И.В.Маевская. Вольное поселение


Маевская Ирина Витольдовна родилась в Калуге. Окончила Московский педагогический институт иностранных языков. В 1949 году была арестована и осуждена на 5 лет ссылки в Красноярский край.
Литератор.
Писательница и член "Мемориала" Ирина Витольдовна Маевская скончалась 8 октября 2008 года в г. Оснабрюке в Германии на 89-м году жизни."

Нас, тех, кто познал страшную машину уничтожения, предназначенную крошить, распылять в ничто человеческие судьбы, и уцелел, остается совсем мало. А скоро не останется никого, кто мог бы рассказать о той трагедии как свидетель.

Меня это время лишь едва задело своим гибельным прикосновением. Мой опыт ничтожен и несоизмерим с тем, что выпал на долю многих и многих.

Светлая память о людях, которых мне посчастливилось встретить на пути, побудила меня взяться за перо. Их имена, их лица я пронесла через всю жизнь.

***

«Катюша, кохам тебе, покохай мине...»(Катюша, я люблю тебя, Катюша, Катюша, полюби меня (польск.).). Эта мелодия звучит и звучит во мне четыре десятилетия, и я будто воочию вижу наше веселое новоселье на Гоголевском бульваре, дорогие лица вокруг и нас с мужем, таких молодых, счастливых. Для получения новой квартиры мы на короткое время возвратились в Москву из Сибири, где уже прожили целый год: муж — главный инженер большого машиностроительного завода, а ему всего тридцать три.

Каждый уголок новой квартиры сияет. Великолепно мое платье, сшитое к этому дню. Сколько пожеланий добра, радостей, счастья! И этот фокстрот: «Катюша, кохам тебе...»

А они... они — стоят за нашими окнами. У них сорвалась намеченная на сегодняшний вечер «операция». За тюлем занавесей им видно все, все мы: квартира на первом этаже; ярко светит люстра над праздничным столом.

После ухода гостей я никак не могу уснуть — думается о будущей жизни в этой уютной квартире. С не меньшей радостью готовлюсь к отъезду в Сибирь. Мне уже стала мила и та жизнь (мне не в тягость временный отрыв от моей переводческой работы), и та огромная квартира, которая полагается по штату главному инженеру завода.

И тут и там уют, тепло. И столько надежд!

...Неожиданно раскалывается надвое время, вся жизнь — я оказываюсь в клетке. Один метр на два. Это бокс. Лубянка. Третья «квартира». Не могу осознать себя. Непостижимым ужасом звучит во мне слово «тюрьма». Я — в тюрьме.

...Те двое, что накануне вечером топтались перед нашими окнами, подошли ко мне на улице, когда я на следующий день с огромным списком телефонов шла к автомату прощаться перед отъездом с друзьями.

— Вы — Ирина Витольдовна?..

А потом — сидели по обеим сторонам стола, плотно заваленного моими записями, дневниками, письмами, с явным интересом вламываясь в тайную жизнь чужой души. И вдруг — среди всего этого вороха я к ужасу своему увидела черновик моего письма институтской подруге. Она писала мне, как хороша была наша жизнь до войны. Я в ответ стыдила ее за фарисейство — ведь у всех у нас были в 1937 году репрессированы отцы, родные. Эти мои страницы определенно тянули на 58-10. Со школьной скамьи мы были великолепно осведомлены по части статей Уголовного кодекса. Какая-то сверхсила заставила меня на глазах у этих двоих протянуть руку и зажать в кулаке роковую бумагу. Они — не заметили!.. Не заметили движения моей руки. Были поглощены чтением моего «архива».

Мой сыночек, которому только что сравнялось год десять месяцев, сидел в своей кроватке и очень серьезно смотрел на меня. Я попросила маму вынести его в другую комнату. Я не могла смотреть на него, моего ненаглядного.

Так за что же все-таки? Открылась дверь бокса:

— Собирайтесь, без вещей!

Первый допрос. Ночь это или день?

Я оказываюсь в кабинете следователя. Имя ему — Бурлаков. Белесый, злой. Не поднял на меня глаз.

— Вчера должны были вас взять, да это ваше сборище... С кем у вас сын остался?

— С мамой, с мужем.

— Прекрасно, без вас вырастет!

Перед ним на столе — «Дело». Но что в этой толстенной, разбухшей папке? Какое мое «Дело»?

— Накуролесили вы...

— Но в чем меня обвиняют?

— А вы сами не знаете?

— Не знаю.

— Не знаете?! — лицо его становится пунцовым от возмущения. — Да это же кощунство! Кощунство! Прекрасно вы все знаете. Шпионаж. Измена Родине. Статья 58-1а.

— Ничего не понимаю... Это ошибка какая-то.

— Ваша вина доказана. Без доказательств мы никого тут не держим. Работая в Мурманске переводчицей, вы были завербованы американской разведкой. И не отпирайтесь.

Чудовищность обвинения парализует меня. Смотрю на искаженное злобой тупое лицо. У меня нет слов, нет мыслей. Деревяшка — без чувств, без понимания.

Меня уводят. Опять бокс. Валюсь на сбитую подстилку на полу. Постепенно обретаю себя. Измена Родине?.. Мурманск. Изматывающие ночные бомбежки. Немцы стараются вовсю: Мурманск — важный стратегический узел. Транспортные конвои американского флота везут по ленд-лизу продукты, одежду, оборудование, военную технику, истребители «эйр-кобра», грузовики «додж». Союзники идут к нам через Северную Атлантику, рискуя подорваться на минах, быть расстрелянными с воздуха, потопленными немецкими подлодками. С открытым сердцем исполняют американцы союзнический долг, и с открытыми сердцами встречаем мы, переводчицы, тех, кому посчастливилось благополучно достичь берега. Высокая общая цель — уничтожение фашизма — роднит нас с нашими allies (Союзники (англ.)). И вот теперь, спустя столько лет, кому-то вздумалось окрестить нашу работу «шпионажем».

Следующий допрос начался с классического набора:

— Чистосердечное признание облегчит вашу участь. Отговорки ни к чему не приведут. Может быть, вы будете отрицать, что встречались с американскими разведчиками уже здесь, в Москве?

— Глупости это все.

Он стукнул кулаком по столу:

— Да это же кощунство! Врете и не краснеете. Может быть, вы будете утверждать, что и предъявляемое вам обвинение в космополитизме глупость? — он достал из «Дела» большой белый конверт. — А это что такое?

Неужели тот самый конверт?

Окончив Московский государственный педагогический институт иностранных языков, которому было позднее присвоено имя Мориса Тореза, я подала заявление в Наркоминдел о приеме на работу. В учебной части наркомата была проведена проверка моих знаний. По завершении ее меня окружили многие преподаватели, поздравляли с успехом, а заведующая учебной частью вручила мне конверт для передачи в отдел кадров. Вот этот самый конверт. Плутая бесконечными коридорами наркомата, я заглянула в него. Три преподавателя писали о свободном владении французским, английским и немецким языками. По прошествии нескольких дней меня вызвал телеграммой начальник отдела кадров, необъятный Силин. Я полетела как на крыльях. Телеграмма! Значит, без промедления надо приступать к работе. Увы! Меня вызвали лишь для того, чтобы произнести клишированную отговорку: вакансий нет.

— Так признавайтесь же — для какой цели вы стремились проникнуть в Наркоминдел?

— Чтобы работать.

Окончив институт, я никуда не могла устроиться на работу и написала в высокие органы письмо с просьбой использовать мои знания. Меня вызвали в Наркомпрос, и ответственный работник Савоськина, участливо «тыкая», посоветовала мне переквалифицироваться по бухгалтерской части.

— И все-таки вы пролезли в Наркомвнешторг. Вот справка — числитесь старшей инокорреспонденткой. Для какой цели вам нужны были знания трех иностранных языков? И это — не космополитизм? Не думайте, что тут дураки. За границу вы стремились уехать. Думаете, у меня доказательств нет? — он открыл мое, столь для меня таинственное «Дело» и начал читать: — «Гуляя с сыном по Гоголевскому бульвару, общалась с резиденткой Н., каковая, подсев к Маевской на скамейку, наклонившись к ней и целуя ее сына, передала ей секретный инструктаж».

Мне стало совсем легко. Будто сбросила тяжелую ношу. Так вот что в этой толстой папке! Вымысел. Откровенная липа. Вдруг вспомнились следующие по моим пятам на Гоголевском бульваре женщина со страшными глазами и с такими же страшными глазами мужчина. «Да, может, они не имеют ко мне никакого отношения», — успокаивала я себя тогда. Оказалось — имели. Ходили-ходили и вот придумали, чтоб оправдать кусок своего подлого хлеба.

И еще один допрос. Ночью. Конвоирша, до боли стиснув мне руку выше локтя, подталкивая, волочит меня по длинному коридору. Я и без того иду куда надо. Для чего же выворачивать руку? Для чего это свирепое усердие? Видимо, и ей хочется потешить душу.

Вдруг тюремную тишину пронзает ужасный, нечеловеческий вопль.

В центре Москвы. В стольном граде первой в мире страны социализма. И по сегодня звучит в ушах этот душераздирающий вопль.

И понимаешь: ты — в застенке.

Меня вводят в помещение, похожее на зал. Это кабинет большого начальника. За массивным столом красивый черноволосый полковник. По бокам — двое в штатском. А мой следователь — где-то скромненько, в стороне, у стены.

— Вы обвиняетесь в связях с американской разведкой, в космополитизме. Признаете себя виновной?

У меня все высохло внутри. Едва могу разлепить губы. Невдалеке графин с водой.

— Разрешите мне выпить воды, я не могу говорить.

Полковник поднимается, галантным движением наливает в стакан воду, подносит к моим губам. И в ту же секунду отдергивает руку:

— Впрочем, знаете ли, я брезглив.

Опускается на стул. Со значительным и даже несколько опечаленным видом требует моего признания в преступных замыслах.

— Все это вымысел — говорю я. — Вы знаете это не хуже меня. Я думала, тут, на Лубянке, сидят серьезные люди, занимаются важными делами. Все, что тут, в этой папке, — вымысел... Вымысел! — к языку приклеилось это слово, я не могу от него отделаться. Едва двигаю пересохшими губами. — Вчера следователь Бурлаков открыл мое «Дело» и прочитал, что какая-то «резидентка Н.» подсела ко мне на бульваре, поцеловала сына и передала мне какие-то документы... Эта «правда» стоит всей этой папки. Я совершенно успокоена.

В эту минуту я поняла: произошло непредвиденное. Все трое, будто сговорившись, разом бросили в сторону моего следователя негодующий взгляд. А он как-то весь съежился, опустил голову, покраснел.

На следующий допрос меня вызвали утром. Передо мной был незнакомый человек.

— Давайте знакомиться. Я — ваш новый следователь Петр Матиек. — Усмехнулся. — Ну и подкузьмили вы нашего Бурлакова... Ну, так как же, Ирина Витольдовна, будем признаваться?

Почему он улыбнулся при этих словах? И я вдруг неожиданно для самой себя после окоченелости многих дней обрела дар речи:

— Мне не в чем признаваться. Это правда.

Странный это был допрос... В течение почти трех часов следователь сосредоточенно конспектировал какую-то лежащую перед ним книгу, нагрузив меня при этом переводом документов с английского на русский. В конце допроса он протянул мне несколько страниц протокола допроса, каждую из которых мне надлежало подписать. Я не поверила своим глазам: это была фантазия чистой воды. Познакомившись с этими страницами, можно было сделать вывод, что он все три часа «выбивал» из меня признание в связях с американской разведкой, в «безродном космополитизме», а я упиралась, не хотела признаваться. В тот же день меня перевели из бокса в общую камеру, в подземелье, без окон. В стене, граничащей с коридором, был выпилен маленький квадрат, в нем горела лампочка, одновременно освещавшая камеру и коридор. Едва я переступила порог камеры, ко мне, как к старой знакомой, бросилась высокая сухощавая женщина с приветливым лицом (Надежда Б.):

— Имя ваше?

— Ирина...

— За «о'кей» сидим, Ирочка?

— Да, да, за «о'кей», — закивала я.

Какое это было счастье — попасть после одиночки к людям! В ту же минуту по-старинному одетая, странная старая женщина подсела ко мне на койку.

— Скажите, — обратилась она ко мне, слегка грассируя, — вас интересует астрономия?

О, Господи! Астрономия!..

И вдруг на крайней у стены койке я увидела прекрасное светлое лицо пожилой женщины со светлыми же зеленовато-голубыми глазами, которые романисты прошлого века определяли не иначе как «миндалевидные». И — началось: «А вы за что?» «А вы?» «А вы?»

Светловолосая женщина, Софья Сергеевна Шамардина, улыбнулась:

— Вероятно, за то, что в партии с шестнадцатого года.

Могла ли я думать, что тут, в этом подземелье, оживет прошлое, оживут люди, о которых написаны целые тома, те, что были и остались гордостью нашей культуры. Они вошли как близкие, живые в эту камеру вместе с юной Сонечкой Шамардиной.

...Всякую ночь мне снится сыночек. Его кофточки, лифчики, штанишки. Каждую ночь все одеваю и одеваю его. Страшно нервничаю, спеша застегнуть все пуговки, все резиночки на чулочках. И вдруг — громкий стук в дверь в шесть утра:

— Подъем!

Ну вот. Опять не успела. Завтра надо будет начать одевать сыночка пораньше, чтобы успеть до подъема, — тогда, наконец, мне удастся взять его с собой. Мешаются реальность и сон. Думается о будущем: я — старая, жалкая, с опаской подкрадываюсь к высокому обледенелому штакетнику, за которым мой 13-14-летний, не знающий меня, сын. Я только смотрю на него, не смея признаться, что я его мать.

...Здесь правило: все должны сидеть на своих койках, повернув голову к «глазку». Если кто-нибудь невзначай прикроет глаза — в ту же минуту раздастся громкий стук в дверь. Ноги должны быть опущены на пол. И если кто-нибудь, устав сидеть в одном положении, положит ноги на койку, вновь раздастся стук в дверь.

Нам дают книги. Мы опускаем головы над страницей, и тому, кто неустанно смотрит в «глазок», не разобрать — читаем ли мы или сидим над книгой с закрытыми глазами. Так мы спим. Почти неслышный шорох отодвигаемой задвижки «глазка», и все мы одновременно, будто по команде, поворачиваем во сне страницу, тем демонстрируя: мы бодрствуем.

Противоестественность этой жизни под замком, эта замкнутость пространства вызывает изменения психики. Раз в бане мне довелось в углу обнаружить мокрый огрызок карандаша. Боже, что сделалось со мной! Какое меня охватило волнение! Я дрожащей рукой подняла его, прижала к себе. Я берегла и хранила его. Боялась, что его обнаружат во время обыска. Мы нередко приходили с прогулки — все в камере перевернуто, свалено в кучу. Кому-то это доставляло удовольствие.

Общение с Софьей Сергеевной Шамардиной приносило счастье временного забвения того, где ты и что с тобой.

— С самой ранней юности пленили меня стихи Игоря Северянина, — рассказывала она. — Я долго колебалась... наконец решилась. Торжественно, с букетом гвоздик я пришла сказать ему, как преклоняюсь перед его поэтическим даром. Позвонила в дверь, и тут нервный озноб охватил меня. Бежать было поздно. Мне открыл дверь он сам.