Марк Поповский. Жизнь и житие Войно-Ясенецкого, архиепископа и хирурга


Глава пятая. ИСПОВЕДУЮ ХИРУРГИЮ (1933 — 1937)

«Что пользы, братия мои, если кто говорит, что он имеет веру, а дел не имеет? Может ли эта вера спасти его?».
Из Послания апостола Иакова (Гл. 2, 14)

«Бросалась в глаза его глубочайшая эрудиция и блестящая техника оперативная. На вскрытиях в больнице присутствовало всегда много врачей и Валентин Феликсович пользовался каждым случаем, чтобы научить хирургов тем или иным тонкостям оперативной хирургии, хирургической диагностики. В обращении он был прост, но держался с величайшим достоинством человека и мастера хирургии... О нем говорили, что он УЧЕНЫЙ БОЖЬЕЙ МИЛОСТЬЮ».
Профессор Г. Н. Терехов, анатом. Письмо из Ташкента, 7.3.1968 г.

Вторую свою ссылку Лука считал легкой. А как же иначе? В постановлении ГПУ сказано было: Северный край. А он, Северный край, ой, как велик! Могли бы сослать в Ухту, отправить в Инту, загнать в Воркуту. В народных легендах местом второй ссылки Войно-Ясенецкого называют чаще всего Соловки. Тоже местечко памятное! В 20-х — 30-х годах на Соловецких островах в Белом море сложили головы многие епископы, священники и просто верующие миряне и среди тысяч безвестных знаменитый математик, архитектор и философ-богослов о. Павел Флоренский. Епископу Луке действительно повезло. Его оставили в Архангельске, даже позволили заниматься медициной: профессор получил разрешение принимать больных в амбулатории. Голодно? Так после коллективизации по всей России голодно. Холодно? На то и Северный край. В теплые края в тридцатых уже не ссылали.

Квартиру добрые люди нашли ему в доме пожилой женщины Веры Михайловны Вальневой. Это был один из тех ветхих деревянных домишек с громоздкой русской печью и тесовыми в щелях перегородками, в каких обитало большинство архангельских жителей. Комната-келья с одним крошечным оконцем Луке понравилась. Стол, стул, железная кровать, в углу — икона. Чего еще желать? В холодных сенях — рукомойник. Там же кадка с колодезной водой. Уборная — во дворе. Уж не взыщите...

Впрочем, дома бывал он редко. Полдня профессор проводил в амбулатории на приеме, потом шел в ближнюю больницу. Оперировать ссыльному запрещалось, но больничные хирурги тайком пользовались его консультациями, а если поблизости не было начальства, то разрешали даже ассистировать. В келью свою Лука добирался только вечером. Засветив десятилинейную керосиновую лампешку, принимался за чтение присланных дочерью медицинских журналов и книг. Делал выписки из историй болезни, не оставляя мысль издать когда-то главную свою книгу, «Очерки гнойной хирургии». Перед сном, отложив дела медицинские, погружался в Библию. День начинался утренней молитвой, завершался вечерней. Ходил бы в воскресенье в церковь, да некуда: все церкви в Архангельске закрыты. Жизнь текла монотонно, скудно, но не впустую. Владыка наполнял ее трудом и мыслью, верой и стремлением по мере сил помогать каждому больному. О пище, об одежде не задумывался: что есть, то и есть.

И все же скудость, великая скудость эпохи первых пятилеток напоминала о себе ежечасно. Амбулатория, маленькая, донельзя тесная, полутемная, встречала по утрам кислым запахом овчинных тулупов, немытых тел, пропитанных гноем повязок. В коридоре всегда теснилась очередь. У окошечка регистратора то и дело вспыхивала перебранка. Резко, раздраженно кричали женщины, плакали дети. Печи дымили, но тепла давали мало. Больные в кабинете врача нехотя стаскивали с себя верхнюю одежду: «Не застудиться бы, доктор...» Не хватало ваты, бинтов, антисептиков, даже бумаги. Рецепты писали на клочках, а историю болезни — на газете, фиолетовыми чернилами поперек печатного текста. Зато больных всегда было много: к хирургу записывалось по сорок человек и более.

Войно по обыкновению занимался с каждым больным подолгу, всерьез. Но амбулаторный прием не давал удовлетворения. В поликлинику приходят, как правило, легкие больные с однообразным диагнозом. Как пианист, лишенный рояля, ссыльный не знал, что делать со своими чуткими, жаждущими дела пальцами. Руки тосковали по труду, а труд свой Войно-Ясенецкий представлял всегда как расшифровку тех запутанных ребусов, которые природа задает врачу у постели больного. Именно эта совместная работа головы и рук составляла для него высшую радость. И радости этой его насильно лишили.

Неожиданный поворот событий позволил хирургу заняться наукой, не испрашивая на то специального разрешения чекистов. На прием в поликлинику пришла пожилая женщина с большим зреющим фурункулом на плече. Случай самый банальный. Тут и врач не нужен: нарыв вот-вот готов вскрыться сам. Но Войно заинтересовала странная черная мазь, покрывающая воспаленный участок. «Что это у вас?» — спросил он женщину. «Мазь от Веры Михайловны». «От какой Веры Михайловны?» «Да от Вальневой, от хозяйки, у которой вы квартируете. Я вас у нее видела». Оказывается, женщина лечилась у Вальневой, а к профессору зашла для того, чтобы узнать, так ли ее лечит знахарка.

Войно прожил у Веры Михайловны уже почти полгода, но хозяйку свою почти не видел. Пустых речей он не любил, она тоже не докучала ему лишними разговорами. Тихонько, поскрипывая половицами, похаживала за перегородкой. Иногда к ней приходил кто-то, тогда за тесовыми переборками слышался шепот. Зачем приходили, о чем шептались гости Вальневой, Луку не интересовало. Едва ли, погруженный в собственные мысли, он даже задумывался хоть раз над тем, как живет, на какие средства существует его хозяйка. И вдруг открылось — квартиру сдает ему знахарка! Профессор был раздосадован. Ко всему, что имеет отношение к лечению больных, относился он всегда очень серьезно, если не сказать сурово. Легкомыслия, непрофессиональности не прощал даже коллегам-врачам, а тут — знахарка, шарлатанство какое-то...

Первое побуждение — съехать с квартиры. Вот так сразу — рассчитаться и перетащить куда-нибудь подальше свое немудреное имущество. Но потом верх взяло любопытство, а вернее, то исконное стремление добраться до сути, которое отличает всякого подлинного искателя. Вечером постоялец напрямик спросил хозяйку, лечит ли она гнойных больных. Вальнева не запиралась: да, лечит, чирья открывает мазью, куда входят черная земля, сметана, мед, кое-какие травы. Сколько кладет чего? По болезни. Составы разные. В секрете их не держит. Лечит давно, с 1908 года. Плохого люди от нее не видели. Профессор может сам посмотреть и опросить больных.

Твердого и прямого нрава оказалась эта неразговорчивая поморка, воспринявшая искусство целить гнойные раны от бабки, а может быть, и прабабки-рыбачки. То, что знахарка не таилась, не лгала и даже соглашалась показать больных, Войно понравилось. В характере ее хирург почувствовал для себя что-то родственное. И все-таки знахарка...

Однажды после работы он, хмурясь, переступил порог хозяйской половины дома. Присел на лавку. Вера Михайловна, как всегда, молча готовила свою мазь. На сосновом некрашеном столе горкой лежала черная огородная земля. Женщина пересеивала ее, перебрасывая решето в ладонях так же, как деревенские бабы просеивают муку для пирогов. Потом ссыпала землю в чугунок и, ловко орудуя ухватом, подала чугунок в жерло только что протопленной русской печи. Все движения Вальневой, все ее повадки выдавали человека деревенского. Она и была, очевидно, вдовой сгинувшего в море рыбака или огородника из окрестных мужиков. И вместе с тем эта неграмотная архангельская обывательница, слыхом не слыхавшая об асептике и антисептике, каким-то тайным, глубинным разумом дошла до необходимости стерилизовать составные части своей мази, постигла науку, по поводу которой великие умы биологической и медицинской науки спорили еще в 70-х годах девятнадцатого столетия. А может быть, кто знает, предки Веры Михайловны додумались стерилизовать входящую в мазь почву раньше Пастера и Листера? Во всяком случае, продержав казанок с землей в горячей печи с полчаса, Вера Михайловна выставила его затем во двор, под окно, будто и впрямь знала, что почвенные микроорганизмы не смогут развиваться при тридцатиградусных архангельских морозах.

Войно-Ясенецкий ни во что не вмешивался, он только наблюдал. Ему не впервой встречать деревенских баб-знахарок. Есть всегда что-то инстинктивное в их приемах, в отборе лекарств, в методах лечения. Инстинктивность эта не может не раздражать ученого и вместе с тем интригует его. Говорят, знахари жулики. Бог с ними, с жуликами. Но ведь есть среди народных лекарей и самородки, те, что ощупью доходят до больших открытий, до которых наука добирается через эксперимент и систему логических размышлений. Впрочем, что же гадать? Больные сами покажут, где правда, где ложь.

Первая больная, которую показала ему Вера Михайловна, пришла с обширной флегмоной голени. Стаскивая валенок, женщина стонала от боли. Хирург ощупал воспаленный участок и сразу обнаружил флюктуацию — движение жидкости в глубине ткани. Гной заполнил уже изрядное пространство. Такую больную следовало бы немедленно оперировать. Широко вскрыть гнойный очаг, промыть рану дезинфицирующим раствором, плотно забинтовать. Сколько раз Войно делал такие операции? Пятьсот? Тысячу? Он и сейчас, не размышляя долго, положил бы больную на операционный стол. Но где же она, эта операционная? Оставалось одно: смотреть, как Вера Михайловна своими маленькими ловкими ручками смешивает стерильную землю со свежей сметаной, добавляет мед, посыпает всю эту болтушку какими-то травками. Перевязав пациентку, Вальнева оставляет ее на полчаса посидеть, не надевая валенок. Через полчаса — первое чудо: нога не болит. Женщина без труда надевает валенок и уходит, почти не хромая. Повязка Вальневой снимает боль там, где ее не могли бы снять никакие ухищрения терапевта.

Через несколько дней — новое чудо: больная чувствует себя значительно лучше. Воспаление ослабело, болей почти нет, флюктуации в глубине ткани нет: гной исчез. Еще две-три перевязки — и пациентка здорова. Без операции!

Катаплазмы — зовет Вера Михайловна свои мази. Откуда взялось это странное слово, она не знает, не знает и механизма действия катаплазмы на гнойники. Ничего не знает, а может, очень много. Неделя за неделей проходят перед Войно ее больные. Удивление хирурга растет, но растет и число вопросов, на которые Вальнева не способна ответить. Катаплазмы, несомненно, действенны. Но как они «работают»? Почему гнойники рассасываются под повязкой в одних случаях и, наоборот, быстро вскрываются в других? Ну хорошо, мед — это еще можно понять. В мировой литературе есть сведения о том, что инфицированные раны хорошо заживают под повязкой, содержащей мед и. рыбий жир. Травы? Рябинка и чернобыльник давно известны как растения, богатые эфирными маслами. О благотворном воздействии эфирных масел на инфицированные раны тоже можно прочитать. У русских и иностранных авторов. Но земля... Как и почему лечит земля?

Войно просит родных прислать ему специальные книги. Большинство авторов видит в почве только среду, содержащую опасных для человека возбудителей столбняка и сибирской язвы. Сама по себе земля по отношению к живому организму представляется исследователям нейтральной. И вдруг хирург обнаружил важное сообщение: в почве есть вещества, действующие аналогично половым гормонам. Вещества эти, если ввести их в рацион молодых животных, резко повышают их рост. «Гормоны почвы» поразительно стойки. Они остаются неизменными при температуре сто двадцать градусов, после того как большинство бактерий погибает. Уж не они ли, эти гормоны земли, помогают организму больного справиться с нагноением?

Теперь уже хирург не задерживается допоздна в поликлинике и больнице. Самое интересное ждет его дома. К Вальневой приходят больные с самыми различными страданиями. И она лечит, успешно лечит так называемые торпидные язвы, фурункулы, карбункулы, быстро справляется с ожогами, исцеляет воспаление надкостницы, исцеляет всевозможные абсцессы. Никакого обмана, никакой психотерапии. Профессор осматривает больных, когда они приходят впервые, и внимательнейшим образом следит за развитием болезни. Тут уж его не проведешь, гнойная хирургия — его епархия. Но однажды после приема в поликлинике профессор не вернулся домой. Он предпринял нечто такое, что никак не вязалось с его принципами. Отправился в Большой Дом, в дом, который занимали властители Северного края. Его цель — доказать властителям, что катаплазмы надо серьезно и немедленно изучать, изучать в медицинском учреждении под наблюдением врача. Иными словами, Веру Михайловну Вальневу надо пригласить в поликлинику, лучше всего в ту, где работает сам Войно-Ясенецкий.

Не способный ничего добиться для себя лично, Владыка Лука проявил на этот раз поразительную решимость. Он получил аудиенцию у одного из тех ныне прочно забытых вождей, который в начале тридцатых годов был на берегах Белого, Баренцева и Карского морей безраздельным хозяином всего сущего. То ли товарищ Прядченко находился в тот день в добром расположении духа, то ли на него произвела впечатление величественная фигура просителя, но он милостива выслушал ссыльного хирурга. И хотя мы не знаем о содержании той беседы, но без большой натяжки можем представить, что Войно говорил в кабинете Председателя Северного крайисполкома то же самое, что повторял уже не раз всем представителям Советской власти, с которыми приходилось ему толковать о своей профессии. Гнойные заболевания — один из самых важных отделов хирургии именно для рабочих, крестьян и красноармейцев. И в первом социалистическом государстве следует придавать этой области медицины первостепенное значение. Нужны специальные научно-исследовательские институты, специальные гнойные клиники, надо учить врачей приемам гнойной хирургии и искать повсюду новые антисептические средства.

Создавать в Архангельске институт гнойных болезней у товарища Прядченко охоты не было, но работать Вальяевой в поликлинике он милостиво разрешил. Войно вернулся домой окрыленный. Он нисколько не удивился своей победе, не ощутил, насколько она уникальна и хрупка. Наоборот, с удовлетворением отметил для себя, что советские руководители становятся разумней. Достаточно укрепившие свою власть режимы всегда объявляют себя покровителями наук и искусства. Очевидно, на пятнадцатом году существования и Советская власть ощутила наконец свою прочность. Ну и слава Богу.

Два дня спустя Вера Михайловна появилась в поликлинике, набросила на узенькие плечи медицинский халат и, ничуть не смущаясь в новой обстановке, принялась готовить свои катаплазмы. Войне отбирал для нее наиболее трудных, запущенных больных, следил за действием повязок, фиксировал удачи и неудачи нового метода. Он давно не был так увлечен работой. Девять лет прошло с тех пор, как первый арест оторвал его от серьезных хирургических проблем. И вот теперь удалось наконец снова вернуться к настоящему делу. Конечно, профессор предпочел бы оперативную хирургию, но и лечение катаплазмами, эта своеобразная гнойная терапия, стоило того, чтобы им заниматься.

Мы легко поймем возбужденное состояние Войно-Ясенецкого, который наблюдает первых успешно излеченных катаплазмами гнойных больных, если вспомним, что описываемые события относятся к эпохе, когда в распоряжении врача не было не только антибиотиков, но и сульфамидных препаратов, медики ничего не слыхали ни о стрептоциде, ни о сульфидине. Идея Пауля Эрлиха о «большой стерилизации» (sterilisans magna), идея, которая казалась такой привлекательной в начале 20-х годов, к началу 30-х годов совсем захирела. Найти препараты, способные очистить ткани от микробов и в то же время не вредящие самому организму, оказалось делом безнадежным. Те антисептические вещества, которыми владела медицина, на каждом шагу показывали свою постыдную слабость. Гнойные процессы бесчинствовали и в терапевтическом, и в заразном, и в хирургическом отделениях больницы. Врач на каждом шагу капитулировал перед гноем. Об этом трагическом периоде хирург Сергей Сергеевич Юдин писал впоследствии:

«После 1925 года медики непрерывно искали универсальный тканевый асептик. И долгое время — безрезультатно. Перепробовали множество прославленных растворов. Препараты ртути и других тяжелых металлов сменялись то дериватами хинина, то хлорированными растворами, то всевозможными анилиновыми красками, то снова препаратами серебра (колларгол). Надолго водворился прославленный риванол. Затем снова хлорацид, хлорамин. Пробовали рентген-лучи, лучи ультрафиолетовые и инфракрасные. И все больше укреплялась мысль, что внутритканевая стерилизация принципиально невозможна».

Надо ли удивляться, если в обстановке, столь бедной надеждами, хирург Войно-Ясенецкий с энтузиазмом занялся повязками Вальневой. Ведь катаплазмы, как показывал опыт, не только задерживали развитие бактерий в ране, но еще и помогали заживлению. Несомненная действенность катаплазмов даже настроила хирурга на прожектерский лад. Снова, как и в камере ташкентской тюрьмы, этот неисправимый оптимист начинает сочинять проект крупного научно-исследовательского института, специализирующегося на исследованиях по гнойной хирургии и терапии. А вот почему бы Наркомздраву СССР действительно не создать такой институт? Времена, очевидно, изменились к лучшему. Нарком Владимирский не откажется теперь открыть институт пиологии, а заодно и пригласить такого опытного специалиста, как профессор Войно-Ясенецкий, заведовать на первых порах хотя бы лабораторией катаплазмов. Тем более что срок ссылки ученого подходит к концу, вожделенная свобода близка.

Войно охвачен энтузиазмом. Он пишет письмо наркому, рисует великолепные перспективы будущего института, предлагает примерный план предстоящих исследований. Второе письмо он адресует профессору Левиту. Владимир Семенович Левит, товарищ Войно по земским больницам, теперь возглавляет Биомедгиз. В его издательстве уже почти десять лет лежит рукопись «Очерков гнойной хирургии». На «Очерки» получены самые лучшие отзывы специалистов. Два раза делалась попытка издать книгу, но всякий раз арест автора обрывал хлопоты издателей. Теперь, по мнению Войно-Ясенецкого, ничто не может помешать выходу в свет главного труда его жизни. Шестого мая 1933 года кончается срок ссылки. Самое позднее десятого мая он будет в Москве. Лучше пустить книгу в производство заранее, она поможет будущим сотрудникам института пиологии предварительно освоиться со сложной проблематикой гнойных заболеваний.

...Все время, пока я описывал жизнь Владыки Луки, я не переставал удивляться способности моего героя верить в неизбежное торжество справедливости. Он не просто верил, что «все образуется», но верил с каким-то даже упоением, закрывая глаза на все прошлые свои разочарования, обиды и неудачи. Политическая наивность и безграничное доверие к людям породили в его сознании некий неисправимый порок, избавить от которого не могли никакие ушибы судьбы. Общественная жизнь в ее жестких, бесчеловечных формах как-то ускользала от него. Он начинал замечать ее гримасы только тогда, когда они непосредственно касались его науки или его веры. Эта странная аберрация, очевидно, в чем-то была и благодетельна: в океане беззакония и безгарантийного существования Войно не страдал так, как должен был бы страдать на его месте всякий другой, «нормально» мыслящий ученый-интеллигент. Может быть, то был камуфляж, хитрая уловка человека, избегающего столкновения с реальной жизнью? Навряд ли. Все, кого я расспрашивал об этой особенности характера Войно, подтверждали: общественных механизмов Лука действительно не видел, а вовсе не делал вид, что не замечает их. Никакой симуляции, самый настоящий порок. Врожденный или благоприобретенный — Бог весть, но при всем том вполне натуральный...

Нарком Владимирский не ответил на письмо ссыльного профессора. Ничего странного — на письма рядовых, а тем более репрессированных граждан отечественные чиновники в ранге министра и выше не отвечают в нашей стране уже более полувека. Профессор Левит архангельскому изгнаннику ответил, но разъяснил, что, хотя «Очерки гнойной хирургии» современному врачу очень нужны, печатать их до возвращения автора из ссылки никак нельзя. Так что подождем...

До Москвы Войно не добрался ни в мае, ни даже в сентябре. Как и во время прошлой ссылки, его безо всякого объяснения продержали в Архангельске лишние пять месяцев. Выехать в Москву удалось лишь глубокой осенью. Но еще раньше ему пришлось испытать удар, которого он менее всего ожидал: товарищ Прядченко запретил работу с катаплазмами.

Сначала ничего вроде бы не предвещало беды. Наоборот даже: все хотели лечиться новыми средствами. Народу в тесном амбулаторном коридорчике становилось день ото дня все больше. Легко предположить, что пациентов привлек сенсационный дуэт научного профессорского авторитета и народного творчества. Но для сенсации были и другие причины: повязки Вальневой спасли несколько человек от неизбежной, казалось бы, ампутации. Об этом широко заговорили в городе. Неудивительно, что в амбулаторию народ повалил валом. Человек инстинктивно боится скальпеля, разреза, всего того, что может принести страдание, боль. Хирург, который лечит мазями, во сто крат предпочтительнее, чем хирург с ножом. Но как раз широкая огласка и погубила все дело.

В обществе, где законы не исполняются, а чиновник всемогущ, сдвинуть с мертвой точки любое, даже самое ценное и нужное в общественном смысле начинание можно только одним способом: обратившись к высшим инстанциям. Чаще всего инстанции делают при этом вид, что вашей жалобы никогда в природе не существовало, либо «отфутболивают» заявление тому самому чиновнику, на которого вы жалуетесь. Но очень редко по причинам необъяснимым и таинственным сверху на гражданина ниспадает благодать. Его вопрос в одночасье решается самым благоприятным образом. Так было и с Войно-Ясенецким. В таких случаях не следует радоваться раньше срока. Бюрократический ларчик имеет еще один секретный механизм. Чиновник так называемого «среднего звена», которого вы так удачно обошли, ни за что не простит вам вашего успеха. «Среднее звено» считает всякое нарушение субординации опаснейшим прецедентом. Субординация — основа бюрократического мира. Что же будет, если каждый станет писать прямо в высшие инстанции, минуя низшие? Не-е-ет, этого допускать нельзя... Вчерашний счастливчик, добывший благоприятное решение по своему делу «наверху», должен твердо знать, что рано или поздно «среднее звено» с ним за это рассчитается. Знай свое место!

Своего места в архангельской субординации ссыльный профессор не знал. Но зато главный врач поликлиники, райздрав, горздрав и еще с полдюжины городских и краевых чиновников прекрасно знали, кто такой он и кто такие они. Не положено ссыльному Войно-Ясенецкому ходить к самому товарищу Прядченко. К самому— вот что их больше всего уязвило. Ведь САМ многих из них даже в лицо не знает, а если и вызывает в свой кабинет, то лишь для того, чтобы гаркнуть, выругать, застращать. А тут какой-то ссыльный...

В соответствии с традициями 30-х годов «дело о катаплазмах» сразу приобрело политический характер. «Ему, ссыльному попу, разрешили работать по специальности, его, ссыльного попа, приняли в наш советский коллектив, ему оказали доверие, а он в медицинское учреждение притащил безграмотную знахарку. И неудивительно: церковь всегда была и остается врагом науки, поборником мракобесия...» Очень все получалось складно, совпадало со схемой, с линией. Профессор Войно-Ясенецкий предложил коллегам прочитать лекцию о тех наблюдениях, которые удалось ему сделать над действием катаплазм,— его не пожелали слушать: «Сейчас надо говорить о потере бдительности в наших рядах, а не о каких-то там знахарских зельях». Даже товарищ Прядченко, который позволил изучать катаплазмы в поликлинике, получив «сигнал» о потере бдительности и о «вылазке классового врага», шарахнулся от своей тени. «Вылазка классового врага» не шутка. Товарищ Прядченко лучше, чем кто-либо другой в Северном крае, знал, насколько рискованно попадать человеку под это самое страшное заклинание эпохи. Сдрейфил Прядченко. «Шут с ними, с этими лекарствами. Своя рубашка ближе к телу...» И запретил.

Возвращение на свободу не развязало ни одного узла, завязанного ссылкой. Скорее, наоборот, возникли проблемы, о которых в Архангельске даже не думалось. В Москву Войно попал в последних числах ноября 1933 года. Четверть века спустя он так описал свой приезд:

«В Москве первым делом я явился в канцелярию Местоблюстителя Митрополита Сергия. Его секретарь спросил меня, не хочу ли я занять одну из свободных архиерейских кафедр. Оставленный Богом и лишенный разума, я углубил свой тяжкий грех непослушания Христову велению «Паси овцы Моя» страшным ответом «нет...»

От Митрополита, возглавлявшего после смерти Патриарха Тихона Русскую Православную Церковь, Лука отправился в Министерство здравоохранения хлопотать об Институте гнойной хирургии. Нарком не принял его, но заместитель наркома, по словам Войно-Ясенецкого, отнесся к его планам «сочувственно». Обещал даже поговорить с Федоровым, директором Всесоюзного института экспериментальной медицины (ВИЭМ), которого вскоре ожидали в Москве. «Я очень обрадовался этому,—вспоминает Лука,—но... Федоров отказался предоставить епископу заведование научно-исследовательским институтом. Мне некуда было деваться...»

Но почему, собственно, некуда? Ведь канцелярия Местоблюстителя Сергия предлагала епископу Луке на выбор несколько архиерейских кафедр. А кафедра — это и стол, и дом, и дело, ради которого десять лет назад Владыка сам счел возможным покинуть хирургию. Неужели две ссылки так изменили его? А может быть, просто испугался человек? Узнал, почем фунт лиха, каковы они, тюремные харчи, и решил — с меня хватит. Так поступали многие. Поступали, но на Войно-Ясенецкого это не похоже. И прошлое, и недалекое будущее епископа Луки, которое я знаю наперед, являют характер гордый, унижению страхом не подверженный. Тут другое. Деваться Луке осенью 1933-го некуда совсем не потому, что испугал его крест церковной службы и почти неизбежный вслед за принятием кафедры арест. И не потому даже, что Ташкентский архиерей Арсений недвусмысленно объяснял Луке, что двум епископам в одной епархии, как равно и двум медведям в одной берлоге, пребывать несподручно.

Напрасно беспокоился Арсений Ташкентский. Совсем иное томило Войно-Ясенецкого холодной слякотной осенью в промозглой Москве. Наукой хотелось заниматься Луке, о хирургии он мечтал. Натосковался он по настоящему делу. Зная подлинные свои возможности, захотел вновь испытать себя в серьезных операциях. Да и возраст подошел солидный — пятьдесят шесть, надо торопиться, творческий век клонится к закату. А мыслей интересных еще много, и силы не растрачены. Сейчас самая пора: весь богатый опыт — людям, врачам. Чтобы идеи и методы гнойной хирургии окрепли, вошли в сознание тысяч медиков, нужны ему если не институт, то хотя бы кафедра, лаборатория. Нужно публиковать статьи, выпускать атласы и монографии, выступать с докладами на Хирургическом обществе. Ох, как хочется всего этого: торжественного, строгого рукодействия в операционной, тишины анатомического театра, блестящих глаз в аудитории. Как пробудившийся в чреве матери плод, проснулась в душе Войне и принялась настойчиво толкаться мысль о том, что без науки нет ему жизни, что он ученый и надо отстаивать свою науку и себя в науке.

В старости, описывая это острое, внезапно проснувшееся чувство, он жестоко корил себя. В «Мемуарах» почти каждая вторая фраза о московских треволнениях начинается словами «покаяния»: «Оставленный Богом и лишенный разума, я...», «На радость дьяволу и на погибель себе я...» А между тем даже самый строгий судья не обнаружил бы греха в той страсти к творчеству, которая охватила ученого-христианина после стольких лет прозябания в провинции. Всякий другой на месте Войно-Ясенецкого причину крушения своих надежд увидел бы в злоупотреблениях власти. И далее, в соответствии с личным характером, либо излился во внутреннем бунте и негодовании, либо попытался обойти, обмануть чиновников. Для Войно невозможны оба пути. Обманывать он не умеет, а предъявлять претензии к чиновнику, к власти считает бессмысленным. Ход мировых событий определяет в конечном счете высшая воля. Противиться ей невозможно. Таковы основы веры.

Но, кроме веры, есть еще наш характер. Решительный, даже подчас слишком прямолинейный по натуре хирург заметался в том замкнутом пространстве, которое сам для себя выстроил. Отказ в министерстве, невозможность ехать в Ташкент, неутолимая тяга к хирургии, осложнившиеся отношения с канцелярией Местоблюстителя — все это смешалось для него в хаотическое нагромождение бед, нагромождение, с которым, казалось, невозможно было справиться. Свобода, дарованная без права пользоваться ею по своему вкусу и желанию, обернулась постылой, бессмысленной. Лука впал в душевную прострацию, поступки его на какое-то время стали хаотичными и противоречивыми.

«...На обеде у митрополита Сергия один из архиереев посоветовал мне ехать в Крым. Без всякой разумной цели я последовал его совету и поехал в Феодосию... Питался в грязной харчевне, ночевал в доме крестьянина и, наконец, принял новое бестолковое решение — вернуться в Архангельск. Там месяца два снова принимал больных в амбулатории».

Весной 1934 года, «немного опомнившись». Лука все-таки поехал в Ташкент: хотелось повидать детей, Елену и Валентина. Но долго оставаться в городе, мешая митрополиту Арсению, совесть ему не позволила. Да и хирургическую работу местные чиновники ему не давали. Оставалось одно: уехать в провинцию, забыть мечты о науке и тянуть лямку в какой-нибудь больничке на два десятка коек. Войно выбрал Андижан. Туда его брали хирургом-консультантом в городскую больницу, не имеющую гнойного отделения. И то слава Богу.

В Андижане, маленьком узбекском городке в двух-трех сотнях километров от Ташкента, Войно получил наконец долгожданную возможность оперировать. Больничная операционная, правда, невелика и не слишком комфортабельна, но после архангельской амбулатории она должна была казаться хирургу вполне пристойной. Тем более что андижанские медики приняли профессора почтительно. Его просили читать курс хирургии для специалистов и в том числе сделать несколько докладов о хирургическом лечении злокачественных опухолей. В конце концов и в провинции делаются научные работы, создаются научные школы. Ведь защитил же когда-то сам Войно докторскую диссертацию, заведуя переславльской больничкой на тридцать пять коек.

В Андижане работается хорошо, быт устроен, но покоя в душе по-прежнему нет. Жизнь отравлена мыслью о совершенном грехе. Отклонив архиерейское служение, он, несомненно, прогневил Бога. Каждую свою неудачу в операционной или в палате хирург рассматривает как посланное свыше наказание.

И уж совсем явственным выражением божественного негодования чудится ему трагическая болезнь, лихорадка папатачи, которая поразила его в Андижане месяца через два после приезда. Болезнь осложнилась отслойкой сетчатой оболочки, возникла реальная угроза потерять левый глаз. Пришлось оставить гостеприимный Андижан и искать помощи в Москве. Столичные врачи незадолго перед тем освоили операцию швейцарского окулиста Гаэмма, с помощью которой удавалось закреплять сетчатку на месте и тем спасать больным зрение. Профессор-окулист Одинцов оперировал Войно дважды. Первая операция не удалась. В «Мемуарах» Лука так описал свое душевное состояние в эти дни: «Я лежал с завязанными глазами после операции, и поздно вечером меня опять внезапно охватило страстное желание продолжать работу по гнойной хирургии. Я обдумывал, как снова написать об этом наркому здравоохранения, и с этими мыслями заснул. Спасая меня, Господь Бог послал мне совершенно необыкновенный вещий сон, который я помню с совершенной ясностью и теперь, через много лет. Мне приснилось, что я в маленькой пустой церкви, в которой ярко освещен только алтарь. В церкви, неподалеку от алтаря, у стены стоит рака какою-то преподобного, закрытая тяжелой деревянной крышкой. В алтаре на престоле положена широкая доска, а на ней лежит голый человеческий труп. По бокам и позади престола стоят студенты и врачи и курят папиросы. Я читаю им лекцию по анатомии на трупе. Вдруг я вздрагиваю от тяжелого стука и, обернувшись, вижу, что упала крышка с раки преподобного, он сел в гробу и, повернувшись, смотрит на меня с немым укором. Я с ужасом проснулся. Непостижимо для меня, что и этот страшный сон не образумил меня». Пока Войно лежал после второй операции с завязанными глазами, произошло еще несколько событий, которые он также отнес к разряду предупреждений свыше. В Москву из Ленинграда выехал старший сын Владыки Михаил Валентинович. Добраться до столицы ему, однако, не удалось: поезд потерпел крушение. Михаил Войно получил несколько ран, в том числе и тяжелейший перелом ноги. Его доставили в одну из больниц Ленинграда. А вслед за тем из Москвы в Ленинград примчался Лука. Он покинул глазное отделение раньше срока, надеясь помочь сыну. Михаилу он не помог, а себе повредил: недолеченный глаз погиб окончательно.

Беды, обрушившиеся на его семью (в те же дни попал в психиатрическую лечебницу с тяжелым нервным срывом второй сын, Алексей), епископ Лука иначе как наказанием не называет. Слову этому придает он откровенно мистический характер. Он молится, кается, страдает, но... с хирургией не расстается. Тяжба с самим собой, неприметная для окружающих, но изнурительная для него самого, тянется почти три года. Она продолжается и после того, как профессор получил небольшое хирургическое отделение в ташкентской больнице «скорой помощи». В чем суть внутреннего ратоборства? Спор в душе ученого шел отнюдь не между верой и научным мировоззрением. Вера была крепка, и научный поиск никак не покушался на ее основы. Луку волновало другое: допустима ли для епископа работа в операционной, работа с трупами? Будет ли Бог достаточно снисходителен к тому, кто во имя любой другой идеи откажется от пастырского обета?

Может быть, никогда бы и не узнали мы о давнем душевном разладе, если бы уже окончательно ослепший и больной, преосвященный Лука не продиктовал своему секретарю в 1958 году следующие строки:

«Более двух лет я продолжал эту работу и не мог оторваться от нее, потому что она давала мне одно за другим очень важные открытия. Собранные... наблюдения составили впоследствии важнейшую основу для моей книги «Очерки гнойной хирургии». В своих покаянных молитвах я усердно просил у Бога прощения за это двухлетнее продолжение работы по хирургии, но однажды моя молитва была остановлена голосом из неземного мира: «В этом не кайся!» И я понял, что мои «Очерки гнойной хирургии» были угодны Богу, ибо в огромной степени увеличили силу и значение моего исповедания имени Христова в разгар антирелигиозной пропаганды».

Тяжелые переживания 1934 года несколько рассеялись к осени, когда вышли из печати «Очерки гнойной хирургии». То была лишь малая часть того, что Войно написал по этому поводу, но и в таком, урезанном, виде он ждал свою книгу более десяти лет. Ждал с нетерпением. В этот скромный томик была вложена почти вся его жизнь. И, действительно, если мы перелистаем монографию, то по датам приведенных в ней историй болезни обнаружим: автор писал ее с того самого времени, как стал врачом. Истории болезни позволяют не только проникнуть в судьбы пациентов, но и проследить за беспокойной скитальческой жизнью самого медика. Вот «старик огромного роста и богатырского сложения вошел, пошатываясь, в амбулаторию Ардатовской земской больницы». На страницы монографии этот старик с карбункулом нижней губы явился из далекого 1907 года. Вестником того времени, когда Войно работал в Романовской больнице, явился молодой крестьянин Григорий И. с фурункулом на щеке. Одиннадцатимесячную крестьянскую дочь Валентину Д. Войно оперировал в Переславле в 1916-м. А «Илья Ж., ученик, 16 лет, был ранен на улице Ташкента 28 октября 1917 года разорвавшейся над ним шрапнелью» — это уже память о жертвах революции. Так и умер шестнадцатилетний Илья от гнойного процесса в мозгу. Хирург ничего для него сделать не смог. А Валентине Д. удалось помочь и Григорию И., и старику богатырю тоже. Почти тринадцатилетний опыт представил доктор медицины Войно-Ясенецкий на суд своих товарищей в надежде, что труд его поможет им разобраться в сложнейших проблемах гнойной хирургии, области, которую сам он постигал тяжелым трудом, постигал самоучкой.

Это первое издание «Очерков» имело для него еще и сугубо личный смысл. После десяти лет изгнания и непризнания он вновь заявил о себе как крупный оригинальный ученый, как первооткрыватель в малоисследованной области хирургии. Теперь-то уж никто не сможет отказать ему в праве занять достойное положение, никто не закроет перед ним двери операционной и студенческих аудиторий. Так ему казалось.

Сорок лет спустя я опросил нескольких опытных хирургов, что они думают об «Очерках гнойной хирургии». Люди младшего возраста читали более поздние издания, старики помнили еще первую серенькую книжку, появившуюся в 1934 году, но и те, и другие вспоминали монографию как одно из самых блестящих произведений хирургической мысли. Ее ставили в ряд со всемирно известными монографиями французского хирурга Г. Мондора и блестящими по стилю книгами нашего соотечественника Сергея Юдина. «По своему значению книга Войно-Ясенецкого остается непревзойденной и поныне»,—написал заслуженный врач СССР Борис Львович Осповат, проработавший в хирургическом отделении Боткинской больницы пятьдесят лет. «Пожалуй, нет другой такой книги, которая была бы написана с таким литературным мастерством, с таким знанием хирургического дела, с такой любовью к страдающему человеку». Таково мнение об «Очерках» хирурга В. А. Полякова из Центрального института травматологии и ортопедии.

Профессор-хирург А. В. Барский из Куйбышевского мединститута дополняет: «Вероятно, еще не одно поколение хирургов, читая эту книгу, будет учиться наблюдательности, клиническому мышлению, умению научно осмыслить и обобщить свои наблюдения».

Интересно, что к хвалебному хору присоединился совершенно незнакомый с медициной пожилой инженер из Саратова. Случайно во время командировки гостиничный номер свел его с врачом, у которого оказался с собой том «Очерков гнойной хирургии». Прочитав первую строчку, инженер увлекся книгой и читал ее всю ночь, пока не завершил последнюю страницу. «Конечно, я понял далеко не все,— признался он мне,— но осталось чувство, что я не столько читал учебник, сколько беседовал с добрым и мудрым доктором, которому я не задумываясь доверил бы свою жизнь».

В то, что сочинению Войно-Ясенецкого предстоит большая и славная жизнь, верил и его редактор профессор В. С. Левит. В кратком предисловии он писал: «Я не сомневаюсь в том, что настоящей книге, оригинальной по замыслу и исполнению, будет оказан теплый прием не только со стороны молодых начинающих хирургов, но и более опытных, которые найдут для себя много ценного и интересного».

Но... «нет пророка в своем отечестве». Ни надежды профессора Левита, ни ожидания Войно-Ясенецкого не сбылись: современники монографию «не заметили». В журнале «Хирургия», правда, промелькнула доброжелательная заметка проф. Салищева. Но — и только. Монографию не обсудили ни члены ученого совета Ташкентского медицинского института, ни Ташкентское хирургическое общество. Узбекский официоз «Правда Востока», восторженно встречавший каждое самое скромное достижение местных ученых, по три-четыре раза в году публиковавший статьи любимца властей профессора М. И. Слонима, даже малой заметкой не известил читателей о появлении монографии Войно-Ясенецкого. Заговор молчания носил явно политический характер.

Неприятие современниками талантливых и даже самых великих книг в истории науки не редкость. В свой черед были отвергнуты труд Николая Коперника о строении Солнечной системы, трактат Вильяма Гарвея о кровообращении, сочинения основоположника анатомии Андрея Визалия. Претерпели поношение и классическая монография Чарлза Дарвина о происхождении видов, и рукопись Николая Лобачевского о неэвклидовой геометрии. Порой споры ученых затемнялись вмешательством церкви, но чаще речь шла просто о завистниках и посредственностях, не желающих или не способных постичь то, что открылось умам выдающимся. С книгой Войно случилось иное. Те, кому ведать надлежит, сразу поняли ее громадное значение и именно поэтому предприняли все, чтобы монография осталась незамеченной. Для этого даже окрика сверху не понадобилось: советские люди начала 30-х уже хорошо разумели, что делать можно и чего не следует. О книге недавнего ссыльного епископа Луки писать не полагалось. «Очерки» повторили судьбу своего автора: о книге, как и о нем самом, боялись не только писать, но даже упоминать в разговоре. Не научное, а политическое табу сковало уста ученых современников.

Та внутренняя деформация, которой подверглась интеллигенция России за первые семнадцать лет новой власти, выразилась не только во всеобщем послушании и страхе. В среде «белых воротничков» возник слой людей, которые уже не за страх, а за совесть начали проводить в жизнь систему послушания. Несколько лет назад мой друг и герой моих книг, талантливый ленинградский профессор-фармаколог Николай Васильевич Лазарев (1895–1974) сказал мне: «Я рад, что ухожу сегодня с научной арены. В науке, заполненной чиновниками, работать стало невозможно». Процесс, который в конце 60-х годов вытеснил профессора Лазарева из его лаборатории, начался почти сразу после революции. В 30-х чиновник от науки уже чувствовал себя заметной фигурой, в 40-х стал фигурой главной, в 60-х — решающей.

Именно от них, от этих быстро плодящихся псевдопрофессоров и квазидоцентов, зависела судьба Войно-Ясенецкого в Ташкенте. Механика их возвеличивания довольно однообразна. Предвидя для себя известные выгоды, инженер Н. или врач М. вступал в партию. Ему предлагалось оказать властям несколько услуг, и, если выяснялось, что неофит не брезглив, перед ним открывалась гарантированная служебная и научная карьера. Такие люди постепенно занимали все посты в руководстве институтами, кафедрами, лабораториями, клиниками. По какой-то странной корреляции политическая всеядность редко сопутствует творческой одаренности. Новая власть «исправила» этот недостаток природы. Недостаток исследовательских работ чиновник начал восполнять должностным положением, а служебный апломб возместил ему научную беспомощность.

Одним из тех, кто наилучшим способом усвоил выгоды новой системы, был ташкентский хирург профессор Иван Иванович Орлов. Малоинтеллектуальная физиономия его сохранена для потомства в книге «Двадцать лет Ташкентского медицинского института им. В. М. Молотова», Ташкент, 1939 год. Портрет профессора Орлова стоит в этом сочинении четвертым после Ленина, Сталина и Молотова. Еще бы! Ведь Иван Иванович занимал пост наркома здравоохранения Туркреспублики еще в 1918 году. О хирургическом мастерстве Орлова, который и в 1934 году продолжал занимать ключевые должности в медицине Узбекистана, рассказала мне врач Мария Борисовна Левитанус. В начале 30-х годов она вместе с Войно работала в хирургическом отделении больницы «скорой помощи».

«Валентин Феликсович нетерпимо относился к каждому случаю медицинского невежества,— вспоминает доктор Левитанус.— Особенно волновался он, когда к нам в больницу приходили люди с запущенными флегмонами кистей рук. У В. Ф. это вызывало даже озлобление какое-то. «Как же человек работать будет? Ему же, рабочему, рука нужна! Какое невежество допустить больного до такого состояния!» Такие больных нередко поступали из клиники профессора Орлова. В. Ф. негодовал: «Зачем он столько времени держал больного, если не может справиться, не способен оперировать?» Всегда спокойный и сдержанный В. Ф. в подобных случаях мог выйти из себя, и тогда мы слышали от него: «Ох, уж этот Ванька Орлов!»

«Ванька Орлов» и подобные ему определяли в ту пору, чему быть и чему не бывать в научно-медицинском мире Узбекистана. Определяли, естественно, исходя из общественных интересов, но не забывая и личных. По психологическому складу чиновник всегда готов подозревать одаренного человека в склонности к конкуренции. Войно был одарен и вдобавок знаменит. Орлов это знал. Знал и огорчался. В таких случаях первая и наиболее естественная реакция — задушить конкурента, так сказать, превентивно, загодя. Орлов сделал все что мог. Вернувшемуся из ссылки «попу» запретили работать в Ташкенте, потом удалось замолчать выход в свет его книги. Но то были меры пассивные. Для чиновника же намного предпочтительнее борьба, в которой он, чиновник, может пустить в ход свои административные связи: оглоушить, к примеру, конкурента статьей в газете. Статейки тех лет били наповал. «Правда Востока» буквально пестрела заголовками такого, например, зубодробительного стиля: «Кулацкие саботажники на хлопкозаводе» (4 февраля 1935 г.), «Троцкист Рафиков и его пособники» (21 февраля), «Преступники разваливают мясокомбинат» (10 июля). А 15 июля 1935 года жители республики, взяв в руки газетный номер, могли прочитать заметки: «Разоблаченный басмач», «Негодяй с высшим образованием», корреспонденцию с невразумительным, но достаточно угрожающим названием: «Сломить саботаж тракторной культивации» и, наконец, статью, публикуемую с продолжением: «Оппортунистические группировки в партии и борьба с ними». На этом фоне статья «Медицина на грани знахарства» никого особенно не удивила. В полном соответствии с нравами эпохи шесть членов президиума Хирургического общества во главе с профессором И. И. Орловым писали, что на грани знахарства находится профессор Войно-Ясенецкий. Появлению статьи предшествовали следующие обстоятельства. В конце 1934 года, получив гонорар за свою книгу, Войно вызвал из Архангельска Вальневу. Он сам оплатил ее проезд и пребывание в Ташкенте ради того лишь, чтобы продолжить исследование катаплазмов. Серьезный во всем, он и в этом был абсолютно серьезен. Лекарство северных рыбаков и огородников должно быть передано медицине научной. Как всегда, когда дело шло о медицине, об интересах больного, Войно проявил поразительную энергию: выступил перед ученым советом наркомздрава республики и так увлек членов совета рассказом о действии катаплазмов, что Вальневой разрешили работать под его руководством в больнице «скорой помощи». Ученый совет даже проголосовал за выделение на опыты специальной суммы.

«И вот пришла к нам в больницу эта Вера Михайловна,— вспоминает доктор М. Б. Левитанус.— Маленькая, невзрачная, лет примерно шестидесяти, очень молчаливая, не имеющая никакого понятия об асептике и антисептике. Надели на нее халат и привели в перевязочную. Появление этой старушки очень нас (молодых врачей.— М. П.) возмущало и нервировало, но большое уважение к Валентину Феликсовичу сдерживало, и мы терпеливо с ней мирились».

Вскоре, однако, антипатия и недоверие врачей к Вальвевой сменились живым интересом. Доктор Левитанус рассказывает:

«Мы проводили такие эксперименты: поступает, предположим, больной с ожогом обеих конечностей. Одну руку мы лечим катаплазмами, а другую обычными своими мазевыми повязками. Поразительно, что повязки с катаплазмами сразу снимают боль. Эту руку больной совершенно не чувствует. Повязка Вальневой прекрасно всасывает отделяемое раны, в то время как повязка обычная присыхает, там кровь и гной. Перевязка этой второй руки доставляет больному страдания. Грануляция после катаплазмов пышная, прекрасная, а на другой руке она легко повреждается и кровоточит. В конце концов, видя такие результаты лечения, мы примирились с Верой Михайловной, терпели ее, глубоко уважая Валентина Феликсовича».

Та почтительность, с которой в тридцатые годы молодые врачи советской формации относились к профессору-епископу, не имела никакого отношения к его церковному прошлому. Совсем наоборот. Подлинное дитя своего времени, яростная комсомолка-общественница («...В 1922 году в городе Джамбуле я первая из девочек-школьниц вступила в комсомол...»), позднее орденоносец, член партии с 1938 года, Мария Борисовна Левитанус любила Войно, не имея ни малейшего понятия о подлинном внутреннем мире учителя. Как и другие молодые врачи отделения, она была даже уверена, что Войно «не принадлежит к числу глубоко верующих. Врач-материалист, как он может верить?! Нам всем казалось, что его привлекает красота церковных обрядов, блестящее облачение...»

Врач Левитанус донесла свои юношеско-инфантильные, весьма сомнительные обществеяно-политические представления до наших дней. И эта духовная законсервированность делает ее рассказы особенно для нас интересными и достойными доверия. Пожилая, прекрасно сохранившаяся дама с властными интонациями в голосе в точности повторила в 1972 году все то, что она думала о своем учителе четыре десятка лет назад.

Что же пленяло ее и других врачей больницы «скорой помощи» в их заведующем? Прежде всего его великолепные операции, его талант диагноста, готовность в любой час суток прийти на помощь больному. Богатый опыт профессора молодежь принимала не враз и не на веру. Младшие тут же, в отделении, в процессе работы могли проверить каждое слово, каждый прием учителя. Так на собственном опыте убедились они в несомненной пользе катаплазмов. Когда мыслящий научными категориями человек видит какое-то явление и опыт подтверждает ему, что явление это реально существует, он принимает его, не справляясь об источнике. Нельзя отталкивать любой, действительно помогающий лечебный препарат или метод только потому, что он вышел не из недр академического института. Рядовые врачи из больницы «скорой помощи» дошли до этой истины сравнительно легко и простили Вальневой незнакомство с институтским курсом фармакологии. Но то, что естественно для практического медика, который видит воочию, что больному помогает, а что вредит, то недоступно чиновнику, глядящему не на раны, а в инструкцию. Через несколько месяцев после приезда Вальневой в Ташкент опыты с катаплазмами были в больнице запрещены. Войно, однако, свои эксперименты не прекратил. Он только перенес их из больницы в другое место, может быть, в квартиру, где жила Вальнева, а возможно, в какую-нибудь приютившую его маленькую амбулаторию. Впоследствии он писал, что после запрета «получил возможность продолжать наблюдения над катаплазмами и вел их шесть месяцев в самой убогой обстановке». Но и это его не остановило. Накопив 230 наблюдений на больных, он выступил снова, теперь уже в Хирургическом обществе, и рассказал о чрезвычайно ценных полученных им результатах.

Ташкентские медики вспоминают заседание, на котором выступил профессор Войно-Ясенецкий, как событие необычайное. В Большом зале медицинского института собрались едва ли не все медики города. Желающих выступить оказалось так много, что часть прений пришлось перенести на следующий день. Могло показаться, что решается вопрос о лечебном препарате, но бурное поведение зала, горячность ораторов и нервозность председательствующего профессора Орлова свидетельствовали: обсуждались не только катаплазмы. В зале мединститута столкнулись две точки зрения, две непримиримые позиции в науке. Имеет ли право ученый свободно выбирать тему исследования? Вправе ли он заниматься любыми опытами, которые, по его мнению, принесут пользу больному? Эти тезисы оспаривали те, кто науку, как и любую другую творческую деятельность, хотел бы взять под жесткий контроль администрации, те, кто хотел бы в личных видах запрещать все, что им не угодно.

Едва ли профессор Войно-Ясенецкий, чей доклад разжег все эти страсти, сознавал, какие подлинные, до поры до времени тщательно скрываемые противоречия всплыли вдруг в этом рале. Он говорил лишь о том, что настоящий врач никогда не должен отвергать знаний, которые накопил народ, что априорное пренебрежение к любому чужому опыту унижает ученого. Он призывал к независимому мышлению, самостоятельному поиску научной правды. Но странное дело: банальные истины его юности в 1935 году звучали почти бунтарским призывом. О них спорили, их возносили и поносили. И независимо от того, понимал или не понимал Войно суть возникшего вокруг него столкновения, именно он, с непреклонным его правдолюбием и стремлением к свободному поиску, стал в эти дни знаменем лучшей части ташкентской врачебной интеллигенции. За катаплазмы выступало во много раз больше медиков, чем против. Да и аргументы у тех, кто требовал, чтобы Войно-Ясенецкий продолжал свои опыты, оказались более убедительными. В прениях сторонники административного зажима и запретов оказались разбитыми наголову. Но в том-то и сила всякой администрации, что она остается после того, как собрание, метавшее громы протеста и стрелы сарказма, разбредается по домам. Оставшись после заседания Хирургического общества в кругу «своих», Орлов деловито разработал план изничтожения противника. Статья «Медицина на грани знахарства» стала его местью за солидные научные аргументы сторонников Войно, за унижение, которому подверглись чиновники от науки во время свободной дискуссии. Как писать такие статьи, профессор Орлов знал хорошо. На пороге 1937 года стиль клеветнического политического доноса был разработан до тонкостей. В начале такого документа полагается произвести всплеск демагогии:

«В противоположность буржуазным странам, в СССР ценные новые предложения неизменно встречают поддержку партии и правительства. Для осуществления их, в частности в области медицины, создаются специальные институты» и т. д. Затем переход на личности:

«Но при выдвижении предложений должна быть проявлена научная добросовестность и честность, которым, к сожалению, не всегда следуют. Примером может служить процесс доктора Кудрявцева в Москве и выявление целого ряда «целителей», действующих нередко в целях, не имеющих никакого отношения к науке».

Теперь, когда вы бросили на своего противника тень, связали его имя с осужденным жуликом и различными проходимцами, дайте ему еще раз поддых и беритесь за его сторонников:

«Все взятое из недр народной мудрости должно быть преломлено в свете наших современных знаний, проверенных в эксперименте, клинически изучено, а затем уже пущено в практику. При несоблюдении этих условий предложения, сделанные даже большим хирургом, ничем не отличаются от простого знахарства (так его!). И это наложило свой отпечаток на характер самой работы, ее освещение и на характер некоторых выступлений врачей, пытавшихся создать вместо научного обсуждения атмосферу демагогии и митингования».

Ну вот, не слишком складно, но зато дано всем сестрам по серьгам. Чтобы не разводили атмосферу демагогии и митингования в казенном доме.

В заключительных строках своей статьи-доноса Орлов еще раз (чтобы не забывалось!) назвал катаплазмы «опасным знахарским средством», а в тексте как бы между прочим добавил, что Войно-Ясенецкий: а) рекламист; б) не умеет лечить гнойные заболевания хирургически, а потому и занялся катаплазмами: в) составных частей мази Вальневой тоже не знает; г) бездумно рискует жизнью доверившихся ему больных. И все это напечатали. Правда, «в порядке обсуждения».

Но какое уж там обсуждений. По логике эпохи статья Орлова должна была наповал сразить Войно-Ясенецкого. По газетным обвинениям куда более скромных людей отдавали под суд, отправляли в лагеря. Но на сей раз верный механизм почему-то не сработал. Войно-Ясенецкого не посадили ни в апреле, ни в мае. Возможно, ташкентское начальство решило приберечь хирурга на случай личной нужды: мало ли что, а вдруг напорешься на ржавый гвоздь. Не к коновалу же Орлову идти лечиться...

А в июне произошел случай, который в глазах среднеазиатского начальства вознес профессора в полном смысле слова до небес. И враз померкла орловская кляуза. Началось с того, что в Институт неотложной помощи, где работал Войно, прибыла правительственная телеграмма из Таджикистана. Хирурга приглашали вылететь в таджикскую столицу Сталинабад (Душанбе) для срочной консультации. Такие же телеграммы поступили в совнарком и наркомздрав Узбекистана. Дело по тем временам случилось действительно не шуточное. На Памирево время альпинистского похода заболел видный партиец, бывший личный секретарь Ленина, управляющий делами Совнаркома Н. Горбунов. Врачи диагностировали аппендицит. Местный хирург иссек аппендикс, но занес в операционную рану чрезвычайно опасную анаэробную (развивающуюся без кислорода) инфекцию. У больного сделалась так называемая «бронзовая рожа» — гангрена клетчатки, окружающей кишечник. Будь Горбунов рядовым гражданином, он, несомненно, умер бы в сталинабадской больнице, где никто из врачей не мог распознать суть его заболевания. Но по своему чину высокопоставленный альпинист имел право на самую квалифицированную помощь, какая только существовала в стране. Вдобавок о его здоровье запросил из Москвы сам Молотов. Республиканское начальство пришло в смятение. И тут кто-то вспомнил про ташкентского хирурга-епископа. В другое время, прежде чем обратиться к столь одиозной личности, власти серьезно подумали бы. Но теперь думать было некогда. Умри Горбунов в Таджикистане, многие из них потеряли бы партбилеты, службу, а, кто знает, может быть, и голову. Выбора не было. В Ташкент посыпались истерические телеграммы...

До этого случая Войно никогда по воздуху не летал. Однако, услышав о тяжелом больном (социальное положение пациента его никогда не интересовало), он без лишних разговоров сел в кабину санитарного самолета и, прихватив на случай качки эмалированную мисочку, пустился в путь. От Ташкента до Сталинабада по тем временам лету было часа три. Прямо с аэродрома совнаркомовская машина доставила хирурга в больницу. Жизнь Горбунова висела на волоске. Сталинабадские врачи, те вообще считали его обреченным. И были близки к истине: жить их пациенту оставалось несколько часов, если бы не Войно. Распознав болезнь, он потребовал доставить противогангренозную сыворотку, а сам приступил к операции. Хирург предпринял то единственное вмешательство, которое способно было остановить трагический ход событий: рассек больного почти пополам, от пупка до позвоночника, широко раскрыв операционную рану, впустил воздух в брюшную полость. Инфекционный процесс разом захлебнулся: возбудитель гангрены не переносит кислорода. Подоспевшая вовремя сыворотка добила инфекцию. Больного удалось спасти. У таджикских вождей отлегло от сердца. В Москву полетели победные реляции.

Операция в Сталинабаде в одночасье изменила общественный статус Войно. Увидав, как великолепно хирург справился с, казалось, безнадежной болезнью, местные чиновники решили оставить Войно в Таджикистане. Была дана команда — переманить ташкентского профессора. В Сталинабаде хирург жил у своего старшего сына, Михаила. Михаил определился как специалист-патологоанатом и вместе с женой Машей остался работать в Таджикистане. Молодые Войно-Ясенецкие ждали ребенка. Первый внук Луки родился 31 июля, а примерно за неделю до того, вечером, когда семья сидела за чаем, в квартире появились двое, таджик и русский — члены местного правительства. Завязалась беседа, о которой Мария Кузьминична Войно-Ясенецкая рассказывает следующее.

Сначала гости толковали об удачной операции, о здоровье товарища Горбунова, о первом полете профессора по воздуху. Потом со всеми восточными онерами один из гостей стал приглашать Войно перебраться в Сталинабад, сказал, что правительство предложит ему должность главного хирурга республики.

— Что ж, я не прочь, — ответил Лука, — город ваш мне нравится. И новый корпус больницы хорошо отстроен. И родные мои здесь. Одно плохо: церкви у вас нет. В Ташкенте есть, а у вас нет. Постройте церковь, и я охотно перееду.

Члены правительства замялись. Войно же, будто не замечая их смущения, как о чем-то самом естественном, продолжал говорить, что строить в Сталинабаде умеют, вот построили в центре города почту. Красиво, даже богато. Пусть и церковь построят. Не надо тратиться так, как на почту. Для церковного здания совсем не обязательны богатая лепка и роспись... В предложении Войно не было и намека на вызов или ультиматум. Просто для естественного каждодневного существования ему необходима была церковь. Он и сказал об этом безо всяких обиняков. Гости сникли, перевели беседу на другое и вскоре ретировались. В пору, когда по всей стране храмы взрывали или превращали в хранилища для картошки, даже разговор в постройке церкви представлялся рискованным.

На высокую должность в Сталинабаде Войно-Ясенецкий не поехал, но в Ташкенте отношение к нему явно переменилось. Профессора стали приглашать на консультации к высокопоставленным лицам, ему разрешили читать лекции на курсах повышения квалификации врачей. Ташкентское начальство даже сделало вид, что забыло о своем запрете лечить катаплазмами. Запрет не сняли, но опыты с мазями Вальневой продолжались. Чтобы детально исследовать свойства катаплазмов, Войно привлек шесть профессоров и среди них микробиолога, фармаколога и даже физиолога для опытов на животных. Результаты этой совместной работы камня на камне не оставили от обвинений Ивана Ивановича Орлова. В доантибиотическую эпоху у катаплазмов были все основания, чтобы стать благодетелями гнойных и ожеговых больных. Но для этого следовало публично опровергнуть обвинения Орлова. И вот случилось чудо: профессор Войно-Ясенецкий, официально в газете обвиненный в знахарстве и прочих малодостойных поступках, получил возможность открыто, в той же газете опровергнуть возводимые на него обвинения.

Я говорю о чуде совсем не в переносном смысле слова. У советских людей вот уже более 70 лет как отнято право отвечать в газете на нападки прессы. То, что на Западе является естественным следствием разнопартийности и беспартийности газет, у нас полностью запрещено. Случается еще, что советская газета публикует опровержения, если затронуты интересы учреждения или общественной организации. Но несправедливо обиженная или оклеветанная личность не имеет решительно никакой возможности постоять за себя в открытом споре на газетной полосе. И тем не менее однажды это случилось. Ровно через год и три месяца после появления в «Правде Востока» статьи «Медицина на грани знахарства» та же газета поместила опровержение доктора медицины В. Ф. Войно-Ясенецкого.

Примечателен самый стиль опровержения. Можно класть в заклад голову, что за десять лет до того и двадцать лет после «Правда Востока» ни разу не опубликовала на своих страницах ничего подобного. Таким стилем в советских газетах не пользовались ни в тридцатых годах, ни в сороковых, ни в пятидесятых.

«В 1790 году,— начинает Войно-Ясенецкий,— у Жюльяка в Гаскони упал метеорит. Начальство этой провинции отнеслось к явлению с достойным похвалы благоразумием: был составлен протокол, подписанный 300 очевидцами. Но когда этот документ представили в Парижскую Академию, то официально подтвержденное известие она сочла просто глупостью. Ученый Штютц сказал: «Только люди совсем невежественные в естествознании могут верить, что камни падают с небес».

С тех пор прошло много времени, советские ученые давно сняли мантии и береты, и президиум Ташкентского хирургического общества вместе с нами посмеется над научным чванством и глупостью парижских академиков. Однако в статье «Медицина на грани знахарства» он продемонстрировал обычную для всех времен враждебность ко всякому смелому научному новшеству и очень узкое понимание научности. Бросается в глаза его предвзято недоброжелательное отношение к народной медицине, для которой всегда наготове клеймо «знахарство».

Напомнив, что его обвиняют в отсутствии научного контроля и в том, что он не опробовал действие препарата на животных прежде, чем начал лечить людей, Войно пишет:

«Допустим, что я, тридцать три года специально разрабатывавший вопросы гнойной хирургии, не умею оценивать клинического течения гнойных заболеваний и мои «впечатления» не имеют никакой научной ценности. Но по моей инициативе в научной разработке способа Вальневой должны были принять участие шесть профессоров разных специальностей... В вопросе о действии катаплазмов нельзя придавать существенного значения экспериментам на животных, ибо большинство из них маловосприимчиво к гнойной инфекции, и у кроликов, наиболее пригодных для эксперимента, после заражения стафило- и стрептококками формы и течение гнойных процессов мало похожи на то, что происходит у человека. В опытах д-ра Кац большинство кроликов погибало часто неожиданно, и из числа леченных катаплазмами и из числа контрольных.

Законны, конечно, опасения хирургов относительно применения в катаплазмах чернозема, содержащего много опасных микробов, но в этом вопросе они оказались «большими роялистами, чем сам король», ибо проф. бактериологии Штибен, изучивший возможности реализации катаплазм, определенно заявил в прениях, что надежная стерилизация земли легко выполнима, а опасность инфекции другими составными частями катаплазм при соответственных мероприятиях практически ничтожна».

В своем ответе Войно-Ясенецкий остановился не только на чисто научных аспектах нового препарата, но и на большой общественной проблеме. Местное здравоохранение Узбекистана переживало жестокий недостаток квалифицированных кадров. Даже в официальные источники проскальзывали настораживающие цифры: из четырех врачебных должностей в республике пустуют три. Вместо 1470 штатных врачей в районах Узбекистана (без городов) в 1935 году работало 380. О том, насколько безграмотны выпускники Ташкентского мединститута, вынужден сообщить даже восторженно настроенный историк тех лет. В 1931 году срок обучения в мединституте был сокращен до 4-х лет. «Это ускорение выпуска шло за счет понижения качества продукции нашего вуза»,— признается автор статьи в юбилейном сборнике. Одновременно в республике развернулась другая политическая кампания: выпускать главным образом медиков-узбеков. Юноши и девушки из кишлаков не могли, конечно, сдать экзамены в институт. Но власти вышли из положения очень просто: «Пришлось... пойти на снижение требований к поступающим студентам из коренных национальностей»,— сообщает проф. Слоним. И далее пишет, что начиная с 1931 года «было сделано немало ошибок, особенно в области упрощенчества, как в преподавании, так и в издании специальных учебников тоже упрощенческого типа». Можно представить себе, какого рода «медики» после всех этих «кампаний» начали поступать в больницы и поликлиники Узбекистана.

Бывший земский врач Войно-Ясенецкий лучше, чем кто-нибудь другой, знал, какими трагедиями для больного оборачивается лечение гнойных болезней у медиков «ускоренного выпуска». Именно их, полуграмотных кишлачных врачей, имел он в виду, исследуя действия катаплазмов при ожогах и гнойных заболеваниях. Он искал лекарство, которым с пользой для больного мог бы лечить самый серый, самый непросвещенный медик. И нашел его. «Я резко протестую против заявления президиума Хирургического общества, будто я вместо научной хирургии рекомендую кишлачным врачам научно не проверенное, опасное знахарское средство,— заявил он,— Инкриминированная мне фраза, что «кишлачные врачи никогда не будут знать гнойной хирургии», выхвачена из общей связи моей речи, сущность которой сводилась к тому, что диагностика гнойных заболеваний настолько трудна, что я и сам нередко делаю ошибки, а лечение, их требует солидного знания топографической анатомии, большого хирургического опыта и даже творческих способностей к созданию индивидуально различного в каждом отдельном случае, а не шаблонного плана операций. Таких требований, конечно, нельзя ставить всей массе начинающих врачей. Кроме того, по крайней мере 80% из них вообще не оперируют, так как не каждый может быть хирургом.

Неужели не заслуживает внимания очень простое, всем доступное средство, излечивающее без всякой боли и могущественно унимающее боль, свойственную всякому болезненному процессу?»

Редакция газеты сопроводила статью Войно-Ясенецкого припиской о том, что она ждет от ученого совета нардюмздрава УзССР ответа по существу. Но писалось это только для проформы. Все понимали: вопрос решен окончательно. И не в пользу президиума Хирургического общества. В наркомздраве, как и в обществе, сами по себе катаплазмы мало кого интересовали. Зато в обеих инстанциях было хорошо известно: Войно лечит ташкентских и сталинабадских наркомов, Войно полезен властям. А коли так, то и дискутировать не о чем.

В декабре того же года высокие инстанции еще раз подтвердили профессору свое благоволение. Все та же «Правда Востока» известила читателей (о других ученых так никогда не писали), что «Наркомздрав Узбекистана утвердил проф. В. Ф. Войно-Ясенецкого в ученой степени доктора медицинских наук без защиты диссертации. Наркомздрав принял во внимание 27-летнюю деятельность Войно-Ясенецкого и его заслуги в области гнойной хирургии. Диссертация, которую он защищал в 1916 году, до сих пор не утратила своего значения». Все это звучало очень мило. Только врачебная деятельность хирурга переваливала уже к этому времени за 33 года. Шесть лет ссылок и тюрем наркомздрав ему почему-то не засчитал.

Давно ему не было так хорошо и спокойно, как в 1936-м и 1937 годах. Кончились нелады с собой и с Богом. Всевышний благословил его исследования в хирургии и анатомии. Дети выросли, и жизнь их постепенно устраивалась. Михаил прочно обосновался в Таджикистане, ученый. Алексей тоже со студенческой скамьи начал работать в Ленинграде у физиолога Орбели. Валентин кончал медицинский в Ташкенте. Не все, правда, ладилось в семье Елены, но она умная, красивая, здоровьем не обиженная, даст Бог, и у нее все обойдется. После ссылки Войно жил сначала с дочерью и зятем, но в конце тридцать пятого купил для себя и младшего сына Валентина небольшой домик неподалеку от больницы Полторацкого. При доме в саду стоял совсем крохотный флигелек, где поселилась Софья Сергеевна Велицкая. Велицкая работала, а домашнее хозяйство вели две пожилые сестры-монашки. Лука постриг их под именами Лукия и Валентина еще в Енисейске в первую свою ссылку. С тех пор сестры везде следуют за Владыкой. Пытались даже ехать за ним в Архангельск, но туда власти их не пустили.

На работе у профессора Ясенецкого тоже все хорошо. Вместо маленького, неудобного отделения на 25 коек, которое с трудом дали ему в конце 1934 года, теперь, в 1936-м, он руководил третьим, самым большим корпусом Института неотложной помощи. В его распоряжении главная операционная, сколько угодно гнойных, обожженных, травматических больных. Штатом больничным профессор тоже доволен, хотя никто никогда не слышит от него слов одобрения. Соединяет профессора с сотрудниками прочная нить: он природный учитель, а они жадно стремятся перенять его опыт. Врачи третьего корпуса давно уразумели: защитить кандидатскую диссертацию в общем-то дело несложное, а второго такого учителя, как Войно, у них не будет. Никто тут поэтому не гонится за учеными званиями, но знаниями, которые дают операции Войно-Ясенецкого, его патологоанатомическими разборами все дорожат.

На разборы в секционной собираются все медики, со всех отделений. Прежде чем начать конференцию, профессор произносит свое излюбленное: «Мы собрались сюда не для того, чтобы кого-то ругать или кого-то судить, а для того лишь, чтобы выяснить, чего мы, врачи, в своей работе недоделали, что сделали не так, как надо. Наша цель — не повторять ошибок, допущенных нами при лечении вот этого нашего пациента». И неотвратимо, как судьба, жест скальпелем в сторону трупа. Да уж, поучиться у Войно-Ясенецкого есть чему. Доктор Левитанус вспоминает: «В начале моей работы в гнойном отделении Валентин Феликсович не слишком нам доверял, оперировал сам, а мы только помогали ему... Потом стал постепенно допускать нас к операционному столу, а сам ассистировал. Надо сказать, что лучшего ассистента, чем он, никогда я не видела. Работал он совершенно спокойно, тактично, как будто даже и не помогает, а делаешь все сама, хотя во всем чувствуется его помощь, во всем ощущается его рука... Операции у нас часто проходили под регионарной анестезией. В Ташкенте под регионарной анестезией никто оперировать не умел, а он делал это исключительно мастерски, и операции протекали блестяще».

Обучил Войно своих молодых товарищей многому. Показал, как лечить гнойники катаплазмами и как освобождать пациентов от болей, связанных с воспалением лицевого тройничного нерва. Заболевание это тяжкое, длится годами. Прервать его может только тот, кто владеет тончайшей операцией: умеет входить иглой в очень маленькое отверстие черепа, расположенное под глазом, и вводить спирт в нервный, так называемый гассеров узел. Если хирургу удается найти и алкоголизировать узел,— наступает почти немедленное выздоровление: перестает дергаться веко, возвращается к норме выражение лица, а главное, проходят мучительные, сводящие с ума боли. «Я помню, что к нам приезжали больные из Ленинграда и Москвы,— вспоминает доктор Левитанус,— от крупнейших хирургов. Видно, кроме Валентина Феликсовича, никто не решался вводить лекарство в гассеров узел».

Но в школе Войно-Ясенецкого учат не только хирургии. Невестка профессора Мария Кузьминична, зайдя однажды к свекру на работу, застала его в крайнем возбуждении. Доктор Федермессер только что сообщила профессору о смерти больного с абсцессом верхней губы. В годы, предшествующие появлению антибиотиков, такой исход при нарыве верхней губы не был редкостью. Но Войно принял известие хмуро и потребовал, чтобы сотрудница детально перечислила, что именно было сделано для погибшего пациента. Федермессер принялась перечислять врачебные назначения, но потом махнула рукой и сама себя остановила: «Да что тут говорить! Больной все равно был обречен...» Обречен?! Величественный, всегда невозмутимый профессор буквально взревел: «Вы не имели никакого права останавливать борьбу за жизнь больного! Вы даже думать о неудаче не имеете права! Только делать в с е, что нужно! Делать ВСЕ, слышите?!»

Кричать на врача — это Войно позволяет себе крайне редко. Но больной в третьем корпусе — действительно фигура центральная. Ночь ли, день ли воскресный, находится ли врач в очередном отпуске или болеет — ничто не освобождает его от обязанности явиться немедленно в отделение, если это необходимо для спасения пациента. Этот строго заведенный порядок профессор и сам выполняет без малейшего ропота. «Какой бы ни был церковный праздник,— вспоминает доктор Левитанус,— какую бы службу ни служил он в церкви, но если дежурный врач присылает шофера с запиской о том, что нужна профессорская консультация, Войно тут же поручает литургию другому священнику и незамедлительно выезжает к своим больным». Это тоже школа Войно-Ясенецкого.

Так она и течет, жизнь профессора-епископа, в своем нераздельном двуединстве. В какой-то миг, правда, равновесие между двумя «половинками» его естества, кажется, готово нарушиться: в Ташкенте проходит слух, что открывается Институт пиологии, где Войно предложат пост директора, если он окончательно порвет с церковью. Многим кажется, что епископ Лука доживает в этом мире последние дни и очень скоро на свете останется лишь профессор-хирург Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий. Особенно горячо этого желают близкие хирурга, намучившиеся за годы его арестов и ссылок. Но месяцы идут за месяцами, а в судьбе знаменитого медика не происходит никаких перемен. Да он, похоже, и не испытывает никаких неудобств от своего двойственного положения.

Рано утром к домику неподалеку от больницы Полторацкого подъезжает легковая машина, новой, только что появившейся в городе марки М-1. Машина везет Луку в церковь. Пока он молится, автомобиль стоит у церковной ограды, привлекая ротозеев и наполняя гордостью (или злорадством?) души прихожан. Потом машина мчит профессора в Институт неотложной помощи. Начинается день, до краев наполненный операциями, консультациями, конференциями. После работы в операционной и над трупами — чтение лекций в Институте усовершенствования врачей. В субботу, в воскресенье и по праздникам Лука снова отправляется к литургии, но уже на запряженной лошадью линейке. Машина — институтская, линейку присылают из церкви.

Он поистине двуедин. Лишь по временам верх берет одна ипостась, а затея ее сменяет другая. Самые близкие родственники имеют даже возможность наблюдать, как без всякого труда, вполне естественно совершается этот переход. Невестка Мария Кузьминична вспоминает, что в церкви свекор ходил медленно, походка его была величественна, движения благообразны. Но стоило ему переступить порог третьего корпуса, как он преображался. Исчезала плавная округлость жестов. Затянув на поясе халат, засучив рукава, он разом обретал хирургический вид. Становился почему-то худощавым, сразу начинал ходить быстро, говорить громко, в голосе возникали властные нотки. Войне громко вызывал Федермессер, требовал принести ему какие-то истории болезни, начинал кому-то за что-то выговаривать. Посторонним он не подчеркивал двойственность своего существования. В отделении разрешал называть себя по имени-отчеству, в церкви проповедовал, в больнице не говорил о делах веры. Горожане уже начали привыкать к его облику, к цивильной толстовке и кремовой коломянковой панаме «поповского», как говорит доктор Левитанус, вида. Но для постороннего глаза фигура профессора-епископа, его быт и взгляды таили много неожиданного.

Летом 1936 года из Омска в Ташкент приезжал профессор М. С. Рабинович. Зная хирургические работы Войно-Ясенецкого, врач-сибиряк пожелал познакомиться с ним лично. Треть века спустя, вспоминая о встрече в Ташкенте, проф. Рабинович обратил внимание на удивительное спокойствие, даже какую-то ублаготворенность Войно летом 1936 года. Хотя сибиряк был в то время молод, преуспевал у себя в Омске, заведовал кафедрой, но на пороге рокового 1937-го им владело душевное состояние, очень далекое от безмятежности. Кругом уже летели головы, и ни о каком спокойствия не могло быть и речи. Откуда же взялась столь благостная душевная настроенность у ташкентского коллеги?

Может быть, Войно не читал газет? Не знал о массовых арестах «врагов народа», о больших и малых процессах, которые уже начали сотрясать страну? Известно доподлинно: читал и знал. Догадывался и о том, насколько неустойчиво его собственное положение. И тем не менее...

В антирелигиозных брошюрках и докладах нередко повторяется мысль о том, что материалист в критических обстоятельствах всегда активен, он борется до конца, надеясь только на себя и на товарищей по классу. Тот же, кто вверяет свою судьбу сверхъестественным силам, обрекает себя на безволие, на пассивность. Верующий ждет милостей там, где следует выявить свою непримиримость и упорство.

Пример, даваемый профессором Войно-Ясенецким, говорит о другом. Возможно, что в 1936—1937 годах он еще не слишком четко различал приметы новой волны террора, но в отличие от омского коллеги эти приметы не заставляют его трепетно вслушиваться и всматриваться в окрестный мрак. Он вообще не думает о своей безопасности. Это не безволие, не пассивность. Свободный от страха, ум ученого направлен в иную сторону, мысли заняты другим. Он ищет, как помочь людям. Нет, не в этой разверзающейся под ногами кровавой пучине, в которой у каждого своя судьба. А в борьбе с болезнями, там, где как хирург он действительно может бросить ближнему канат спасения.

Ученый исследует флегмоны лица. Как правило, это страдание смертельно: гной попадает в мозг — и конец. Но каким путем движется гной при глубоких флегмонах? Как и в какой точке скальпель хирурга может остановить смертельную опасность? Мелочь? Детали медицинской технологии? Нет — вечные вопросы бытия. Они останутся жизненно важными после того, как сойдут в могилу Ягода, Ежов, Берия, и после того, как закатится звезда Сталина, и даже после того, как в Лондоне Чейн и Флори выделят первые крупицы пенициллина, а в Университете Нью-Браунсвик (США) Ваксман создаст «короля антибиотиков» — стрептомицин. Те поиски, которые захватили Войно-Ясенецкого осенью 1936-го, не потеряли своего смысла и сегодня, сорок лет спустя. И, надо думать, будут нужны людям до тех пор, пока в мире останутся флегмоны и останется хирургия.

Как всегда, он работал взахлеб. В конце декабря пишет сыну: «...Я получил здесь несколько трупов и сделанные на них исследования уже полностью разъяснили мне все важнейшее в патологии глубоких флегмон лица. Чем больше я работаю над ними, тем больше эта работа усугубляется и (ее) хочется продолжать и продолжать. То же самое будет, вероятно, и с флегмонами верхнего конца бедра и других областей, все хочется изучить как можно глубже... Однако этому стремлению к углублению конца не будет, а жизнь моя близится к концу, и можно опоздать».

Торопиться заставляет не только близкая, как ему представляется, смерть — Войно все еще только пятьдесят девять,— но и другая причина. Он хочет, чтобы его находки сейчас же, безотлагательно служили больным, помогали хирургам. Нельзя допускать, чтобы люди гибли после того, как ученый нашел путь к исцелению. «Недели две тому назад я написал в Медгиз, прося решить, писать ли (мне) отдельную книгу о флегмонах или все ее содержание внести как дополнение во второе издание «Очерков гнойной хирургии», которые очень нужны. Со всех сторон врачи просят меня о нем. Это был бы полный курс гнойной хирургии». Второго издания любимой книги Войно-Ясенецкому пришлось ждать еще целых десять лет. Полный курс гнойной хирургии, объемом в три раза превышающий первое издание, вышел только в 1946 году. Но до тех пор много воды утекло в Енисее...

Пора, наконец, подробнее рассказать о сочинении, которому профессор Войно-Ясенецкий отдал в общей сложности без малого полвека. Необходимость взяться за перо объяснял он так:

«Первое, что я болезненно почувствовал, начав работу на селе, это крайняя недостаточность полученной мною в университете подготовки по диагностике и терапии гнойных заболеваний, которые оказались, однако, самой важной, самой повседневной частью хирургии для врача, работающего среди крестьян и рабочих. Надо было собственными силами пополнять этот тяжкий пробел, и всю жизнь я усердно занимался этим делом. Книга, которую я написал, подводит итог моим многолетним наблюдениям в области гнойной хирургии, которые я собирал с особенной любовью. Я поставил себе целью прежде всего показать молодым врачам, что топографическая анатомия является важнейшей основой для диагностики гнойных заболеваний и выработки плана оперативного лечения...»

За тридцать лет, прошедших с тех пор, как киевский студент-медик покинул Университет Св. Владимира, отношение к гнойной хирургии на медицинских факультетах и в больницах страны почти не изменилось. В предисловии к первому изданию «Очерков» профессор В. С. Левит вынужден признать: «Гнойные отделения, существующие в клиниках и больницах, являются большей частью хуже обставленными во всех отношениях, пользуются меньшим вниманием руководящих лиц и мало популярны среди врачебного и вспомогательного персонала. Большинство молодых врачей неохотно идет работать в «гнойное» отделение и по окончании положенного срока спешит вернуться в «чистое».

Отчего же? Молодым кажется, что диагносцировать и лечить гнойные заболевания пальцев и кисти, оперировать остеомиелиты, карбункулы, флегмоны, бороться против раневого сепсиса (заражения крови) — дело неинтересное и не совсем сложное. Против этой ошибки и выступил Войно-Ясенецкий. Он привел в своих «Очерках» множество примеров неудачного лечения, огромное число историй болезни, которые показали, как сложно врачу одолеть гнойную инфекцию, как много больных погибает от того только, что медики не получили в институте достаточно серьезной подготовки. Нет, утверждает он своей книгой, гнойная хирургия совсем не скучна и не проста. Это раздел науки, полный неразрешенных проблем, область, ждущая своих открывателей.

В подходе к нагноительным процессам у автора «Очерков» есть свой принцип, который он сам называет анатомо-топографическим. На сто лет раньше великий Пирогов «поженил» хирургию с анатомией. И он же первый понял, что хирургу в его практической работе важно знать не только место, где тот или иной сосуд, нерв, мышца находятся, но и как эти сосуды, нервы, мышцы расположены по отношению друг к другу и остальным органам. Диспозиция эта сложна, изменчива. При разных положениях тела, при разных физиологических и патологических состояниях органы и ткани смещаются. Пирогов указал оперирующим врачам на то, как важно для них знать эту подвижную географию живого тела —топографическую анатомию.

Среди прочих анатомических элементов Пирогова особенно интересовали фасции — плотные соединительно-тканные оболочки, которые футлярами одевают внутренние органы, сосуды, нервы и мышцы. Идя за великим учителем. Войне определил, что знание фасций, а точнее фасциально-клетчатых пространств, особенно важно для успеха гнойной хирургии. Основное назначение фасциаль-ной пластины — отделять одну группу мышц от другой, что особенно важно, когда одна находится в покое, а другая сокращается. Во времена Пирогова эта функция считалась единственной, но позднее стали известны и другие назначения фасциального слоя. Чем больше давление одной группы мышц на другую, тем фасция плотней и толще. В местах малого давления она превращается в пленку, а подчас и в тонкую рыхлую ткань, именуемую клетчаточной (весь слой называется фасциально-клетчаточным). В этом слое проходят сосуды и нервы, в нем совершаются обменные процессы между кровью и тканями. Фасциально-клетчаточный слой служит таким образом не только внутренней опорой, «мягким остовом» нашего тела, но вместе с тем является и биологической средой. Для гнойной хирургии эта система имеет решающее значение: именно по фасци-альным пространствам распространяется гнойно-воспалительный процесс. Хирург, знающий, где найти и как раскрыть эти пространства, может легко обнаружить доступ к очагу, требующему активного вмешательства. Врач, не знакомый с фасциально-клетчаточным слоем, обречен совершать хаотические, не -оправданные анатомическими законами разрезы, которые могут принести больному только вред.

В первой трети XX века пути распространения гноя из одного фасциального пространства в другое еще не были изучены. Войно справедливо считал, что успешно лечить гнойные заболевания удастся лишь после того, как будут изучены пути движения гноя. Как и М. И. Пирогов, он сугубо хирургическую врачебную проблему решал, экспериментируя на трупах. Вводил в исследуемые участки тела желатину и прослеживал, какими путями она распространяется в окружающее пространство. В книге рядом с описаниями операций он поразительно точно и убедительно живописует результаты своих опытов. Читателю-хирургу не приходится верить автору на слово. Каждый шаг оперативного скальпеля Войно-Ясенецкий убедительно и наглядно доказывает экспериментом.

Можно сказать, что в своих «Очерках» Войно впервые за сто лет пытался пробудить у медиков интерес к некогда брошенной в хирургическую почву идее Пирогова. Но в книге важна не только основная идея автора, но и формы, в которых она преподнесена. Как научный писатель Войно стремится довести свои идеи не только через разум, но и через чувства читателя.

Вот глава о флегмонах. Автору учебника ничего не мешает начать ее с пространных анатомических деталей. Читать об этих деталях довольно утомительно, но что поделаешь — учебник есть учебник. Войно, однако, уклоняется от наезженной дороги. Ему нужно иное: с первых же строк показать начинающему хирургу, насколько грозна вовремя не распознанная болезнь. Стремясь пробудить в читателе чувство ужаса и сострадания, он описывает зрелище, которому сам был свидетель в первый год врачебной службы на селе:

«Проехав 25 километров в конец своего земского участка, я вошел в избу и увидел никогда не забываемую картину: женщина лет сорока пяти, страшно измученная и точно застывшая в своем страдании, стояла лицом к стенке, сильно согнувшись и опираясь на скамью вытянутыми закоченевшими руками. Так стояла она день и ночь уже три недели (подчеркнуто В. Я.). Вся левая половина поясницы была сильно выпячена огромным скоплением гноя, ясно зыблющимся под кожей. Я осторожно вымыл поясницу, анестезировал кожу кокаином и быстрым взмахом ножа широко вскрыл огромную флегмону: подставленный ушат до половины наполнился жидким гноем. На другой день больную привезли в больницу, и дальнюю дорогу на простой телеге она перенесла отлично».

Теперь, когда в сознании читателя навечно запечатлелся образ мученицы крестьянки, опытный лектор переходит к сути дела: он описывает операцию, а затем пытается выяснить механизм образования забрюшинных поясничных флегмон.

«Я ввел руку в огромную гнойную полость и, тщательно обследовав ее, нашел в ней болтавшиеся остатки поясничной мышцы, несколько перемычек, глубокие бухтообразные затеки, но почки не мог найти. Все закоулки были дренированы резиновыми трубками и большими марлевыми салфетками. Быстро стала очищаться и уменьшаться гнойная полость, и уже через пять недель больная была выписана вполне выздоровевшей.

Это было очень мало похоже на то представление о «паранефрите», которое я вынес из университета. В то время все поясничные флегмоны называли паранефритами... С ними естественно связывалось у врачей и учащихся представление о том, что почка является исходным продуктом гнойного процесса... Уже первое мое знакомство с живой действительностью, только что вкратце описанное, заставило меня задуматься о «паранефрите»... Впоследствии я много раз оперировал забрюшинные флегмоны, всегда искал и исследовал почку, но в большинстве случаев убеждался, что никакого отношения к почке флегмона не имеет».

После столь выразительно нарисованной операции читатель уже не может оставаться равнодушным. Подлинные причины, вызывающие флегмоны, его живо заинтересовали. Теперь кожно рассказывать и о анатомических подробностях. Под пером хирурга детали эти обрели свой глубокий смысл, они очеловечены, одухотворены. Читатель знает, ради чего и во имя чего следует постигать все эти тонкости.

Личные отношения автора со слушателем-читателем составляют еще одну особенность «Очерков» Войно-Ясенецкого. Какие бы операции хирург ни описывал, каких бы оперативных и анатомических подробностей ни касался, кроме больного, он всегда видит перед собой и своего младшего коллегу — начинающего врача. И это постоянное доверительное обращение к собеседнику наполняет книгу невыразимым обаянием. Вот, описывая правильные широкие разрезы, которые медик сделал у пациента при карбункуле нижней губы, Войно замечает, что оператор все-таки оставил без внимания одну, казалось бы, «маловажную» подробность: воспаление распространилось уже на угол рта и край верхней губы пациента. В предыдущих строках подробно объяснено, почему нарывы верхней губы, в силу особенностей ее анатомии, опаснее карбункулов губы нижней. И на этот раз гнойная инфекция, едва зайдя на краешек верхней губы, развернулась вовсю: вовлекла целые нервы, началось общее заражение крови, гнойные очаги образовались во многих внутренних органах. Больная, у которой врач поначалу просмотрел «пустяковую» деталь болезни, оказалась между жизнью и смертью. Завершая эпизод, автор не может удержаться, чтобы не воскликнуть с грустью: «Молодой хирург мало интересовался гнойной хирургией».

Другая глава. Идет разбор другого заболевания, и снова, как бы подняв голову, склоненную над пациентом, Войно произносит, обращаясь к слушателям: «Распознавание забрюшинных флегмон, обычно не представляет никаких трудностей, если врач вообще не забывает об этой болезни и не имеет плачевной привычки во всяком лихорадочном заболевании видеть малярию или брюшной тиф. К сожалению,— добавляет Войно-Ясенецкий,— эта привычка нередко так укореняется, что врач «видя не видит и слыша не слышит». Кажется, что речь идет только о недочетах хирургического воспитания, но вместе с тем голос ученого взывает к нравственным принципам врача.

Эпическая интонация, которая исподволь звучит на протяжении всего труда профессора-епископа, явственно прорывается там, где Войно заговаривает о хирургических ошибках.

Ошибки, особенно ошибки, допущенные им самим,— любимая его тема. Читая «Очерки», постоянно вспоминаешь слова А. И. Герцена: «Кто мог пережить, тот должен иметь силу помнить». Войно не просто помнит. С каким-то даже удовольствием распинает он себя за просчеты и промахи, допущенные в операционной 10–15–20 лет назад. Достается в «Очерках» и учителям, тем, что не объяснили будущему врачу, едущему в деревенскую глушь, как именно лечить главные народные болезни. Вот очерк о тактике врача, приступающего к лечению гнойного воспаления суставов. Каждая деталь изображена почти с кинематографической ясностью, приведено огромное число примеров, разъясняющих, как поступать, чтобы непременно добиться успеха в лечении. И тут же чистосердечное признание автора в том, какие грубые ошибки допускал он в те годы, когда на этих же ошибках накапливал свой врачебный опыт. «А ведь этого могло бы и не быть, если бы учителя интересовались гнойной хирургией!»

Историки медицины напишут когда-нибудь специальные исследования об «Очерках гнойной хирургии», ибо, несмотря на сугубо специальный характер темы, сочинение это относится к тем книгам эпохи, которые поразили мыслящих современников. Литературные, философские и научные достоинства «Очерков» поставили их в ряд с мировой научной классикой. А сегодня? Жива ли она через сорок лет после выхода первого издания? Не потеряла ли значения в эпоху, которую именуют подчас эрой антибиотиков?

Хирург-травматолог из Таллинна Арнольд Сеппо (род в 1917 году), известный своими новыми методами лечения гнойных заболеваний, пишет:

«На Ваш вопрос о том, что дал науке В. Ф. Войно-Ясенецкий, отвечаю с удовольствием, потому что мне приятно говорить о таком самобытном труженике, да еще и потому, что почти все современное поколение хирургов, к которому я имею честь относиться, в большей или меньшей степени являются его учениками.

Время движется быстро... Но книга В. Ф.— первое руководство по гнойной хирургии на русском языке, продолжает оставаться настольной книгой молодого хирурга, попавшего на самостоятельную работу. Она действительно пока не превзойдена. И это потому, что под весьма скромным заголовком кроется многолетний труд натуралиста и хирурга-ученого. Это и обеспечило книге бессмертие... Разработанное В. Ф. учение о перемещении гноя будет жить вечно. Мы должны это знать независимо от новых антибактериальных средств и новых возможностей лечения».

Хирург Борис Львович Осповат (род. в 1894 году), пятьдесят лет проработавший в Боткинской больнице (Москва), в следующих словах детализирует точку зрения таллиннского коллеги:

«В те времена, когда вышла в свет книга В. Ф. Войно-Ясенецкого, еще не было тех средств защиты от гнойной инфекции, какие появились в дальнейшем. Но и в последующие годы, когда появились антибиотики, для врача не потеряло своей роли знание анатомических путей, по которым закономерно продвигается гнойно-воспалительный процесс... Легковерный врач считает антибиотик всесильным, ему кажется, что с появлением антибиотиков вся проблема борьбы с гнойной инфекцией полностью решена. Он недооценивает привыкание микроорганизмов к антибиотикам, недооценивает, насколько антибиотики снижают собственные защитные силы организма, он не принимает в расчет новых инфе.кционных агентов, которые приходят на смену угнетенному антибиотиками основному возбудителю... В результате такой врач рискует вместе с водой выплеснуть из корыта ребенка. Книге В. Ф. уготована долгая жизнь...»

...Я уже писал о том предостережении, которое получил от епископа Луки во время единственной нашей встречи. Владыка просил ни в коем случае не разделять, не расчленять на страницах задуманной мною Биографии образ ученого и иерея. Предостережение это, как я теперь понимаю, не было случайным. Но если бы я даже не знал о Луке — православном проповеднике, о Луке-епископе, то едва ли не заметил, что книга «Очерки гнойной хирургии» принадлежит перу христианского автора. Христианская, страстно гуманистическая ориентация проглядывает во всем. Она прорывается то в сердечной интонации, обращенной к читателю-врачу, то в мельком, но с любовью набросанном как бы штриховом портрете больного: деревенская старуха, ребенок, русский крестьянин, узбек. А случается, среди хирургического текста блеснет вдруг слово, как бы и впрямь произнесенное с амвона:

«Приступая к операции, надо иметь в виду не только брюшную полость, а всего больного человека, который, к сожалению, так часто у врачей именуется «случаем». Человек в смертельной тоске и страхе, сердце у него трепещет не только в прямом, но и в переносном смысле. Поэтому не только выполните весьма важную задачу подкрепить сердце камфорой или дигаленом, но позаботьтесь о том, чтобы избавить его от тяжелой психической травмы: вида операционного стола, разложенных инструментов, людей в белых халатах, масках и резиновых перчатках — усыпите его вне операционной. Позаботьтесь о согревании его во время операции, ибо это чрезвычайно важно».

Разве этот голос принадлежит только хирургу? Ученый-христианин не скрывает: и шестидесятилетняя Фекла, с трудом притащившаяся в переславльскую амбулаторию, и четырнадцатилетний мальчик Мотасов, которого с переломом бедра везут восемьсот пятьдесят километров по Енисею в туруханскую больницу, и жертва голода, поразившего Туркестан в 1918-м Ахмед И.—все они занимают его как пациенты, но вместе с тем дороги как люди. В этом легко убедится каждый, кто прочитает одно из трех изданий «Очерков гнойной хирургии».

Он неразделим, профессор-хирург Войно-Ясенецкий — епископ Лука. Монолитно един в своем главном стремлении — творить добро. Не странно ли, что именно против него коллеги выдвинули обвинение в жестокости, в бессердечном отношении к пациенту? С человеком, который сказал мне это, глядя в глаза, я встретился в Ташкенте в 1972 году. В ненастный октябрьский день я позвонил в квартиру известного в городе хирурга Льва Доминиковича Василенко. Дверь открыл сам хозяин квартиры. Люстра в передней осветила необычно крупную лысую голову. На одутловатом бледном лице еще одна примета: аккуратно подстриженная профессорская бородка, призванная, очевидно, скрыть слабо выраженный подбородок. Подозрительно мерцают по-стариковски склерозированные глаза. Я назвался. Да, ему уже передавали о предстоящем моем визите, но едва ли воспоминания его будут интересны писателю.

Не подавая руки, не предложив гостю снять мокрый плащ. Лев Доминикович проходит в кабинет. Современная малогабаритная комната с низкими потолками плохо гармонирует со старинной мебелью черного дерева. Картины в тяжелых рамах, бюро, фигурные настольные лампы, какие-то дорогие вещицы на полочках. Впрочем, у меня нет возможностей разглядывать интерьер: профессор Василенко не скрывает — ему хочется поскорее отделаться от незваного посетителя. Не садясь в кресло, решительно заложив руки за спину, он излагает свои мысли бесстрастно, как будто читает заранее подготовленную лекцию.

Писать о Войно не следует. Слава его хирургическая сильно раздута. Виною всему его поповство. Клиницист он был очень слабый, хотя оперировал неплохо. Человеком был жестоким, что недостойно врача-клинициста. Да, жестоким. В 1935–1936 годах они несколько раз встречались с Войно-Ясенецким в консилиуме, у постели больных. Хотите примеры? Извольте.

После неудачной операции в больнице ночью умер пациент Войно-Ясенецкого. Утром, узнав об этой смерти, хирург по-толстовски развел руками: «Очевидно, так было угодно Богу. Или мера грехов больного была велика, или я чем-то прогневил Всевышнего». Каково?

Или другой случай. Приехали как-то два хирурга на консилиум домой к главному бухгалтеру треста. У больного, человека пожилого, обнаружился неоперабельный рак предстательной железы. Вышли в соседнюю комнату обсудить положение. «Надо сказать больному все. У него рак, и он умрет завтра же». Это Войно. Лев Доминикович возразил, что умрет больной, очевидно, дней через семь — десять и говорить ему о неизбежной гибели ни к чему. У него остается жена с детьми, к самостоятельной жизни совершенно не приспособленная. Узнав о близкой смерти, бухгалтер будет мучиться вдвойне: и по поводу своей судьбы, и по поводу судьбы своей семьи. «Нет,— повторил Войно,— надо выложить ему все. Возможно, он захочет умереть как христианин, ему понадобится время для соборования».

Чтобы разрешить спор, Василенко пригласил жену умирающего. Жена упала перед врачами на колени: «Ради Бога, ничего ему не говорите». «Но, может быть, он пожелает оставить завещание». «Какое там завещание, квартира и мебель казенные. Мне неведомо, куда теперь пойдем. Нечего ему завещать...» «Тогда идите и врите ему сами,— обращаясь к Василенко, сказал Войно-Ясенецкий.— Я врать не стану».

Лев Доминикович, по его словам, пожелал закончить спор миром. Он даже вспомнил некогда очень известные стихи о святой лжи.

Но Войно заявил, что никакой святой лжи для него нет, а есть просто ложь, в которой он принимать участия не желает. Льву Доминиковичу пришлось взвалить на себя тяжкое бремя последнего разговора с умирающим.

Василенко помнит и другой случай, когда Войно вот так же проявил бессердечие и черствость уже по отношению к своему коллеге. У ташкентского хирурга Александра Марковича Геллера болела дочь, девочка лет девяти. Поздно вечером отец прибежал к Василенко и попросил срочно прийти посмотреть дочь. Одновременно с Василенко у постели ребенка оказался и Войно, У девочки ясно обозначился перитонит. «Она обречена. Такие не выживают, и оперировать не стоит,— резюмировал Войно-Ясенецкий.— Пусть отец решает — оперировать или не оперировать». Лев Доминикович возразил, что Геллер в такой ситуации уже не может решать, он сейчас не хирург, а отец. Войно пожал плечами. Тем не менее Лев Доминикович девочку все-таки оперировал. Она умерла пять дней спустя.

«Вот все, что я могу Вам сообщить». Профессор Василенко выжидающе молчит. Я дописываю в блокнот последние строки о погибшей девочке. «Нужны ли какие-нибудь комментарии?» Я благодарю. Комментарии не нужны. Вот только один вопрос... Верно ли, что профессор Войно-Ясенецкий был оппонентом по докторской диссертации Льва Доминиковича в 1937 году? Какой отзыв дал он о диссертации Василенко? Вопрос явно неприятен моему собеседнику, но выдержка его не оставляет. Да, Войно дал сначала не очень положительный отзыв, он сделал это потому, что Василенко публично выступил против катаплазмов Вальневой. Однако, получив отрицательный ответ, Лев Доминикович не смутился, пришел на квартиру Войно, выложил перед ним кучу книг и доказал свою правоту. Валентину Феликсовичу пришлось извиниться перед ним и забрать из ученого совета свой отрицательный отзыв.

Увы, на этот раз память подвела старого профессора. События тридцатипятилетней давности выглядели совсем по-другому. Профессор Войно-Ясенецкий считал диссертацию Василенко слабой и готовился выступить против ее защиты публично. В хирургических кругах об этом открыто говорили. Если бы он выступил — конец диссертации. Войно, как никто, умел доказать в дискуссии свою правоту. Но за день до того «ангел хранитель» его детей Софья Сергеевна Велицкая (она работала операционной сестрой у Василенко) умоляла Войно промолчать на ученом совете. Рассказывая мне этот эпизод, давняя ученица Валентина Феликсовича А. И. Беньяминович добавила: «Он никому никогда не уступал в таких вопросах. Но Велицкой отказать не смог. Покривил душой и промолчал. Диссертация Василенко была защищена».

Почему вспоминаю я давнюю и для всех ее участников не слишком приятную историю? Стоило ли вообще посещать провинциального Яго, который и через треть века не способен унять злобу и зависть к давно умершему «конкуренту»? Нет, я не жалею о разговоре со Львом Доминиковичем Василенко. Беседа эта помогла раскопать истоки мифа о жестокости Войно.

Представим на миг, что все сказанное профессором Василенко — правда, что так оно и было: у больничной кровати — добрый, сердечный Лев Доминикович, а по другую сторону жестокий Войно-Ясенецкий. Но жестокость ли это? Двух хирургов разъединяет не только разная степень одаренности, но и разный подход к человеческой судьбе. У того, кто считает жизнь лежащей в руке Господа, иные мерки, нежели у атеиста. Склонный к строго религиозному восприятию мира, Лука истово, изо всех сил борется со смертью, пока причина ее видится ему в пределах человеческого постижения. Но когда смерть становится неизбежной, он подходит к ней как к освобождению от земных страданий, как к облегчению. И не скрывает этого от близких умирающего.

Есть, однако, еще один свидетель обвинения, также твердящий, что знаменитый ташкентский хирург был лишен добрых чувств к своим пациентам. Профессора-антрополога Льва Васильевича Ошанина никак не заподозришь в антипатиях к Войно-Ясенецкому. Отношения двух ученых всегда были дружелюбными. Выше я уже ссылался на воспоминания Льва Васильевича, в целом объективные. И тем не менее:

«Я знавал врачей, которые были добры в обывательском смысле слова,— пишет Л. В. Ошанин,— которые любили и жалели своих больных, сочувствовали их переживаниям. Был ли Войно добр в этом смысле? Определенно можно сказать, что нет».

Ошанин приводит несколько примеров, которые, по его мнению, подтверждают жестокость «хирурга».

«У сестры моей жены был рак правой грудной железы; она оперировалась у Войно. Когда больная уже поправлялась, В. Ф. показалось, что не мешает «освежить» края раны для ускорения заживления. Когда он ушел, очень опытный фельдшер хирургического отделения П. И. Демидов сказал моей жене: «Уговорите Александру Николаевну не соглашаться на освежение раны, ведь «наш» безжалостный. Он просто возьмет ножницы и отчикает кожу ленточной сантиметров 15—20 длины. «Наш» человека режет все равно, как киргиз барана или баба курицу, не давайтесь, рана и так заживет». И еще:

«Я как-то позвал Войно к тяжелобольному. Позвал больше «так», для проформы, ибо больной явно агонизировал. Как сейчас, вижу монументальную, величественную фигуру Войно, его холодное, аскетическое лицо, холодные внимательные глаза, которыми он несколько минут наблюдал сцену агонии... Я навсегда запомнил его слова: «Да, все же, как правило, очень тяжело умирает человек»,— повернулся и ушел к очередным делам.

Наконец, эпизод с сыном, эпизод, который вызывает у профессора Ошанина особенно бурное негодование. «Я как-то проходил мимо хирургического корпуса,— вспоминает Лев Васильевич.— Во дворе вместе с другими мальчишками играл в ошички Миша, которому было тогда лет 10–12 (случай относится, очевидно, к 1918-1919 годам.— М.П.). Вдруг на крыльце хирургического корпуса появился Войно и позвал его: «Миша, иди сюда и проходи прямо к сестре в операционную. Она тебя приготовит. Я сейчас буду тебя оперировать, вырежу аппендикс». Я буквально остолбенел,— поясняет Ошанин.— Как сейчас? Вот так взять своего сына и бросить под нож хирурга? А подготовка и прочее? Войно сказал, что он дал Мише слабительного и его хорошо прочистило. Ждать больше нечего. Лучше оперировать сейчас, в холодном периоде. Ведь у Миши было уже два острых приступа аппендицита... Через неделю Миша выписался».

Откровенно говоря, мне чуточку даже совестно комментировать эту часть воспоминаний уважаемого профессора. Так и чувствуется, что пишет человек, далекий от клиники, воспринимающий хирургию, так сказать, в плане эмоциональном. Человек, которому неясно, что высшее добро, которое врач со скальпелем может оказать своему ближнему, состоит в том, чтобы сделать, операцию вовремя и наилучшим образом. Так Войно и поступил с сыном. Можно ли принимать на веру ворчание старика фельдшера о том, что «рана и так заживет», если опытный специалист считает необходимым ускорить процесс регенерации? Этот фельдшерский подход привел мне на память мнение садовника Чарлза Дарвина о своем хозяине: «Хороший старый господин, но вот беда, дела себе настоящего найти не может. Ходит день-деньской по саду и разглядывает цветы. Ну разве это занятие для серьезного человека?»

А чего стоит ошанинское: «повернулся и ушел к очередным делам». Да, ушел. Но от чего ушел? От трупа. Куда ушел? В больничное отделение, в палаты, к тем, кого еще можно спасти, нужно спасти. Вот так и являются на свет мифы, порожденные в одном случае злонамеренной клеветой, в другом — наивностью. А публика подхватывает: «Профессор сказал».

Хирурга Анну Ильиничну Беньяминович в сентиментальности никак не обвинишь. В характере учителя (мастерству которого Анна Ильинична отдает должное) она охотнее указывает на недостатки, нежели на достоинства. Ей кажется что Войно и руководителем был неважным, не позаботился, чтобы сотрудники вышли в кандидаты и доктора. И о себе понимал он слишком много, любил похвалиться. Но отношение к больным было у шефа идеальным. Доктору Беньяминович было уже восемьдесят, когда я навестил ее в Ташкенте. Она была полуслепа, но голос все еще оставался звонким, моложавым. Она рассказала о тяжких временах, когда после эпидемии тифа в хирургическое отделение городской больницы то и дело доставляли больных с послетифозным осложнением — кариесом реберных хрящей. Спасти таких несчастных могла только сложная операция: надо было иссекать хрящи всех семи верхних ребер. У постели таких пациентов хирурги чувствовали себя, как Одиссей между Сциллой и Харибдой. Если не оперировать, больной погибнет от кариеса. Если оперировать, то рискуешь зацепить сердечную сумку. Задев скальпелем перикард, хирург вызывает смертельный гнойный перикардит. Вот тут и решай. Были врачи, которые не хотели связываться с этой проклятой операцией. Войно от своего долга не уклонялся. Он шел на активное вмешательство и нередко терпел неудачи. Жестокое это было испытание. Входя в палату, хирург сразу замечал: женщины, которую он оперировал два дня назад, уже нет. Еще одна жертва. Не спрашивая ни о чем, ничего не обсуждая с сотрудниками, он поднимался на второй этаж и там запирался в своей комнате. Его не видели потом в отделении часами. Молился ли он или просто сидел, потрясенный гибелью больного,— сказать трудно. Но мы знали: каждая смерть, в которой он считал себя повинным, доставляла ему глубокие страдания.

Акушер-гинеколог Антонина Алексеевна Шорохова, работающая в Узбекистане с дореволюционных лет, ответила на мои вопросы письменно: «Валентин Феликсович болел душой за каждую свою неудачу,— сообщила она.— Однажды, задержавшись на работе, когда все врачи уже покинули больницу, я зашла в предоперационную хирургического отделения. Внезапно из открытой двери операционной до меня донесся «загробный» голос:

— Вот хирург, который не знает смертей. А у меня сегодня второй...

Я обернулась на голос и увидела Валентина Феликсовича, который пристально и грустно глядел на меня. Поразила его угнетенная поза: он стоял, согнувшись и упираясь руками в край операционного стола. На столе лежал больной, умерший во время операции».

Не достаточно ли? Думаю, достаточно. Легенда о «жестоком» хирурге, родившаяся во врачебной среде под влиянием весьма субъективных обстоятельств, не выдержала испытания временем. Сегодня она больше говорит о мифотворцах, нежели о самом профессоре Войно-Ясенецком.

...Давно ему не было так хорошо и спокойно, как в 1936-м и 1937-м. Ставши полезным, он стал вместе с тем и ценимым. А тот, кого ценят высокопоставленные лица, живет уже по иному кодексу прав и обязанностей, нежели остальные смертные. Ему прощаются грехи, которые ни за что не простили бы рядовому гражданину, например, грех веры и посещения церковных служб. Рядового кандидата и даже доктора наук за такое — из института в три шеи: «Нельзя доверять верующим воспитание научных кадров»; администратора партийного, буде он попался на посещении церкви, враз отлучили бы от всех кормушек; «Не блуди!» А полезному все сходит с рук. Полезный профессор Войно-Ясенецкий может так же беспрепятственно посещать храм Божий, как это делают академики Филатов, Павлов, Вернадский, Конрад, Абрикосов и еще некоторые — по списку.

Придется объяснить, однако, что термин «полезный человек» в новое время перестал означать то, что означал он всегда, то есть «человека, приносящего пользу обществу». Конечно, можно и обществу пользу приносить, если уш очень хочется. Но как говорится в популярном анекдоте: «Мы ценим его не только за это». За что же? Физиолог Иван Петрович Павлов после того, как удалось его политически обработать, сделать законопослушным, ценился за свою международную известность. С ним все ясно. «Вот какой знаменитый ученый, а за нас». Академик патологоанатом Абрикосов надобен был в мавзолее при теле Владимира Ильича, академик-окулист Филатов консультировал пациентов в Кремлевской больнице. Специалисты могли считать Павлова, Филатова или того же Абрикосова творцами научных идей, создателями мировой культуры. Но государственная цена этих личностей определялась совсем по иному обменному курсу.

Ученики Войно-Ясенецкого Левитанус и Стекольников пишут в своих воспоминаниях: школа учителя помогла им наладить помощь во время Отечественной войны. «Особенно пригодилась его школа на фронте, где я был главным хирургом «хозяйства», куда входило от 35 до 50 хирургических госпиталей,— пишет профессор Стекольников,— мне тогда очень помогли его наставления, его книга». Но в то время, как наставления и книга знаменитого хирурга спасали жизнь бойцов Советской Армии, сам он пребывал в восточносибирской ссылке. Та, прежняя, принесенная им польза в глазах людей государственных пользой не была. Зато в 1936 году государственные люди очень высоко ценили его за то, что он хорошо зашил мочевой пузырь одному ташкентскому наркому, а в Сталинабаде избавил от мозоли второго секретаря тамошнего ЦК. Наркомов и секретарей ЦК перебывало в среднеазиатских республиках в ту пору много, ибо машина Ягоды — Ежова работала на полную мощь и сами они охотно подбрасывали друг друга под ее зубья. Но, приходя к власти, каждое новое поколение местных вождей с удовлетворением принимало к сведению, что лечить их теперь будет знаменитый профессор. Профессор им полагался так же, как квартира в Доме правительства и «кремлевский» паек. И относились они к этому профессору хоть и снисходительно, но вполне дружелюбно.

Когда человеческая личность в обществе не имеет собственной независимой цены, а стоимость ее колеблется в связи с посторонними обстоятельствами, то икс, полезный вчера, может показаться бесполезным нынче. А послезавтра того же бесполезного икса можно объявить даже вредным. Вредного же нетрудно арестовать и умертвить голодом в тюремной камере, как академика Вавилова, или расстрелять, как маршала Тухачевского, или выслать, как писателя Солженицына. Но до поры до времени полезный вне опасности. И даже вне жестоких запретов эпохи. До некоей никому заранее не ведомой поры. Любимец власти может путешествовать по земному шару, как Вавилов, устраивать у себя на квартире афинские ночи, как академик-философ Александров, и даже ходить в церковь, как профессор Войно-Ясенецкий.

В те предвоенные годы Войно, конечно, не догадывался, кому именно и за что обязан он своим покоем и благополучием. Пациенты — знатные и незнатные — были для него равны, лечил он всех, не делая никаких различий. И, думается, старик сильно удивился бы, доводись ему услыхать вдруг, от кого и от чего зависит его действительный статус. Весной 1937-го ему исполнилось шестьдесят. Левый глаз отказал окончательно, но правый действовал исправно и на операциях не подводил. Что же до взора духовного, то все лежащее за пределами судеб церкви и проблем хирургии по-прежнему оставалось для него размытым, бесцветным, вне фокуса. Долетавший до ушей политический трезвон казался однообразным, не слишком интересным шумом. Но в соблазн осуждения властей Войно никогда не впадал.

Более того, он пытался объяснить самому себе, что видимый политический хаос в самом деле имеет некое, ему не совсем понятное, но по-своему разумное объяснение. «После того, как отец вернулся из второй ссылки,— вспоминает сын Войно Алексей,— мы как-то шли с ним в баню (дело было в Ташкенте), и он по дороге развивал мысль о том, что к событиям окружающим надо подходить с исторической точки зрения, надо понять, куда идет развитие событий, Как ни страшны видимые факты жизни, возможно, что с исторической точки зрения они не так уж и абсурдны. И тогда же прозвучала фраза: «Если бы я не был епископом, то был бы коммунистом». Войно не ограничился общими суждениями. После возвращения из Архангельска он дважды публично заявил о своих пристрастиях.

Осенью 1933-го Лука попросил сына Алексея послать телеграмму в Лейпциг, где в то время судили Георгия Димитрова. «Моя архиерейская совесть протестует против вашего суда»,— писал он, полностью солидаризируясь с отечественными газетами, которые усиленно анафемствовали «фашистское судилище». В 1937 году никакие судилища уже не тревожат совесть епископа Луки. В годы массовых арестов и расстрелов он только однажды поднял свой голос в печати: с удовлетворением высказался по поводу исторического перелета летчика Громова.

Поднятая в 1937 году авиационная шумиха имела тот же смысл, что и в 1918-м рев автомобильных моторов, которые запускали в гаражах во время массовых расстрелов. Перелеты и авиационные рекорды советских летчиков призваны были заглушить проникающие в мировую печать слухи о терроре. В СССР газеты целыми полосами печатали исполненные пылкого энтузиазма отклики граждан на полеты Громова, Белякова, Байдукова, на авиационные приключения Расковой и Осипенко, на воздушные рекорды Коккинаки. В иные дни, читая газеты, можно было подумать, что у гигантской страны нет иных проблем, как только освоить полюс и поднять в поднебесную высоту еще несколько центнеров металлических болванок.

Были, впрочем, и другие проблемы. Зимой 1937 года газеты целую неделю только и писали, что о пушкинском юбилее, о великом поэте, о трагической его судьбе в проклятые царские времена. А перед тем еще одна погремушка — Конституция. Ее обсуждали на собраниях, в газетах, в университетских аудиториях, на школьных уроках. Обсуждают, и гомон о свободе слова, печати, собраний глушит выстрелы в подвалах, где расстреливают очередную партию «врагов народа».

Она действует безотказно, эта система глушения. И кто знает, может быть, в какой-то степени, на какое-то время оглушила она и нашего героя. Но если даже этого с ним не произошло, то понять подлинный смысл сталинских чисток Войно не сумел ни тогда, ни потом. Тридцать лет спустя он продиктовал секретарю: «В 1937 году начался страшный для Святой Церкви период — период власти Ежова как начальника Московского ОГПУ. Начались массовые аресты духовенства и всех других, подозреваемых во вражде к Советской власти». Великий поход Сталина против советского народа отпечатался в сознании епископа Луки как пора гонений, главным образом против церкви. Но ведь смысла трагедии не понял в массе своей и весь народ российский.

Главное общественное событие, окрасившее декабрь 37-го — выборы. Ташкент в море огней. Плакаты, транспаранты, флаги. Кумача и электрических лампочек приказано не жалеть. Люди радостно взволнованы. Шутка ли, торжество социалистической демократии — первые выборы в Верховный Совет по новой Сталинской Конституции. Хирург Мария Борисовна Левитанус — в самом пекле событий. И через три с половиной десятилетия ей приятно вспомнить веселую предвыборную суматоху тех дней. Голос ее с магнитной пленки звучит оживленно, бодро:

«Помню, как-то возвратилась я с заседания избирательной комиссии, а мы, врачи, принимали активное участие в общественной жизни своего коллектива, меня попросили идти мыть руки, чтобы оперировать с Валентином Феликсовичем. Я, взбудораженная заседанием, начала мыть руки и, значит, смеясь, говорю: «Валентин Феликсович, завтра будем выбирать!» Это было в субботу, накануне выборов в Верховный Совет нашей республики по новой Конституции. Он на меня так грустно посмотрел и говорит: «Мария Борисовна, избирать будете вы, а я человек второго сорта, я — выбирать не буду». Я еще рассмеялась да говорю: «Что вы, Валентин Феликсович, такие вещи говорите!» А потом оказалось, что накануне вечером у него был обыск, и он уже знал о своем неизбежном аресте». Выборы происходили 12 декабря. Войно-Ясенецкого арестовали через сутки.

...Прослушав в Москве пленку с рассказом Марии Борисовны, я снова написал ей. Спросил, как врачи третьего корпуса относились к профессору, не вообще, а конкретно осенью—зимой 1937 года, о чем толковали между собой, узнав о его аресте. Мария Борисовна со всегдашней своей обязательностью ответила немедленно. «Все сотрудники Института неотложной помощи относились к Валентину Феликсовичу с большим уважением и глубоким доверием. Арест Валентина Феликсовича не породил никаких кривотолков. Он же был епископ!!»

Так и написала — с двумя восклицательными знаками. 


На главнуюстраницу    Назад     Вперед