться в Иванова, где становится учеником строгальщика, а потом строгальщиком на Ивановском механическом заводе.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

31 мая 1950 г. Иваново

После восьми часов производственной работы я не могу работать так, как я работал бы со свежими силами.

Я стою в ряду лучших рабочих цеха, в ряду 15—20 лучших рабочих. Но черт возьми! Для чего же я учился, для чего развивался — чтобы занять хорошее место среди простых рабочих! Ведь это не уязвленное самолюбие, это протест против того абсурда, который создался. Это не пренебрежение к моим товарищам. Так же точно чувствовал бы я себя, если бы занял хорошее место среди бухгалтеров или агрономов, ну, словом, где бы то ни было, в какой бы то ни было сфере, но только не в моей.

Заходил как-то в Союз, когда забирал рисунки. Странно, быть может, но вот такое ощущение, что там своя, художническая жизнь, а вот я вне ее, я уже не художник, а просто производственный рабочий. Да, это очень и очень печально, что с этой выставки, именно с выставки, меня прогнали в штыки, и прогнали не художники, а кто-то вышестоящий, воздействовавший через цензора, на которого-то и обижаться нельзя, ибо он «творил волю пославших его». Словом, это все звенья той единой цепи, попав в которую я сделался производственным рабочим. Система воздействия такова, что от нее никуда не увильнешь.

Из письма 3. А. Юбас1 Л. М. Захаровой2
1 Зента Анисовна Юбас — друг по ссылке в Тасееве. Латышская семья Юбас — Зента Анисовна, ее муж Освальд Петрович и их дети Рута и Анита — была выслана из Риги в Тасеево на срок более десяти лет.
2 Это письмо хранится в Музее политической истории России.

25 октября 1950 г. Тасеево

Мне тоже, дорогой друг, не везет. Одно переживание за другим. Я была так рада, что имела возможность работать по специальности хоть и в здешней таежной средней школе. Потом нам уже возвратили паспорта, и многие из наших земляков успели уехать на родину. Моя семья тоже начала собираться, но не успели мы сложить наши вещи, как опять отняли паспорта, опять задержали, и прошлым летом пришел приказ из Красноярска не допускать ни меня, ни других моих землячек-учительниц (хотя и с высшим законченным образованием) к учительской работе. Меня сняли с работы. Пять лет я тут проработала преподавателем французского и немецкого языков. Считалась лучшей учительницей по иностранным языкам в нашем районе, и мои поурочные и годовые планы были посланы начальством даже в Край. Но сейчас все изменилось, очень строго наблюдают за жизнью переселенцев, им дают только физическую работу, т. е. в колхозе или в лесу. Жутко думать, что снова нужно будет вернуться к тем условиям жизни, которые тут открылись перед нами 10 лет тому назад. За эти десять лет я постарела и уже не могу собрать былые силы.

 

Из письма С. Б. Лелюхиной Л.М. Захаровой

1 мая 1951 г. Сонково

Попробуй написать Сталину. Говорят, что ответы приходят очень быстро. Это было бы уже окончательное, исчерпывающее решение — или положительное, или полный отказ. И тогда уже ты сможешь выбрать путь, по которому устраивать жизнь в дальнейшем.

Не теряй бодрости, Людмила! Не забывай, что Митя такой друг, который, может быть, попадается одной из ста женщин. И если вы будете вместе, твоя жизнь станет полной и интересной.

И в сентябре 1951 г. Людмила Михайловна обращается с письмом к Сталину, в котором просит «любимого Иосифа Виссарионовича» вмешаться в судьбу мужа. Свидетельство того, как нелегко оно далось жене художника, — более десяти его черновых вариантов1.
1 Черновые варианты хранятся в Центральном государственном архиве литературы и искусства Санкт-Петербурга и в Музее политической истории России.

Из письма С. Б. Лелюхиной Л.М. Захаровой

30 января 1952 г. Вильнюс

В отношении письма в Москву Сталину, мне кажется, надо послать повторный запрос, написать, что ты находишься в очень тяжелом состоянии здоровья, и что от этого ответа зависит для тебя буквально все. Возможно, что первое письмо затерялось, или же может быть и так, что этот вопрос там уже разбирают, но так как дело сложное, то требуется много времени. Обычно, говорят, ответы приходят быстро.

Людмила Михайловна - Дмитрию Павловичу

5 февраля 1952 г. Пушкин

Дров нет. Денег нет. Сил нет. Заработка нет.

26 апреля 1952 г. Пушкин

Родной, родной мой Митюша!

Я убита несправедливостью по отношению к тебе, но я горжусь тобой, и в этом — мое счастье.

Дмитрий Павлович — Людмиле Михайловне

22 мая 1953 г. Иванове

Роднушка моя!

Итак, на руках у меня чистенький, без всяких статей, паспорт. Я все же спросил у паспортиста, вполне ли он как у всех людей. По его словам, с ним меня должны прописать везде. Ну вот, это уже осязаемый знак изменения моего положения.

О дальнейших планах сейчас не пишу — нет времени. Очень прошу — не обижайся. Поверь, что в сутки сплю часа четыре и не более пяти. Есть большой запал на работу, пропустить его — это безусловное преступление. Такое состояние бывает нечасто и недлительно — пойми это и не будь на меня в претензии.

Очень рад, что ты, наконец, получила комнату. Это не менее осязаемо, чем у меня паспорт.

Лю! Знаешь ли, мне сейчас вновь хочется сказать, как в молодости: мы еще поживем, Люда.

Крепко-крепко от всей души целую тебя.

Твой Митюша

 

 

Коваленко Э. Мы еще поживем…: Из материалов архива художника Д. П. Цупа, 1941–1953 гг. / предисл., примеч. Э. Коваленко // Нева. – 2002. – № 3. – С. 179–206 : портр., ил.

Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.

Региональная общественная организация «Общественная комиссия по сохранению наследия академика Сахарова» (Сахаровский центр) решением Минюста РФ от 25.12.2014 года №1990-р внесена в реестр организаций, выполняющих функцию иностранного агента. Это решение обжалуется в суде