Владимир Пентюхов. Раб красного погона


ЧАСТЬ II
Жизнь солдатская

Поверка

Мой повышенный интерес к артистам как к людям особого склада не мог пройти незамеченным. За полгода работы я, конечно, успел «проявить» себя во многих сторонах жизни и был обвинен стукачом в том, что содействовал приезду в Абезь матери Болховского, в том, что брал уроки по живописи у художников Зеленкова и Маслова, по мастерству актера — у Оболенского, по художественному слову — у Болховского, по музыке — у Остроухова. Кроме, того, было указано, что я не предъявлял к заключенным артистам должных строгостей, оказывал им знаки внимания, проявил милосердие — посмел принести в театр сбор ромашки для заболевшего горлом артиста Дмитрия Александровича Крайнова, который убедил меня не терять даром времени, а учиться. Было также указано, что я приносил для кого-то две банки сгущенного молока, Зеленкову через знакомых достал набор колонковых кистей, для кого-то — пачку байхового чая. И все это было зафиксировано на двойном листе бумаги, вырванном из ученической тетради в клеточку.

Когда инспектор особого отдела, старший лейтенант спросил, так ли было на самом деле, я отпереться не посмел, потому что делал все открыто, ни от кого не таясь, не считая это каким-то преступлением. И на резкие слова, почему я это сделал, ответил просто. Дескать, если бы я не принес Крайнову той травки, он не подлечил бы горло, пришлось бы отменить спектакль. То же самое и с кистями для Зеленкова. Он же не для себя работает.

Особист покачал головой:

— Ай-яй-яй! Сегодня тебя попросят принести сгущенки, завтра — водки, послезавтра — пистолет... И ты понесешь все это?

— Зачем считать меня за идиота, — был мой ответ. — Я для этого повода не давал. Да и звери мы, что ли, в конце концов! — уже почти воскликнул я. — Вы им, врагам народа, доверяете вести воспитательную работу среди молодежи и комсомольцев — и ничего, а меня за такую мелочь собрались судить... Где же логика?

Особист перебил меня, махнув рукой.

— Остынь, никто тебя судить не собирается, но и держать в театре, после того как на тебя пришла такая «телега», не имеем права. И не вешай голову. Мы тебя на повышение переведем. Будешь заведовать пропускной системой при управлении. Точнее, начальником бюро пропусков.

До сих пор не могу отделаться от гадливого ощущения, что докладную на меня состряпал не ревностный служака-вохровец, а осужденный на пятнадцать лет за крупную кражу один из временных художников театра, некто Сикорский, которого вскоре за стукачество убрал из театра сам Алексеев.

Оставшись не у дел, я зашел в казарму комендантского взвода и встретился у входа с лейтенантом Ждановым. Он уже был в курсе и сказал:

— Что, не внял моим наказам? Скажи спасибо, что у тебя в политотделе нашелся хороший защитник.

— Кто? — сам не зная зачем, спросил я.

— Не скажу. Поработай пока начальником караула.

— А как же бюро пропусков?..

— Место еще не освободилось.

Я поработал начальником караула. Дежурил через двое суток на третьи, разводил солдат на посты по охране государственных, как тогда говорилось, объектов, а точнее, здания штаба управления стройки, редакции и типографии, радиостанции, банка, прокуратуры и нарсуда, а также складов и магазинов. (К охране заключенных наш взвод никакого отношения не имел). Отдежурив, я на двое суток, можно сказать, усаживался за книги, достать которые в Абези было нелегко.

В один из таких свободных дней меня вызвал лейтенант Окладников. Указывая на сидевшего у стола ефрейтора лет сорока, в голубых погонах вохровца, он сказал:

— Надо написать об этом человеке. Он совершил подвиг, ликвидировал крупный побег заключенных, и его опыт нужно распространить среди оперативных взводов стройки.

— Но я не умею писать о подвигах, — возразил я. — Я вообще не умею писать прозой.

— Выходит, нас неправильно информировали, — сказал лейтенант и куда-то позвонил. Через минуту в кабинет вошел капитан-грузин. Выслушав Окладникова, он повернулся ко мне и голосом, не допускающим возражения, начал:

— Почему этот подвиг ты не хочешь описывать? Как это прикажешь понимать? И почему тебе мало приказа лейтенанта?

— Я ни о чем подобном не писал.

— А стихи? Ты же сочиняешь стихи. Я сам читал в газете «Строитель». Даже на память их выучил — так понравились. И он процитировал:

Алеют отчизны знамена,
Не дрогнут шеренги солдат,
Торжественно и вдохновенно
Мелодии гимна звучат

— Пригласили бы кого-нибудь из газеты, — робко начал я, но капитан перебил:

— Мы сами знаем, кого приглашать, понял? И знаем, что можно печатать в газете, а что только в закрытом письме. Так что садись и пиши. Как получится, потом отредактируем вместе. И не вздумай, — он погрозил мне пальцем. — Не вздумай отказываться!

И вот мы сидим в пустом кабинете вдвоем с Лопатиным — такая фамилия была у ефрейтора. Положив ручку на чистый лист бумаги, я слушаю, как он, внешне такой добренький папаша, с воодушевлением рассказывает, как настиг измученных голодом и изъеденных комарами людей и «ликвидировал».

— Когда вышел на них, они сидели у костра. Увидели меня, вскочили. Я крикнул: «Бегите! Кто сумеет убежать, догонять не стану». Ну, оне и кинулись врассыпную.

— Тут вы их и...

— Ага. А что? Я пулей утку в лет шшибаю, а тут в такую мишень да не попасть!.. Ну, правы уши отрезал у кажного, поклал в карман и тут же домой повернул.

— Для чего отрезали уши?

— Да ты чо, новенький, ли что ли, так спрашивать? — искренне удивился Лопатин. — Не ташшить же в такую даль трупы. Для доказательства, стало быть.

— А что это были за люди, вы знали?

— Зачем знать-то мне? Попали в лагерь, значит, виноваты.

— А в скольких таких оперативках пришлось участвовать, не припомните? Я имею в виду, сколько зэков ликвидировали?

Лопатин с явным удовольствием выдал мне на пальцах число, только двух рук для этого оказалось мало. А на вопрос, не снятся ли по ночам отрезанные уши людей, он все с той же улыбочкой не то ответил, не то спросил:

— Чего же им сниться-то? Обнаковенное дело.

— Семья знает, чем вы в оперативках такого рода занимаетесь?

— А как же! Как вернусь, жена хвалит, что скоро управился.

Меня вдруг затрясло от нервного напряжения. Я почувствовал такое сильное сердцебиение, что на какое-то время даже потемнело в глазах.

Едва справившись с собой, я отпустил Лопатина. Он, довольный беседой, протянул дружески руку, которую я вроде как не заметил, и у дверей, обернувшись, попросил:

— Слышь, парень, а может, ты меня стихом изобразишь, а? Помнишь, как у Маяковского: «Прибежали в избу дети, второпях зовут отца»...

Я чуть не упал от такого предложения, даже почувствовал, как кожа на голове довольно ощутимо съежилась и зашевелились волосы.

Тогда же мне подумалось вот о чем: а не мог ли охранник Лопатин вместо ушей ликвидированных им беглецов принести в поселок четыре правых уха, скажем, встреченных им и убитых оленеводов? Ведь доносились же до нас слухи о бесследном исчезновении в тундре аборигенов, чего до строительства железной дороги в этих местах не случалось.

Осенью сорок девятого года, неподалеку от все того же поселка Ермаково на Енисее мне довелось видеть возле ворот проходной одного лагпункта два разложившихся трупа заключенных. Говорили, что ликвидированы они были все тем же Лопатиным. И лежали на виду в назидание другим, мечтающим о побеге. Но это было более чем через год, когда мои отношения ко многому изменились. А на этот раз я категорически заявил Окладникову, что пусть он меня хоть на «губу» сажает, а о такого рода «подвиге» я писать не стану.

И тогда я был вызван для беседы с самим начальником оперативного отдела стройки подполковником Мицкевичем. В разных вариантах возвращался этот человек к теме, почему я отказался от поручения? И он никак не хотел понять, что труд исполнителей приговоров или распоряжений и инструкций, направленных на лишение жизни каких-либо других людей, никогда, насколько я знаю, не прославлялся, что это аморально. А когда наконец, видимо, все-таки дошли мои слова до его сознания, воскликнул:

— Да он же не людей ликвидировал, а извергов! Дай им волю или хотя бы маленькое послабление, они все разбегутся, как мыши, и что могут натворить при этом, одному Богу известно. Ты это представляешь?

Да, я представлял, и очень скоро вдобавок ко всему узнал, что могут натворить бежавшие из мест заключения настоящие враги народа и рецидивисты...

Кое-что о побегах. В сорок седьмом и сорок восьмом годах из лагерей уже освободилась основная масса репрессированных десять лет назад кулаков и троцкистов. И места их заполнили в основном люди, по каким-то причинам оказавшиеся в плену у немцев, на работе в Германии или на оккупированной врагами территории нашего Союза. Одни были настоящими изменниками Родины, другие осуждены лишь за то, что, пройдя «все муки ада» немецких концлагерей, остались живы. Так вот, бежали на свободу лишь те, кому не на что было надеяться, кто наверняка знал, что никто его личное дело пересматривать не станет и ни на какую амнистию рассчитывать ему не приходится. Впереди у них было по двадцать, двадцать пять лет срока заключения за особо тяжкие преступления. И они, собираясь в побег, всякий раз почему-то надеялись, что судьба к ним окажется милостивой. Они еще подышат воздухом свободы, попьют, погуляют, понасилуют. А, убегая, прихватывали с собой заранее облюбованного и откормленного заключенного недоумка или простака в качестве «барашка».

Помните Веньку, которого съели геологи? Когда наступал критический момент, «барашек» шел на мясо. Правда, иногда случалось, что «барашек» сам съедал своих поводырей-волков.

И вот таких-то «зверей», как мне удалось выяснить позднее, не боясь осуждающего о себе мнения — зачем таким жить? — и ликвидировал санитар Лопатин. И, с его точки зрения, правильно делал, потому что за каждого уничтоженного гада, в старину говорили, снималось сорок грехов.

Последствий за отказ писать о Лопатине не последовало не только потому, что подполковник понял меня, но и потому, что в воскресенье, то есть буквально через два дня, произошло событие, которое подтвердило его слова — какую беду можно ждать от беглецов, тем более вооруженных. И это событие в течение какого-то часа подняло на ноги все охранные войска, расположенные вдоль железной дороги Котлас—Воркута—Лабытнанги.

Я, как и все свободные от службы солдаты и офицеры, в тот день после обеда находился на стадионе, смотрел матч между армейской командой из Абези и гражданской из Котласа. Игра была в самом разгаре, когда над стадионом по громкоговорителю раздался властный голос:

— Вниманию всех военнослужащих на стадионе! Тревога! Объявляется боевая тревога. К оружию, товарищи! Говорит командир Абезьского отряда военизированной охраны.

Объявлениями такого плана вообще-то шутить не принято, но на всякий случай, дескать, не провокация ли это своего рода, сотни людей в военной форме и цивильной одежде с места не стронулись. И только после второго объявления с солидной, причем нецензурной добавкой — так умел ругаться только действительно командир отряда, — солдаты и офицеры поднялись со своих мест и устремились каждый к своему подразделению.

И я, поддаваясь общему порыву, вместе со всеми бежал к комендантскому взводу, где в самом дальнем углу пирамиды должна была стоять винтовка, приписанная к моей фамилии.

Тревога была не ложной. А случилось следующее.

Где-то километрах в ста от Абези еще ночью самоосвободились из одного лагпункта три человека. Точнее, сбежали. Один из них, одетый в заранее припасенную офицерскую форму, постучал в дверь здания взвода самоохраны — были такие воинские подразделения, сформированные из числа заключенных-малосрочников. Дежурный, взглянув в смотровое окошечко, увидел офицера. И хотя инструкция строго требовала не отрывать дверей незнакомым лицам, откинул щеколду. Далее все свершилось без шума и шороха. Дежурный был заколот ножом, а спящие самоохранники прикончены штыками своих же винтовок. Далее, через какое-то время с караульных вышек были сняты часовые, и лагерь широко распахнул ворота.

Толпа вооруженных винтовками и автоматами заключенных, расправившись самым жестоким способом с семьями лагерной обслуги, пошла в сторону железнодорожной станции, чтобы и там, в центральном поселке, довооружиться за счет ликвидации еще одного взвода охраны. Но кто-то из числа тех же заключенных-малосрочников, и к тому же патриот, воспользовавшись возникшей суматохой, пустился напрямик к тому же поселку и сумел-таки, хотя ему не сразу поверили, поднять тревогу.

Обо всем этом в штабе охраны Северного управления узнали в тот же час, и соответствующие меры были приняты. Но начальство, видимо, не ожидало, что волна восстания — так это освобождение заключенных было названо — так быстро докатится до столицы стройки.

В сообщении с места говорилось: бывшие белогвардейцы, имевшие пожизненные сроки заключения, бывшие полицаи, бендеровцы и всякая другая нечисть намерена выйти к железной дороге, захватить любой грузовой или пассажирский поезд, прорваться на нем до конечной точки северной трассы, станции Лабытнанги, и любым захваченным морским судном добраться до Финляндии, Швеции или Норвегии. Если же не удастся овладеть транспортом на железной дороге, уйти напрямую через тундру на Архангельск и там найти на чем уехать за пределы границ Советского Союза.

Слухи вокруг этого массового побега бродили разные. Кто-то говорил, что заключенные в лагерь коммунисты вели подготовку к одновременному освобождению заключенных всех лагерей вдоль железной дороги, разоружению воинских подразделений, по, возможно, бескровному захвату всех вокзалов, радиостанции в объявлении на всей освобожденной территории власти Советов Истинных Коммунистов-ленинцев (ИКЛ).

Еще коммунисты якобы намеревались объяснить советскому народу, что они стали жертвами сталинского террора и просят всемерной поддержки. В самом деле, какому же заключенному, к тому же невинно осужденному, не хотелось сбросить с себя груз, наваленный на него железной рукой Берия, думали многие.

Говорили еще, что всю обедню сидящим в том лагере ИКЛ в последнюю минуту испортила «недобитая белогвардейская сволочь» и уголовники-рецидивисты, которые, примкнув к коммунистам, возмечтали пройти «очистительным маршем» вдоль железной дороги до Лабытнанги и уложить на каждую шпалу по убитому вохровцу, эмвэдэшнику и самоохраннику. И тогда, почувствовав, что здесь пахнет не только паленым, но и жареным, икээловцы вроде как отказались от своего намерения мирным путем освободить узников севера. И они даже не пошли из лагеря, когда ворота его широко распахнулись.

Но на железную дорогу, как я уже сказал, участники вооруженного побега выйти не удалось. И первый вариант — добраться до Финляндии — сам собой отпал. И тогда они напрямую, через тундру, отправились в сторону Архангельска.

Желающие могут найти на Северо-Печорской железной дороге малюсенькую станцию Абезь и определить, на каком расстоянии находится она от упомянутого выше города. Они также могут прикинуть, по скольку миллиардов комаров может прийтись на каждого беглеца в вечно сырой тундре, представить болотистость местности, заросли и сделать определенный вывод, можно ли без специального снаряжения, не имея к тому же надлежащих запасов продуктов питания, достичь намеченной цели? Вот в какую авантюру вовлек своих людей главарь побега, бывший колчаковский полковник-контрразведчик.

По пути следования эта масса заключенных уголовников, бывших полицаев, факельщиков, шпионов и диверсантов уничтожила население нескольких оленеводческих поселков, захватила сотни оленей, используя их как транспорт. Но уже через полмесяца от тех оленей ничего не осталось. Они пошли на мясо. Далее началось самое ужасное. Шедшие по их следам подразделения внутренних войск стали находить на местах привалов наряду с оленьими вываренные и обглоданные человеческие кости.

Побег был полностью ликвидирован где-то в середине сентября, когда над землей стали ежедневно летать злые белые «мухи», а ветра пронизывали насквозь телогрейки. Часть беглецов, не видя впереди просвета, группами и поодиночке стали отрываться от основной массы беженцев и сдаваться солдатам. Некоторые, из числа бывших военных, принимали неравный бой и погибали под пулями. Отстреливались обычно до последнего патрона.

От рук уголовников, то есть участников побега, как свидетельствовали те же слухи, погибло более пятисот мирных жителей и солдат внутренних войск. И что главарь этой крупномасштабной заварухи все-таки добрался до Архангельска и якобы на американской подводной лодке ушел в море.

Лично на мое воображение подействовало известие, что в лагерях заключенных существуют некие истинные коммунисты-ленинцы. «Почему истинные? — неустанно думал я. — Ведь если есть истинные, то, значит, есть и неистинные. И почему первые находятся в лагерях, а не наоборот?»

Я хорошо знал историю партии, знал, как большевики шли к власти, к победе социалистической революции, как велась постоянная борьба между ними, меньшевиками и эсерами, и твердо верил, что большевики и есть истинные коммунисты. И если часть из них по каким-то причинам находится сейчас за колючей проволокой, то и там они не должны ни при каких обстоятельствах дискредитировать себя в глазах других заключенных.

И еще, если те, что в лагерях, бывшие члены ВКП(б), считают себя ленинцами, то кем же считать должны себя мы? Думаю и спохватываюсь: «Черт возьми, мы же сталинцы. Мы давно себя так зовем. «Вперед, вы, сталинцы лихие, не отступайте никогда!» — зовет нас песня. Со Сталиным мы выиграли величайшую битву с немецко-фашистскими захватчиками. В конце концов, Сталин — ваш вождь, генеральный секретарь...»

Так я и определил своим скудным умишком, что ленинцы — это те, кто работал в партии при Ленине, а сталинцы — те, кто живет и работает сейчас, при Сталине. И все они истинные коммунисты, потому что «Сталин — это Ленин сегодня».

И тем не менее я решил при случае выяснить до конца этот вопрос, и в том числе, не ошибаюсь ли я, чтобы выбрать, на чью позицию вставать. Только к кому мне было обратиться за помощью?

Среди солдат таких людей я не знал. Были любопытные, были службисты, которые тянулись за ефрейторскими лычками — ефрейтора получали на сто рублей больше, — были так называемые отличники боевой и политической подготовки, которые вполне могли заложить тебя с потрохами за твои «крамольные» мысли. Были и просто хорошие ребята, но думающие лишь о том, как бы скорей освободиться от своего неизвестного срока службы — служили-то уже по четвертому году, — вернуться домой, жениться, получить хоть какую-то специальность, чтобы можно было содержать семью. Да многие из них, в силу своей малограмотности, и не понимали, что здесь, на севере, они теряют ни за что ни про что лучшие годы юности, здоровье и практически уже превратились в молчаливых исполнителей воли командиров, то есть стали рабами-послушниками. А командирам, в свою очередь, было наплевать на то, как и чем живут солдаты, кем они будут, когда уйдут в запас, как сложится их дальнейшая судьба. А когда им кто-то робко возражал, они кричали: «Как стоишь? Молчать! Не пререкаться! Забыл, где находишься? Родина требует, значит, исполняй беспрекословно то, что я тебе прикажу!»

Против слов «требует Родина» солдаты, как говорят теперь, не возникали и тянули лямку дальше. Опасался я помкомвзвода, сержанта Королькова, откровенно обозленного на меня за то, что во взводе я только числюсь, на посты по охране складов, магазинов и прочего не хожу, а отираюсь на должностях. Он кричал на меня при всяких удобных случаях:

— Шибко грамотный! Шибко умный! На тебе пахать надо, а ты книжицы почитываешь, к начальству ластишься!

Был во взводе некто Иван Музыка. Способный как пианист и шахматист, тоже на постах никогда не стоял, а больше занимался спортом, но любил влезать в души доверчивых. Выведает у кого-нибудь что-нибудь, посочувствует вроде, а потом, спустя неделю или две, принародно начнет высмеивать деревенского бедолагу, издеваться над ним да приговаривать: «А что, неправда, что ли? Неправду сказал, да? Вот хоть слово соврал?»

Однажды Музыка посмел таким же образом поиздеваться надо мной, что, мол, стишата пишу, сочинителем хочу стать...

Юрий Яковлев — комсорг взвода. Сверхсрочник, умница. Но, припомнив, как часто он повторяет на собраниях и без собраний, какими всем нам надо быть бдительными, что мы живем в окружении врагов, что всем надо быть настоящими чекистами, как будто есть ненастоящие, отчислил и его.

И вдруг совершенно неожиданно пришел к выводу, что могу обратиться к взводному лейтенанту. Обратиться к себе он разрешил и тут же предложил выйти на улицу и поговорить по пути к его дому. Когда казарма осталась за спиной, сказал следующее:

— Слушай, милый друг, прежде чем задать вопрос, подумай, могу ли я на него ответить? Если буду необъективным, тебя это не удовлетворит. Откровенным — зароню в душу сомнение, тому ли открылся? И еще, не забудь: у меня четверо ртов на иждивении, и каждый жить хочет и есть просит.

Задал человек задачу...

Здесь, в Абези, неуставные отношения солдат, сержантов с некоторыми офицерами были в норме. Назвав лейтенанта по имени-отчеству, ответил ему так:

— Я хорошо подумал и доверяю вам.

Жданов улыбнулся:

— Достойный ответ.

— Вы слышали об ИКЛ? Как вы к этому относитесь?

— А ты слышал о КПМ?

— Нет. Что это такое?

— Коммунистическая партия молодежи.

— Неужели есть такая?

— Представь себе... Теперь подумай: если возникли, стало быть, кто-то решил, что они должны быть.

— Тогда почему нелегально? Потому что есть КПБ, а остальные, тоже коммунистические, не имеют права на существование?

— Вот именно, и там, — Жданов указал пальцем вверх, — такого не позволяют. Причем там, — он опять ткнул пальцем в небо, — не ошибаются. Понимаешь? Так и запомни. И не расспрашивай больше никого, можешь нажить неприятности.

Проводив Жданова, я на обратном пути зашел в театр, чтобы повидать Крайнова. Вход мне туда не был заказан, и я мог видеться с кем хотел и когда хотел. Но прежде чем объяснить, зачем он мне понадобился, я рассказал ему, что еще когда жил в Загоринском зимовье, что неподалеку от Абалака, встречал человека, очень похожего на него, причем имя и отчество его тоже было Дмитрий Александрович. Упомянул, что видел его дважды и оба раза он давал мне наставления, как жить. И в армию я ушел служить только по настоянию его, иначе меня бы не взяли.

— Говоришь, похож был на меня? А голос?

— И голос ваш, и манера выражать мысли наставительная. Вроде он говорил, что преподает в институте, который изучает древнюю культуру по раскопкам.

Дмитрий Александрович задумался на какое-то время, потом положил ладонь на мое колено. Я тут же отодвинулся, а он извинился:

— Прости, не заметил. Это моя дурная привычка, о какой всегда почему-то забываю.

— Там, у стога, вы тоже клали на мое колено свою ладонь, — с ощущением непонятного страха сказал я и добавил, чтобы прекратить ненужный разговор. — Когда через день пришел к тому месту, где мы с вами сидели, не нашел ни березки, ни места, где горел костер, ни ваших следов.

— Одному Богу известно, что творится на белом свете, — со вздохом сказал Дмитрий Александрович. — Озадачил ты меня, Володя, весьма озадачил. Если найду какой-либо ответ тому явлению, я тебе его скажу. А теперь — весь внимание.

Выслушав меня, он все так же тихо сказал:

— Слышал и о коммунистах, и о комсомольцах, которые решили себя так назвать. Может быть, ведется разведка и поиск союзников. Не знаю. А что касается целей и задач, то, если пораскинуть умом, в действующую ныне программу партии давно пора внести кое-какие коррективы. Внимательно вчитайся в ее текст и что найдешь противоречивым к условиям нашей жизни, то и проанализируй. Только оборони Бог говорить с кем-нибудь о недостатках в ней, потому что ВКП(б) вне критики. И членами ИКЛ интересоваться опасно. А что касается КПМ, то её, как свидетельствуют слухи, создали студенты Воронежа. И судить, не зная больше ничего, невозможно.

Этот разговор поставил точки над «и». В самом деле, мало ли каких течений и увлечений было в период основания и становления советской власти. И где они теперь? И эти сгинут, потому что, как нас убеждали, сила партии состоит только в единстве её рядов.

Страсти вокруг вооруженного побега долго не утихали. Еще бы! Ведь бытовало мнение, что из советских лагерей массовый побег заключенных практически невозможен.

В один из дней после этого события лейтенант Жданов позвонил в бюро пропусков и повелел:

— Завтра оставь кого-нибудь за себя и к девяти часам утра — к Окладникову. Кажется, он намерен использовать тебя в проверочной бригаде. Возможно, поедешь в командировку.

Окладников встретил приветливо, как будто мы были с ним старыми друзьями.

— О, привет, Владимир! Как живешь? Как дела?

— Какие дела вы имеете в виду?

— Ну как же, как же! Узнал, кто такие ИКЛ и КПМ?

Внутренне я похолодел и чуть не задал вопрос, который бы выдал меня с головой. Я хотел было спросить, откуда ему это известно, но вовремя прикусил язык и состроил на лице недоуменную мину.

— А что это такое?

— Прямо так уж и не знаешь?

— Честное комсомольское.

— А вот и врешь. И честью зря клянешься. Услышать про такое и не узнать подробности пытливому, как ты, противоестественно... Это сержанту Королькову все до лампочки, лишь бы солдаты на постах не засыпали. Ваньке Музыке наплевать на восстание заключенных... Нам же известно, с кем ты из заключенных встречаешься и на какую тему можешь говорить с ними. Только учти, эти люди, хоть они и высокообразованные, и марксизм-ленинизм отлично знают, а настроить могут на что-нибудь подлое.

— Меня нельзя настроить на подлое, — ответил я резко. — Те, с кем общаюсь, отлично знают историю, помогают мне по литературе, учат, как грамотно писать стихи.

— Верю. Иначе бы ты не сидел, а стоял передо мною. Намотай это себе на ус.

Молод лейтенант Окладников, мне ровесник, только закончил офицерскую школу да какие-то там специальные курсы, но на трусливого недоумка страху нагнать мог.

Окладников встал, прошелся вдоль стола до стенки, заговорил уже другим тоном:

— Значит, помогать нам не хочешь?

— Я не вижу, чтобы вы в чем-то нуждались.

— Нуждаемся, брат. В своих людях... Ты что, не видишь, сколько вокруг живет разной скрытой сволочи? Думаешь, после войны пересадили всех бендеровцев, палачей, разного рода шпионов? Да что говорить, если в вашем же взводе в прошлом году арестовали сержанта Мишку Мирошниченко. Служил отлично, отличный гитарист, в самодеятельности как играл! На вид — свой в доску, а как оказалось, в полицаях у немцев служил, в массовых расстрелах участвовал.

— Ну да, он же пацаном в войну был! Кто бы его допустил? Или немцы идиоты?

— Во-во! И ты туда же. Да он не двадцать седьмого года, как всем вам известно, а двадцать четвертого года рождения! Его свидетельство о рождении в руках держал, а в нем все черным по белому: где, когда, кто отец, мать. Так что помалкивай и умей других слушать. Может быть, у нас на стройке еще и не один шпион работает... А о чем говорит последний побег? Если бы в лагере нашелся хоть один патриот, он бы предупредил нас о том, что...

— Один же предупредил.

— Да, но когда уже целый взвод, тридцать человек самоохраны, был штыками заколот и постовые с вышек пулями сняты. Вот тебе и икээловцы! Скажи, ты бы пошел с ними, сбежав из лагеря? Ну так, откровенно, пошел бы?

«Куда стреляет!..»

— С кем с ними? И куда?

— С икээловцами.

Я скорчил на лице недоуменную мину. Окладников погрозил пальцем.

— Брось мозги пудрить, Пентюхов! Они же хотели освободить север и на весь мир объявить о создании особой Советской республики под руководством истинных коммунистов-ленинцев. Освободить всех бандитов, воров, убийц, «Черную кошку», бывших карателей и так далее. Представляешь, что бы было? Да они бы устелили нашими трупами насыпь до Лабытнанги.

Загадку, почему разоткровенничался лейтенант, помог разрешить зашедший в кабинет капитан-грузин. Он спросил: «Ну как?» — и Окладников, поднявшись из-за стола, за который успел сесть, ответил почему-то улыбаясь:

— Все хорошо, товарищ капитан. Даже не ожидал. Можно испытать в деле.

— Тогда выписывай командировку и еще раз предупреди, что...

— Все понял, товарищ капитан. Будет исполнено. Речь шла явно обо мне.

Задание мне было дано такое: поехать на один из отдаленных лагпунктов и сопроводить оттуда в Абезь заключенного по фамилии Крюков, которого Окладников и капитан-грузин называли генералом.

Я приехал в означенный в командировочном предписании пункт, доложил его начальнику, толстячку-капитану, о цели визита, тот сказал, что уже приготовил нужные документы и предложил:

— Сходи к генералу сам, только возьми надзиратели. Если есть оружие, сдай на вахте.

— Мне никто не говорил, что я должен иметь оружие.

— И это правильно. У него уже были попытки к бегству, едва жив остался. Конвойный промазал.

В бараке, указав на человека, стоявшего на коленях перед печкой, надзиратель шепнул:

— Он у нас истопником работает.

Сказал и крикнул:

— Эй, генерал, за тобой приехали!

Заключенный высок ростом, с широкими, как бы развернутыми плечами, гордо вскинутой головой и угрюмым взглядом. Лицо с налетом бледности, глаза как бы чуть подернуты печальной пеленой, на тонких серых губах виднелись синие закусы. С нервной гримасой он взглянул на надзирателя, затем на меня и опять нагнулся над печкой. Забросив в ее чрево пару поленьев, пояснил как бы сам себе:

— Плохо горят, проклятые. Шипят, парят, а жару нет.

— Генерал, не слышал, что ли, что я сказал? — повторил надзиратель. — Собирайся с вещами и... Он хохотнул. — И — на парашу.

— Подонок! — матюкнулся заключенный и с громким лязгом захлопнул дверку печки.

В бараке было чисто. Двухъярусные вагонки тянулись вдоль стен шагов на сорок, если не больше. На всех спальных местах — заправленные простынями матрацы, подушки. В промежутке, то есть в центре выскобленного пола, разделенные печками, стояли три длинных стола, сработанных из оструганных досок. На одном лежали коробки с шахматами, шашками, домино, на другом — стопкой зачитанные газеты, мятые журналы.

Дневальный по бараку, одноногий хакас, на мои вопросы ответил весело.

— Постели у нас уже второй год как. Ага. Белье меням через каждые десять дней. Пол моем, чистим-блистим. Порядка нужна. КВЧ работат. Баян, гармошка дают играть. Кино тоже быват два раза в месяц. Товарищ генерал печка топит. Жалеем. Работяги военных уважают.

— А как насчет питания?

Дневальный выдал известный каламбур:

— Дак это... Хватат, даже остается. Остатку съедал, даже не хватат, — и, рассмеявшись, уже серьезно добавил: — Ничо, начальник, жить можна, тока жениться нельзя. А кому жратвы не хватат, купить можно. Столовка платна работат.

— Так вам и деньги платят?

— А как же, начальник? Недавно стали платить. Ага. Сто рублей на руки, остально — на лицевой счет. Можно папе-маме отправлять, можно копить. Когда домой поедешь, десять тыщ можно накопить Тока я и сто не зарабатываю. Дневальный...

— А за что сидишь? За халатность, наверное? Кобылу украл, жеребенка оставил?

Хакас рассмеялся.

— Не. Мы с напарником в один гостиница простыня украли, два штуки. Вот нам на двоих и дали десять лет. По пять каждому. Главное, не обидно. Поровну.

— А ногу где потерял?

— Так на фронте... Под город Мемель миной оторвало. С госпиталя приехал, папа, мама умер с голода, родни нету, ись, пить охота. Простыня украл, хотел продать, хлеб купить. Не дали, — дневальный весело засмеялся.

— Над чем хохочешь-то? — не выдержал я.

— Непонятно разве? Тут работаю мало-мало, постель есть. Скоро домой ехать, а я боюсь. Где жить, чо ись, пить буду? Был бы два нога, другой дело, а на один... Опять чо-нибудь украду.

— А ты тут наверни кого-нибудь поленом по кумполу или в побег сходи, и тебе добавят срока, — подсказал сердобольный надзиратель.

Хакас коротко хохотнул:

— Тебя разве? ...А чо, за тебя, однако, больше сроку дадут.

Генерал собирался недолго. Сложил в солдатский вещмешок кое-какие свои пожитки, сказал хакасу:

— Освободишься, езжай домой, Саня. Езжай домой, фронтовик. Ты хорошо умеешь подшивать валенки, чинить сапоги, — и пошел к выходу, даже не посмотрев, иду ли я за ним.

В вагоне после долгого молчания я, сам не зная, почему, вдруг спросил напрямик.

— Товарищ генерал, вы член партии?

— Да. Не исключал себя из ее рядов, — с явным вызовом, глядя прямо в глаза, ответил генерал. — Но это никоим образом не относится к моему делу. Перед партией я был и остаюсь чистым, как и вообще... Это во-первых, а во-вторых, прошу не обращаться ко мне по прозвищу. У меня есть фамилия, имя, отчество и воинское звание — полковник. И вашим товарищем я никогда не был и, надеюсь, не буду. К тому же прошу не забывать дистанцию между нами. Ну кто вы в данный момент? Вольнонаемный охранник, а я...

— Вы ошибаетесь, товарищ полковник. Я солдат срочной службы. И не оговорился, что назвал вас не заключенный такой-то, а товарищ.

— А как же быть с брянским волком? — полковник прищурил левый глаз.

— Не знаю. Я таких слов никому не говорил и не скажу.

— Люди не хуже зверей жрут друг друга, — перебил полковник, все еще в сердцах. — Каннибалы! Кто сидит наверху, тот пан, кто внизу... — он махнул рукой и замолк.

— Теперь-то вы знаете жизнь и тех и других, — подал я робкую реплику. — Когда опять подниметесь вверх, сразу же забудете про таких, как Сашка-хакас и я.

— Не беспокойся. Не так воспитан. И тебя не забуду.

— Интересно, за какую благодать?

— Меня должны освободить. За меня хлопочет сын Сталина. Он мой командующий.

— Уверены, что освободит?

— Было бы иначе, выбросил бы тебя в окно и уехал куда глаза глядят.

Это было сказано явно в запале и вызвало у меня, самонадеянного юнца, совсем ненужный смех. Полковник заметил это.

— Чему смеешься? Ты безоружный, хилый...

— Я бы стал драться с вами. Представляете, какое доставили бы мне удовольствие вспоминать об этом и рассказывать товарищам: «А вот послушайте, ребята, как я однажды с одним полковником дрался...»

— Тебе никому ничего бы не пришлось рассказывать.

Мне даже теперь стыдно, что позволил себе так разговаривать с пожилым человеком, к тому же такого высокого звания.

Желая как-то сгладить поступок, я предложил полковнику свой раскрытый портсигар. Он оглядел содержимое его, перевел взгляд на мою юную физиономию, усмехнулся одними губами и взял папироску... Дальнейший путь до Абези у нас прошел чуть ли не в дружеской беседе.

Дня через два, после возвращения в Абезь, меня посреди улицы остановил человек в форме полковника. Светлого тона шинель отливала новизной, погоны сверкали золотом, высокая папаха серебрилась в каракулевых завитушках. Я почтительно остановился, не доходя трех шагов, и вздел руку под козырек.

— Я вас слушаю, товарищ полковник! — Про то, что это был тот самый Крюков, за которым я ездил на станцию Обская, у меня даже не сверкнула мысль. Но это был именно он.

— Узнал? — спросил полковник чуть кривя в улыбке тонкие губы.

— Так точно, товарищ полковник. Поздравляю с освобождением.

— Спасибо. И за то спасибо, что поздравил, и за то, что не измывался надо мной в дороге. — Он чуть сдвинул к затылку папаху и попросил: — Слушай, парень, не порться, пожалуйста. Не будь похож на других в твоем положении. Не унижай человеческое достоинство, особенно тех, кто невинно осужден. Где бы ты ни был, не забывай об этом. Это принесет тебе моральное удовлетворение в будущем, когда весь этот кошмар канет в прошлое.

— Вас понял, товарищ полковник. Если доживу до того времени.

— Дай-то Бог, только что за сомнение? Почему ты не доживешь?

— Прямота часто выходит боком, товарищ полковник.

— Можешь назвать меня генералом. Теперь уже можешь, — мой собеседник улыбнулся открыто, радостно. — Это очередное звание, а формы нет. Согласился доехать до дома в этой, — он потряс себя за борт шинели.

— От всего сердца поздравляю, товарищ генерал! Очень рад за вас. Телеграмму родным, наверное, уже дали?

— Нет. Пусть мой приезд будет для них сюрпризом.

— Зря, — сорвалось с моего невоздержанного языка. Я тут же мысленно ругнул себя: «Кому выразил свое недовольство-то? Впервые в жизни довелось беседовать с генералом и вдруг вздумал подвергать критике его действие».

Генерал словно и не заметил моего замешательства. Спросил как-то уж очень быстро:

— Почему ты так считаешь?

— Ваша телеграмма, прошу прощения за смелость утверждать, на пять дней раньше принесла бы в ваш дом радость. Может быть, кому-то сейчас плохо, а придет телеграмма...

Генерал закивал:

— Да, да, солдат, ты прав. Пять дней — это большой срок. Сейчас же зайду на почту. Прощай! И дай Бог тебе благополучно дослужить свой неизвестный срок службы и вернуться домой.

— Вернусь, если не посадят, — опять бухнул я. — Счастливо добраться и вам. Прощайте!

— Прощай, солдат.

Я дослужил до конца своего срока. Где-то меня мой язык подводил, где-то спасал, где-то помогал в чем-то продвинуться. А многие мои сослуживцы, с которыми приехал в Абезь из Забайкалья, не дожили до этого дня. Кто-то умер от болезни, кто-то погиб при каком-то несчастном случае, кто-то при выполнении служебных обязанностей от удара киркою по голове или от удара ножа задумавшего совершить побег рецидивиста. И все они остались лежать на безвестных погостах близ лагерных пунктов, где их могилы отделялись от могил заключенных только узенькой тропинкой. Начальство считало, что им, мертвым солдатам внутренних войск, все равно с кем рядом лежать.

Вскоре после этого я был направлен в другую командировку, только задание было другого плана.

Предыдущая   Оглавление   Следующая


На главную страницу