Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Александр Астрfханцев. О герое ненаписанного романа


Речь в этом очерке пойдёт о человеке, который жил в Красноярске примерно с 1956 по 1968 гг. Звали его Ким Феодосьевич Плахотный (родился он примерно в 1924 г., умер в 1989), и многие красноярцы его хорошо знали.

Почему я называю примерные даты? Да потому что на руках у меня нет ни единого документа, подтверждающего их. Также как нет документальных подтверждений всего моего рассказа об этом человеке: почти всё, что я о нём знаю, услышано мною изустно от разных людей, причём одни из этих рассказов были кое-как, наспех записаны мною в записных книжках (только потому, что показались интересными) очень давно и теперь, за давностью лет, их трудненько расшифровать (расплылись чернила, некоторые слова мне теперь непонятны), а другие рассказы вообще пересказываю по памяти в том виде, в каком она сохранила их до сего дня.

Единственный документ, который у меня есть — подаренная мне вдовой Кима Феодосьевича его старая цветная фотография, на обороте которой написаны её рукой его имя, отчество, фамилия и дата смерти. Однако фотографию эту, хоть она и выполнена в фотоателье, опять же, нет возможности тиражировать — её качество крайне низко: она тонирована красным цветом и, к тому же, выцвела,— поэтому ограничусь лишь её описанием; на ней изображён довольно привлекательный пожилой мужчина-блондин с правильными чертами сухощавого лица, с тонкими, плотно сжатыми губами и едва заметной насмешливой — я бы даже уточнил, мефистофельски-насмешливой — улыбкой в светлых глазах. Одет мужчина в клетчатый пиджак с рубашкой в полосочку и галстуком, а на груди у него — значок «25 лет Великой Отечественной войны»...

А теперь — о том, что я слышал об этом человеке.

Первое упоминание о нём я услышал в первой половине 60-х гг. ХХ в., и не от кого-нибудь, а от своей жены, некоторое время работавшей на производственно-техническом предприятии (ПТП) «Краспромавтоматика». Рассказывая мне вечерами о своей работе и своих коллегах, среди других коллег она неоднократно упоминала о некоем Плахотном как об умном, интеллигентном собеседнике, интересующемся широким кругом вопросов, в том числе и текущей художественной литературой (в те годы был страшный книжный дефицит, и люди на работе не только активно обменивались мнениями о прочитанных книгах и журналах, но обменивались и самими книгами и журналами), причём, как я понял, Плахотного интересовали книги и журнальные публикации, художественные и мемуарные, посвящённые, главным образом, одной тематике: второй мировой войне. А однажды мы с женой, будучи, насколько помнится, в театре, встретили там его самого в обществе какой-то женщины; жена моя познакомила меня с ним, и мы минут пятнадцать вели чисто светскую беседу (ни о чём), какую могут вести случайно встретившиеся незнакомые люди. Больше я с ним ни разу не сталкивался...

Потом жена уволилась оттуда, и имя это из наших с ней разговоров исчезло. Лет пять спустя, уже во второй половине 60-х гг., я, учась в Литературном институте и подрабатывая при этом в одной из красноярских газет корреспондентом-внештатником, частенько общался там с одной журналисткой (назовём её здесь Г. С.), принимавшей у меня мои газетные материалы (между прочим, такое вот общение было в те времена самым главным источником всякой неподцензурной информации и ценилось нами весьма высоко); то был чисто товарищеский трёп: я рассказывал ей о реальном состоянии дел на красноярских стройках, она — о своих журналистских проблемах и интересных встречах. И тут передо мной опять всплыло имя Плахотного: она как раз опубликовала в газете очерк о нём как о талантливом изобретателе, и, ещё будучи под впечатлением от этой публикации, явно недовольная недосказанностью в ней, сетовала на невозможность в газете рассказать об этом человеке всю правду. При этом история его, видимо, так жгла ей рот, что Г. С. просто выплеснула её на меня, а я, придя домой, на всякий случай вкратце записал эту историю. Вот она: «В кинотеатре шёл фильм «И один в поле воин», ну, ты знаешь — про наших разведчиков в тылу врага; что-то муторно на душе было — взяла и пошла на предпоследний сеанс, на восемь-сорок вечера. Рядом, с краю — место свободное; уже в темноте на него садится какой-то мужчина, смотрит фильм и, слышу, что-то про себя шепчет. Вслушалась, покосилась на него украдкой: он смотрит фильм увлечённо, а у самого слёзы на глазах; сидит, ёрзает, ломает пальцы и шепчет про себя: «Нет, неправда — всё не так было! Всё не так!»,— или: «Нет, нет, всё это уже никому не нужно!»... Меня, само собой, это жутко заинтриговало. Фильм кончается, включают свет, встаём, и я завожу с ним разговор: «Вам, видно, хорошо знакомо то, что показывали — вы так переживали!..» — и при этом мне понравилось, как он отвечал; он согласился: да, мол, очень знакомо,— но сделал это так как-то по-мужски сдержанно, что дал мне понять: говорить ему об этом не то нельзя, не то хочется, потому что тяжело вспоминать. Вышли вместе на улицу, и, естественно, познакомились. Долго в тот вечер гуляли; потом он проводил меня домой. Всё было в высшей степени корректно: мы стали просто друзьями — не более того.

Встречались потом несколько раз, и я всё же выпытала у него его историю. В школе он хорошо учился, закончил её с медалью, поступил в институт. Учился там тоже хорошо. Ему хотелось стать инженером — в голове у него роилась масса каких-то смелых технических идей. Но шла война; на втором курсе подошёл срок призыва, и его мобилизовали. Однако вместо фронта он попадает в секретную школу технических разведчиков. В конце войны его отправляют в Лондон — адъютантом генерала Фёдорова, нашего военного атташе в Англии. Но должность адъютанта была для Плахотного только прикрытием — на самом деле его послали туда техническим разведчиком. Там ведь шла разработка атомного оружия, и всё такое...

В это время личного шофёра генерала Фёдорова, нашего русского парня, заподозрили в шпионаже в пользу английской разведки. Именно Плахотному предлагают ликвидировать шофёра, но он отказывается — якобы у него есть доказательства невиновности этого человека, и он предоставляет их. Тогда Плахотного вызывают в Москву — будто бы для проверки доказательств. Он отправляется с тяжёлым чувством, уже зная: шофёра ликвидировали другие.

Плыл в СССР с английским морским конвоем северного каравана транспортов, который поставлял нам военную технику по ленд-лизу. Как только прибыли в Мурманск, его встретили несколько вооружённых чекистов, взяли под руки, затолкали в машину и отвезли на станцию. В железнодорожном вагоне под усиленной охраной переправили в Москву... Допросы на Лубянке. Приговор: десять лет исправительно-трудовых лагерей за измену Родине,— после войны расстрельные статьи отменили. И этапом отправляют в Норильск.

Все десять лет, от звонка до звонка он — в Норильске. Работал в ремонтно-механическом цехе — сначала подсобником, потом слесарем, потом инженером-конструктором. Сделал несколько изобретений; разными путями отсылал их описания и чертежи в Москву, в патентную службу. Но ответа ни разу не получил. Был освобождён в 1956 году. Началась пора реабилитации политических преступников, но он реабилитации не подлежал, потому как не политический, а государственный преступник.

После освобождения с трудом перебрался в Красноярск. Поселился у одинокой старушки, имевшей частный домик с огородом. Долго устраивался на работу — бывшего «зэка» брать никто не хотел. Да и вид у него непрезентабельный: в тридцать с небольшим выглядел на все шестьдесят: измождённый, слабый физически; испитое лицо землистого цвета, всё в мелких морщинах; от цынги потерял много зубов: все передние зубы — металлические; «зэковский» потёртый бушлат на нём, «зэковская» шапчонка, подшитые валенки...

Работал, кем придётся: грузчиком, кочегаром в котельной. Покупал хлеб, чай, сахар, покупал на базаре картошку, жарил с салом. После заключения и послевоенной голодухи всё время мучил голод. В 1957 году в Красноярске открылось производственно-техническое предприятие «Краспромавтоматика», и ему очень хотелось поступить туда работать. Пошёл, предъявив свои норильские незарегистрированные изобретения и свой паспорт с пометкой об освобождении, попросил устроить хотя бы лаборантом — не взяли. Единственное, что ему предложили — плотником в АХО (административно-хозяйственный отдел). Он подумал — и согласился.

Ремонтировал полы, окна, двери. К тому времени с финансами у него кое-как наладилось. Смог даже поправиться немного, купил приличную одежду. Поскольку Норильск, когда он отбывал там срок, был сплошной зоной — внутри города жизнь была довольно свободной — бесконвойной. За несколько лет до освобождения он познакомился там с женщиной старше себя и сошёлся с ней. Женщина была когда-то красива и даже, кажется, интеллигентна, но потускнела, опустилась: пила, курила, объяснялась с помощью мата, имела беспорядочные половые связи. У женщины был ребёнок, девочка; мама частенько её била, и девочка росла диковатой; но она очень привязалась к Плахотному. Да он и сам к ней привязался: много играл с ней, дарил игрушки, читал ей книги, научил читать, многое ей объяснял, рассказывал. Теперь, когда у него появились кое-какие деньги, он выслал их своей норильской подруге и пригласил приехать к нему. Она приехала. Они нашли жильё попросторнее, стали жить вместе. Расписались в ЗАГСе; ребёнка он официально удочерил.

А время шло. Через два года работы в «Краспромавтоматике» он всё же стал лаборантом. При этом он только числился им, но так сумел себя поставить, что вёл самостоятельные разработки. Его интересовал ультразвук, возможности его использования. В Красноярске об этом ещё никто и слыхом не слыхивал, а он уже что-то знал, интересовался, читал литературу, ну и начал «копать» в этом направлении; много экспериментировал. Пошли первые разработки. Сделал изобретение: способ мытья посуды в химлабораториях и на химпредприятиях с помощью ультразвука,— и внедрил его на Красноярском заводе медпрепаратов: там была проблема абсолютно чистой стеклянной посуды для лабораторных анализов и для расфасовки пенициллина. Дело пошло. Он получил хороший гонорар за изобретение, оформил авторское свидетельство, запатентовал. Дал информацию о нём в ведомственном «Вестнике», стал получать запросы на своё изобретение из других городов.

До этого времени Плахотного в ПТП «Красавтоматика» и знать никто не знал: ну копается себе мужичонка в углу, чем-то занятый, и пусть себе копается — а тут им заинтересовалось начальство. Он тогда пошёл к директору «Краспромавтоматики», имел с ним долгий серьёзный разговор и убедил его, что ультразвук — направление очень перспективное. Но самым главным доводом в помощь ему было то, что за внедрение новшества получило премию всё руководство ПТП, и больше всех, разумеется — сам директор, хотя никто из них в процессе работы Плахотному не помогал, а, скорее, наоборот — всячески мешали: постоянно загружали разными срочными заданиями. В результате беседы с директором Плахотного повышают в должности: назначают ведущим научным сотрудником по ультразвуку. Кстати говоря, он остаётся единственным в крае специалистом в этом направлении. Однако самое главное: группу разработчиков, которую он просил,— ему не дают. Его это не удовлетворило, и он предпринимает следующий шаг: публикует в красноярских газетах, в том числе и в нашей, ряд статей об огромных возможностях ультразвука и необходимости широкого применения его в народном хозяйстве: в первую очередь, для проверки качества и надёжности материалов и конструкций в машиностроении, в химической промышленности, промышленности стройматериалов, в строительстве, на транспорте... И эти газетные статьи возымели своё действие: первый заместитель председателя Красноярского совнархоза (тогдашнего высшего хозяйственного органа края — А. А.) Василий Николаевич Ксинтарис приглашает Плахотного к себе, долго с ним беседует и просит сделать доклад на научно-техническом совете совнархоза.

И Плахотный делает этот доклад; в нём он предлагает несколько конкретных путей применения ультразвука на красноярских предприятиях, причём одно из условий его широкого применения — создание в «Краспромавтоматике» лаборатории ультразвука. Тут сразу же встал вопрос: кто ею будет руководить? Разумеется, единственный кандидат — Плахотный. Но он человек репрессированный — с таким клеймом невозможно стать руководителем даже самого низшего ранга. И Ксинтарис перед этим барьером бессильно разводит руками: он, третье (или четвёртое) лицо в крае, ничем не может ему помочь!..

Тогда предлагается «мудрая» схема решения (кстати говоря, обычная в те годы — А. А.): в руководители лаборатории находят малограмотного партийного функционера, ни на что больше не способного, а главным специалистом в ней становится Плахотный. И вот созданная таким образом лаборатория начала выдавать продукцию: как из рога изобилия, посыпались идеи, изобретения, разработки. Причём продукция лаборатории стала настолько необходима быстро растущему промышленному комплексу всей Сибири, что штат лаборатории вскоре вырос в несколько раз, она стала одной из ведущих в ПТП; у лаборатории появились собственные подсобные предприятия... Кстати, при очередной реорганизации союзных министерств ПТП «Краспромавтоматика» было передано в Министерство цветной металлургии СССР и преобразовано в трест «Сибцветметавтоматика»; сменилась и тематика, и география работ: трест стал обслуживать горные предприятия и предприятия цветной металлургии всей Сибири и Дальнего Востока.

Ким Феодосьевич теперь живёт в нормальной квартире; у него прекрасные отношения с семьёй: он сумел не только хорошо воспитать свою приёмную дочь, но и жену перевоспитал — она стала замечательной женщиной, любит его и жертвует всем ради его спокойствия и жизненного успеха...» Вот такой рассказ журналистки Г. С. был записан мною во второй половине 60-х гг. Можно сказать, готовый сюжет для романа, вкупе с готовым же главным героем, причём героем, по выражению Ф. М. Достоевского, определённо положительным, что очень ценилось в те годы.

Однако я совершенно не был готов писать такой роман: к тому времени мною были написаны всего несколько рассказов и одна повестушка, а опубликовано и того менее: единственный рассказ,— и я чувствовал себя в литературе неуверенным в себе новичком. Кроме того, я учился в Литературном институте, продолжая при этом работать инженером-строителем; стать писателем у меня и в мыслях тогда не было, а рассказанный сюжет записал просто на всякий случай: может, когда-нибудь... Однако часто вспоминал о нём — очень уж заманчиво было написать на основе этой судьбы повесть или даже роман! У меня от этой перспективы даже дух захватывало, хотя я и понимал, что ничего из этого не получится без точного знания деталей зарубежной жизни моего героя и деталей его норильского заключения.

Где-то в подсознании было желание найти Плахотного, пообщаться с ним уже как с человеком уникальной судьбы и порасспросить его поподробней... А захочется ли ему рассказывать? Кто я для него? Всего лишь жалкий новичок в литературе?.. При этом я в те годы прекрасно знал, что вокруг меня полно людей с удивительными, уникальными драматическими судьбами, но что этих людей невозможно расположить к откровениям — пуганые, они предпочитали жить незаметно и помалкивать — мало ли что ещё может случиться впереди?

Да, я часто вспоминал о Плахотном и хотел бы встретиться с ним, но постоянная занятость заставляла отложить встречу когда-нибудь на потом — когда будет поменьше дел и забот. При этом жизнь в те времена казалась мне бесконечной, а сами мы — ещё такими молодыми: мне — около тридцати, Плахотному — вероятно, чуть за сорок. Успеется!

Через несколько лет, уже закончив Литинститут и случайно встретившись с Г. С., я спросил у неё: как там поживает её знакомый Ким Феодосьевич? — и она коротко рассказала мне продолжение его истории: он всё-таки добился реабилитации. Причём теперь, когда прошло время и всё подзабылось, былые репрессии уже никого не интересовали, и жёстких запретов на руководящие должности для бывших политзаключённых не было. Однако ему по-прежнему не давали руководить лабораторией, теперь — из-за того, что он не имел диплома о высшем образовании. Мало того, в лаборатории к тому времени уже появились специалисты по ультразвуку, кандидаты наук, и среди них — интриганы, которые стали выживать его из лаборатории только потому, что он талантливее и удачливее их как изобретатель...

Кроме того, с возрастом у него начались проблемы со здоровьем: норильское заключение давало себя знать. Теперь он часто ездил в командировки по всему Советскому Союзу, и, когда был в Краснодаре на родственном предприятии — ему там предложили руководство аналогичной лабораторией. Да он и сам уже подумывал переехать куда-нибудь на юг, в тёплый климат, и он, конечно же, согласился на предложение. Здесь, у нас, на прежней работе, его долго не отпускали, пытались даже шантажировать, но он всё-таки уволился и уехал.

Сейчас у него в Краснодаре лаборатория, прекрасные условия работы, квартира; получил участок под дачу. Иногда приезжает в Красноярск — тут у него налаженные деловые связи, совместные исследовательские темы, разработки...

Г. С. рассказывала мне всё это, а у меня, помнится, щемило душу от сожаления: «Э-эх, так и не успел встретиться с ним!»... Ну что ж,— успокаивал я себя при этом,— Краснодар, конечно, очень далеко от Красноярска, но ничего не мешает мне сесть в поезд или в самолёт и когда-нибудь всё же до него добраться!... Единственное, что меня удерживало — прежняя неуверенность в себе: я всё ещё чувствовал себя новичком в литературе...

Ещё около десяти лет после этого я проработал инженером-строителем — а эта профессия затягивает и оставляет мало времени для других занятий. Но даже когда я стал профессиональным литератором — меня влекли к себе темы сиюминутной современности: с годами я вжился в неё, хорошо её знал, и она была для меня настолько интересна, увлекательна и бесконечна, что никак от себя не отпускала. И всё же я продолжал помнить о Плахотном и истории его жизни. Но эпоха 40-х–50-х гг. уже была для меня далёкой историей, которую я знал плохо: она шла где-то в стороне от меня, пока я был мальчишкой в глухом селе, потом студентом. Если хочешь заняться ею как литератор — надо нырять в неё с головой.

В конце 80-х гг.— к тому времени у меня уже вышло пять книг прозы — я вновь столкнулся с человеком, хорошо знавшим Плахотного: оказалось, что мой новый знакомый несколько лет проработал рядом с ним,— и я буквально накинулся на него с вопросами: каким он его помнит? что знает о нём?..

Мой знакомец ярким красноречием не обладал: истинный «технарь», говорил он скупо, причём судил о Плахотном только по производственным качествам. И, по его словам, выходило, что Плахотный «мужик был с характером: твёрдый, настырный, упёртый в своё дело и мог любое начальство послать куда надо. Но его ценили, потому что он умел делать всё: он и сварщик, и слесарь, и идеи выдавал первоклассные, и проект на ватмане вычертить мог, и изделие потом довести до ума, по пятнадцать часов в сутки не выходя из лаборатории. Но и врагов легко умел себе наживать; когда лаборатория стала большой — всякий ведь народ приходил: и бездельники, и демагоги, и хитрованы разные, которые готовы жар чужими руками загребать, в смысле — стряпать диссертации на чужих идеях. Так он их не праздновал: всем мог выдать по первое число, причём по-зэковски, нецензурным текстом. Они — в партком жаловаться, а там говорят: «Он не член партии — не можем на него воздействовать!» Они — в профком, а там тоже руками разводят: «Так он у нас не член профсоюза!»

Я тогда спросил моего нового знакомца: а знает ли он, за что Плахотный сидел? «Конечно, знаю! — ответил тот.— Он же был разведчик!» — «А он рассказывал об этом?» — «Да все это знали! — ответил тот.— Только он не любил слишком распространяться. От него самого я слышал об этом только однажды: сидели узким кругом, выпивали с хорошей премии — и он разговорился».

Я попросил своего знакомца вспомнить и пересказать как можно подробнее всё, что тот рассказал — но мой знакомец уже плохо помнил детали. Сказал только, что Плахотный рассказывал о том, как в числе многих советских разведчиков участвовал в подготовке Тегеранской конференции в 1943 году.

Меня, помню, этот рассказ совершенно озадачил: как, и Тегеран в 1943 году, и Лондон в 1945? Возможно ли это — ведь он в те годы был, наверное, слишком молод, чтобы так лихо прыгать по земному шару? Что-то заподозрив, я тогда спросил своего знакомца: а не мог ли Плахотный всё это придумать? — и знакомец ответил мне, что когда тот рассказывал им про Тегеран — они тоже, было, усомнились, но он столько подробностей упомянул: фамилии политиков, генералов, советских, английских, американских, названия городов, маршруты, точные даты — тем более что в те годы прочесть про это было негде — что даже сомнений быть не могло, что он участвовал в этом. Этот новый рассказ о Плахотном не просто освежил во мне интерес к нему — а зажёг страстное желание заняться, наконец, им вплотную: да кто же он такой, в конце концов?..

Для начала нужно было хотя бы написать ему письмо. Но адреса его я не знал. Чтобы найти адрес, нужно было подать запрос во всесоюзный розыск, а в запросе, во-первых, указать причину розыска, а, во-вторых, точно назвать фамилию, имя, отчество, дату и место рождения разыскиваемого. В качестве причины я собрался честно указать своё писательское намерение. А за паспортными данными Плахотного я отправился в «Сибцветметавтоматику» — там наверняка осталось его личное дело.

— Да,— сказали мне в отделе кадров «Сибцветметавтоматики»,— личное дело Плахотного в архиве осталось, но разрешить взять данные из него может позволить только руководитель предприятия. Генеральным директором «Сибцветметавтоматики» был в то время Михаил Егорович Царегородцев. Я пошёл к нему и когда рассказал о причине прихода — то был приятно удивлён его реакцией: он воздел руки и с каким-то чуть ли не благоговением произнёс: «О-о-о, Плахотный, наш боевой разведчик! Да, конечно же, он стоит того, чтобы о нём написать!» — и без всяких колебаний разрешил выдать мне все необходимые данные.

Я сделал запрос в краевое бюро всесоюзного розыска и месяца через два получил оттуда письмо с краснодарским домашним адресом Кима Феодосьевича. А, получив адрес, тотчас написал и отправил ему длиннющее, страниц на шесть, письмо, в котором, во-первых, напомнил, когда и при каких обстоятельствах мы с ним однажды познакомились, во-вторых, объяснил, чем я теперь занимаюсь, почему его разыскал и почему пишу ему, что именно о нём уже знаю и что хотелось бы ещё узнать. И, в-третьих — что я готов или вести с ним длительную переписку, чтобы получить от него письменные ответы на все мои вопросы, или готов приехать к нему в Краснодар и получить на все свои вопросы устные ответы.

Ответа на письмо не было больше месяца. И всё-таки он пришёл. С волнением я открывал письмо. Оно оказалось не столь большим, как моё: всего страницах на трёх,— и каким-то странным: в нём Ким Феодосьевич весьма туманно писал мне, что не всему, о чём он говорил когда-то, следует полностью доверять, что у него, как и у всех, было в молодости много ошибок, за которые часто приходилось расплачиваться; что да, более десяти лет он жил в Норильске и более десяти лет — в Красноярске, причём сложа руки он нигде не сидел... Ну, и так далее — всё в таких же общих, туманных, обтекаемых выражениях. Однако было в письме несколько фраз с информацией, совершенно неожиданной для меня: во-первых, он сообщил, что участвовал в Великой Отечественной войне в составе Войска Польского (это меня совершенно запутало), и, во-вторых, сообщил, что сам взялся писать воспоминания. Я долго раздумывал над этим письмом. Ни на один конкретный вопрос, заданный ему в моём письме, он, фактически, не ответил. Я это попытался объяснить для себя тем, что, скорей всего, в Кима Феодосьевича, как и в остальных людей его поколения, выше всякой меры натерпевшихся от репрессий и прочих притеснений, навсегда въелся страх — он боится честно писать о себе, несмотря на то, что на дворе 1989-й год, когда открылись все шлюзы гласности (как оказалось потом, уже после 1989 г., я, в душе осуждая Плахотного за скрытность, был слишком доверчив к политической ситуации того времени,— как показали последующие события, репрессии ещё вполне могли вернуться).

После раздумий я отправил ему второе письмо. В нём я написал, что не собираюсь состязаться с его документальными воспоминаниями — я хотел бы написать художественное произведение, в котором главный герой был бы лишь отчасти похож на него, Кима Феодосьевича — ведь и мне, от себя лично, есть что сказать о той прошедшей эпохе, потому как я и сам жил там, и при этом готов посвятить это произведение ему; мне бы лишь хотелось получить от него ответы на некоторые вопросы о деталях, которых я знать не могу, но, скорей всего, знает он. Это было осенью 1989 г.

Долго, едва ли не целую зиму, я ждал ответа. А его всё не было. При этом я уже горел желанием взяться, наконец, за произведение, прототипом главного героя которого должен был стать Ким Феодосьевич. Почти всё оно уже выстроилось в моей голове; не было только начальных глав, где бы мой молодой герой был бесстрашным разведчиком... Должен сказать, что начало всякого повествования для меня — очень важный компонент: он даёт настрой всему остальному тексту (так же, как первая музыкальная фраза даёт настрой всему произведению композитора). Стряпать же нечто вторичное, коммерчески-стандартное совершенно не хотелось. И у меня созрело, наконец, твёрдое решение съездить в Краснодар и встретиться с Плахотным. Однако той зимой я работал над первой в своей жизни крупной литературной формой, романом, всю зиму пытался закончить его, а окончание никак не давалось. Только к апрелю 1990 г. я, наконец, его закончил, тотчас же собрался, захватив с собой свой старый, громоздкий, но безотказный кассетный журналистский магнитофон, купил билет на поезд и помчался в Краснодар.

Приехав, прямо с вокзала сажусь в такси и еду искать его. Нахожу дом (панельный), квартиру (стандартную) и с большим волнением звоню в дверь. Мне открывает пожилая, однако статная (причём отнюдь не полная) женщина, довольно красивая ещё, несмотря на возраст, с чёрными, без единой сединки, и, по-моему, естественного цвета волосами, держащая себя с большим чувством собственного достоинства (я сразу обратил внимание на это поистине царственное её чувство собственного достоинства). Оттого, наверное, что я немного волновался — всё дальнейшее помню дословно, хотя с того дня тоже уже прошло многомного лет: сразу же, с порога, объявляю ей, что я писатель из Красноярска, что я написал Киму Феодосьевичу два письма и теперь приехал, чтобы встретиться с ним.

— Он умер,— кратко ответила она мне.

Я был ошарашен её ответом.

— Как «умер»? В сентябре прошлого года я получил от него письмо и даже ответил на него! — чуть ли не с возмущением воскликнул я, достал из сумки его письмо, на всякий случай взятое с собой, и предъявил ей. Она повертела его в руках, посмотрела дату отправки и сказала:

— Да, почерк — его. И он, наверное, даже получил Ваш ответ... Но он в самом деле умер. Умер 29 сентября прошлого года, скоропостижно, прямо в поликлинике, в очереди к врачу...

У меня было ощущение катастрофы. Топчась в прихожей, с трудом собирая слова во фразы, я пробормотал что-то о соболезновании (поняв, что она и есть вдова) и об огромном сожалении, что не смог с ним встретиться, что возлагал на встречу большие надежды... Пробормотал это и от огорчения начал было прощаться, чтобы уйти.

— Может, хоть чаю попьёте? — неуверенно предложила она. — Спасибо, попью,— согласился я и тут только, неожиданно для себя, сообразил, что надо бы поподробнее порасспросить за чаем хоть вдову — ведь она, наверное, многое знает о жизни своего мужа?

Она пригласила меня за стол в гостиной и пока готовила стол к чаепитию, я осмотрелся. Удивительно скромная обстановка и скромное убранство были в этой стандартной комнате: диван, стол со стульями, небольшой застеклённый шкаф с книгами; накрытый вышитой салфеткой телевизор; несколько фотографий на стенах, небольшой палас на полу, и больше — ничего. Такую необычайную простоту, даже бедность домашней обстановки я всегда замечал у людей, много претерпевших в жизни. Это не о нищете или скаредности говорило — просто эти люди настолько привыкли к длительным лишениям и ненадёжности собственного бытия, что до конца жизни им претили всякая укоренённость и обрастание вещами: только — самое необходимое, без чего уже невозможно обойтись...

Когда же на столе, вместе с печеньем и вареньями домашнего приготовления, появился чай и мы принялись за чаепитие, я тотчас приступил к расспросам и быстро понял, что хозяйка — в курсе абсолютно всех дел и всех событий своего покойного мужа. Тогда я попросил у неё разрешения включить магнитофон и записать наш разговор, объяснив, для чего мне это. Она охотно разрешила, и я тотчас же достал и включил свой магнитофон.

Первым делом я, конечно же, поинтересовался: знает ли она о том, как её муж был разведчиком за границей? — и она, грустно улыбнувшись, ответила:

— Не был он никаким разведчиком — просто у него была слабость, как это нынче говорят, девушкам лапшу на уши вешать...

— Как же вы ему это позволяли? — невольно спросил я.

— Позволяла,— всё так же грустно улыбнулась она, разведя руками.— Мне его просто жалко было: ведь вся его молодость — псу под хвост: то война, то заключение. Когда мы познакомились, ему было под тридцать — а он ещё даже не знал женщины... Жизнь столько ему недодала! Конечно же, ему хотелось хоть немножко, но наверстать что-то недоданное... А насчёт разведчика — так там, в заключении, ужас сколько всякого народу сидело: и профессора, и генералы,— а он парень молодой, голова работала, вот и наслушался, а потом сам стал сочинять. Он и мне-то столько всего порассказывал! Слушаю-слушаю иной раз — и засмеюсь: «Врёшь ведь ты всё, Ким!» — «Ну, вру»,— честно признаётся... А мужем он был прекрасным: добрый, внимательный и ко мне, и к дочери, и всегда, до последних дней — настоящий джентльмен: очень он умел это делать. Начитанный был — столько всего знал! И честный: обязательно всё мне расскажет, всем поделится. Поэтому я ему доверяла. И хоть я и помладше его — а чувствовала себя с ним так, будто он отчасти сын мне...

Я слушал её, и у меня опять возникало чувство катастрофы... Однако же я сообразил тогда, что именно эти повороты его жизни тоже ведь могут стать частью сюжета: каким образом совсем ещё молодой человек, юноша, с обобранной судьбой, в жутких, тоскливых условиях заполярного заточения придумывает себе полную бесстрашных приключений романтическую биографию,— поэтому я продолжал активный диалог с хозяйкой, инициируя её на новые подробности...

Рассказала она и о том, что родился он в селе Кировоградской области, на Украине; что отец его был партийным работником, перед войной работал уже в самом Кировограде, в начале войны руководил эвакуацией какого-то завода на Урал и одновременно перевёз туда семью, так что Ким Феодосьевич закончил школу уже на Урале — да, действительно, с золотой медалью! — и был отправлен в военное училище с ускоренной подготовкой, а когда закончил его младшим лейтенантом — как раз в это время в Средней Азии формировались бригады Войска Польского в составе Красной Армии, и его направили в Войско Польское: поляков не хватало, вот и брали украинцев. Потом — фронт, участие в освобождении Варшавы осенью 1944 г... А в начале 1945 г. (ещё война не кончилась), у него вышел какой-то конфликт с командиром (вдова не помнила подробностей; да Ким Феодосьевич, с её слов, и не любил рассказывать об этом); его судили военным судом, дали десять лет и отправили в Норильск...

— Он писал мне, что пишет воспоминания,— сказал я.— Сколько он написал? И можно ли эти воспоминания посмотреть?

— Да, что-то писал,— неопределённо ответила она, встала, прошла в соседнюю комнату, а потом через некоторое время позвала туда и меня. Стоя перед открытым секретером, она подала мне толстую тетрадь большого формата, в твёрдой обложке, больше похожую на бухгалтерскую книгу.— Вот в ней он последнее время и писал что-то. Больше я тут ничего не нахожу.

Мы вернулись к обеденному столу; я открыл и стал рассматривать эту тетрадь. В ней красивым аккуратным почерком (текст явно списывался с черновика) было исписано всего три или четыре страницы. Текст этот имел заглавие (сейчас не могу вспомнить, какое) и подзаголовок «Вступление»; а после — эти самые три (или четыре) страницы. За ними поставлена цифра «1» (видимо, должна была начаться первая глава), и дальше — пустота.

Я внимательно просмотрел рукописный текст; видимо, то была компиляция из прочитанного: описание положения на фронтах Великой Отечественной войны в 1944 г., к моменту вступления советских войск в Польшу...

Далее меня интересовали подробности ещё одной темы: действительно ли они, Ким Феодосьевич с моей собеседницей, встретились в Норильске, как, при каких обстоятельствах познакомились и как сложились их отношения? Естественно, я не ждал исчерпывающих и слишком откровенных ответов — но что-то же она могла рассказать? — причём я старался спрашивать как можно деликатней... Может быть, она рассказывала и не совсем так, как всё было на самом деле, и, вполне может быть, чуть-чуть приукрашивала реальные события — но, во всяком случае, и тут её рассказ очень отличался от рассказа журналистки Г. С.: кроме того, что моя краснодарская рассказчица оказалась не старше, а моложе Кима Феодосьевича — приехала она в Норильск после окончания института добровольно, как молодой специалист с дипломом плановика-экономиста, и приехала только потому, что в Норильске платили хорошие деньги и было хорошее снабжение (для вольнонаёмных), в то время как ей надо было помогать выживать её одинокой маме, солдатской вдове, и помогать учиться младшим сестрёнкам...

Да, ребёнок у неё в Норильске ко времени знакомства с Плахотным уже был. А познакомилась она с Кимом Феодосьевичем потому, что работали оба на одном заводе, он, несмотря на то, что он заключённый — на инженерной должности, она — плановиком, и понравился он ей потому, что человек он был высокоинтеллигентный и, при всей его зэковской внешности и измождённом виде, резко выделялся среди остальных. Во всяком случае, сильно отличался от человека, обманувшего её там перед тем, как она встретилась с Плахотным. Так почему ж ей было его не полюбить? И эта встреча с ним стала для неё самым светлым пятном того, норильского, периода её жизни, да и всей её жизни вообще...

Ну, а в красноярском периоде их жизни всё было примерно так, как рассказывала когда-то Г. С.. В итоге мы проговорили более трёх часов, так что я и сам устал, не говоря уж о моей визави. И весь наш разговор был мною записан на магнитофон...

Мне хотелось ещё хотя бы посетить могилу Кима Феодосьевича; но вдове было неудобно показывать её: в течение зимы шло много дождей, довольно свежая могила сильно просела, и они с дочерью пока что не успели привести её в порядок. Вдова любезно пригласила меня приехать когда-нибудь снова: к тому времени, может быть, она вспомнит ещё какие-то подробности и обязательно приведёт в порядок могилу, и уж тогда обязательно сводит меня на кладбище... На том и расстались. Больше мне в Краснодаре делать было нечего; вечером я сел в поезд и поехал дальше: в ту поездку мне хотелось ещё добраться до Тбилиси — у меня там жила двоюродная сестра, а время уже было неспокойное...

По возвращении домой у меня всё было готово к тому, чтобы сесть, наконец, за роман, главный герой которого в начале — двадцатилетний узник-политзаключённый, успевший ещё и повоевать, талантливый юноша-мечтатель с его фантазиями о Тегеране и Лондоне... Однако обстоятельства опять не давали сесть за роман. То было время начала галопирующей инфляции и стремительного удорожания жизни; пришлось искать заработок, далёкий от литературы, и кем я в те годы только ни работал: руководителем детской литературной студии в доме пионеров, торговым агентом в частном товариществе, охранником на автостоянке, пекарем в частной пекарне, журналистом в газете, пробовал создать акционерное общество на базе нашей писательской организации, чтобы удержать её от развала...

У меня, конечно, была старая и надёжная профессия инженера-строителя, остались знакомства, которые помогли бы найти профильную работу; но, во-первых, все строительные организации, как говорилось тогда, уже лежали на боку, а, во-вторых, было понятно, что идёт грандиозная ломка общества и среди этой ломки рождается совершенно новый жизненный уклад; мне как писателю очень хотелось эту всеобщую ломку и это болезненное рождение увидеть своими глазами, почувствовать на своей шкуре...

Притом чудовищное преобразование российской жизни ломало не только привычный, устоявшийся уклад — оно ломало и отношения людей, крушило человеческие судьбы, семьи. Не избежал этой участи и я, грешный... При разводе и переезде на новую квартиру у меня каким-то образом потерялись некоторые вещи, и по странной случайности оказалось потерянным почти всё, связанное с Плахотным: магнитофонные кассеты с записью беседы с его вдовой, его собственное письмо ко мне и мой блокнот с записью его домашнего адреса и имени-отчества его вдовы. Этот факт показался мне просто-таки мистическим: будто какие-то тайные силы противодействовали тому, чтобы я писал роман о Плахотном. Хотя, даже несмотря на это противодействие и эти потери, я бы, наверное, смог написать тот роман: многие детали жизни прототипа были ещё свежи в моей голове...

Но, я считаю, была ещё одна (может, даже главная) причина того, что я всё тянул и тянул с началом работы над тем романом, да так, в конце концов, за него и не взялся: в те годы шёл огромный поток документальных материалов, посвящённых темам внешней разведки, политических репрессий, жизни политзаключённых, в том числе и в Норильске — где ж мне было состязаться с документальным материалом, написанным очевидцами, свидетелями, потерпевшими? Мой роман непременно получился бы вторичным, в то время как мне всегда претило ходить проторёнными путями — я постоянно стремился искать свой путь и свою творческую нишу. И всё же я рад тому, что нашёл возможность рассказать, наконец, хотя бы кратко, об этом талантливом человеке, судьба которого так долго меня волновала — о Киме Феодосьевиче Плахотном.

2009

Астраханцев, А. И.
Портреты. Красноярск, XX век / А. И. Астраханцев. —
Красноярск: ИПЦ «КаСС», 2011