Виктор Астафьев. Записи разных лет.


astafiev2.jpg (13009 bytes)ШТОРМ

(Из повести "Кража")

В тридцать девятом году разыгрался на Енисее шторм, да такой, что каравану, идущему в Дудинку, пришлось уходить в Игарскую протоку. Она, протока, в устье замкнута мысом-отногой острова Полярного (Самоедского), а от городского берега каменным мысом под названием, данным переселенцами, - Выделенный. На мысе том, подальше от города, поближе к воде и песку, на каменьях - огромные баки с горючим, называлось это громко - нефтебазой.

Во время шторма за мыс, в извилистые фиордики-коридоры от волны, боя и шума заходила рыба, и тучились тут ребятишки с удочками, ударно таскали хороших сигов.

И вот, значит, мы на промысле ребячьем, а буксир-теплоход, густо дымя трубой, тужится увести караван в затишье. А в караване том - штук двадцать плавучих единиц; лихтера, баржи, паузки. Все в расчалку, стало быть, в сцепе, строем, пыжом тогда еще караваны не строили. Умелые пароходные люди вели караван, а все же завести в протоку такую махину трудно. И начало наваливать на мыс хвостовую счалку, в щепье крошить паузки, баржонки, вот и до пузатой старой баржи дело дошло, валит ее на бок, бьет, по барже бегают стрелки с винтовками, вверх палят. Им в ответ басит тревожно и непрерывно буксирный теплоход. Причальные пароходишки, всякий мелкий бесстрашный транспорт на баржу чалки кидает, оттянуть ее от камня пытается. Да где там! Стихия!

Хрусть! Начала ломаться баржа, ощеперилась ломаными брусьями, шпонками, костылями - в проран вода хлынула и вымыла оттуда бочки, доски, людей. Крики, паника. С баржи стрелки сигают в волны вместе с винтовками, шкипер детей, бабу и имущество на лодку грузит, тонущие люди за лодку хвататься начали, опрокинули ее...

Отважные парнишки северного города, кто чем, кто как помогают гибнущим, тащат их из воды, откуда-то плотик взялся, бревна, крестовины от старых бакенов, доски, старая шлюпка - все в ход пошло.

А из баржи, уже напополам переломившейся, как из прорвы, вымывает и вымывает стриженых мужиков, среди них на трапе, на нарах ли деревянных баба плавает, прижав ребенка к сердцу, и кричит громче всех, аж до неба...

Детдомовские парни, из переселенческих бараков и комендатурских домиков все вместе, не щадя себя и не боясь холодной воды, спасают людей, а с мыса от нефтебазы баба в форме спешит, наган на ходу из кобуры вынимает, за ней два мужика с винтовками наперевес, затворами клацают, рукою машут и орут: "Наз-зад! На-зад! Нельзя сюда! Нефтебаза!.."

Мы, ребятишки, и взрослые, и спасители, и спасаемые понимаем, что нельзя сюда, нефтебаза здесь, но куда же назад-то? Там волна до неба бьет, караван гибнет, теплоход уже исходным басом орет, люди тонут. Им не до злодейств уже, не подожгут они нефтебазу, у них и спички-то, если у кого есть, намокли, чем поджигать? Да и безумны они, беспомощны, мокры и жалки, выдернешь на берег которого, ползет на карачках и воет, дрожит, зубами клацает - смотреть жалко и страшно.

А те, бдительные охранники, напуганные и замороченные агитацией насчет врагов народа, это их, врагов народа, Норильск-город строить везут - привычно уже и всем известно это, стриженые все, сморщенные, бледные и на врагов-то, все повзрывавших, не похожи, и все ж коварный народ, притворяется, небось, жалким, который и взорвет, либо подожжет, чего с него спросишь - отчаялся, напролом лезет...

Палили, палили охранники вверх, орали, орали, упреждали, упреждали и остервенились, давай в тех, что до берега добрались и на камень безумно карабкались, стрелять - как сейчас помню, обернулся, по желтому приплеску зевающего мужика волной волочит и качает, с каждым ударом красное облако из него, как дым, выбрасывает...

Заорали парнишки, с детдомовцами, с двумя или тремя, как водится, припадки начались. На костыле один парнишка среди нас был, он первый и пошел на вохру, лупит костылем бабу, а мы тех двух дураков камнями, палками, ну прямо, как в большевистском кине, грудью на извергов, они тычут в нас задымленными, белесыми дулами винтовок:"Стрелять будем! Стрелять будем! Шпана!", да боятся, не стреляют в нас-то. Мы их за баки загнали, костыльник аж в будку бабу с наганом упятил , она там на крючок заперлась...

Много мы несчастных людей отстояли тогда и спасли. Словно бы знали, что скоро нам Родину отстаивать, несчастный народ свой спасать придется. Подготовку хорошую прошли.

Сколько раз я эту сцену в ранние свои рассказы и повести вставлял. Снимают и снимают. Еще задолго до подхода к цензуре снимают. Может, хоть нынче напечатают? А то все наших бьют, да бьют, били и мы, как видите, умели и мы иногда еще детьми постоять за себя...

1966год

О ТОВАРИЩЕ СТАЛИНЕ

(Из повести "Зрячий посох")

...Однажды, посмеиваясь как всегда, необидно и дружески, Александр Николаевич сказал мне, что моя теория, высказанная в новой повести, или вера в то, что злодеи и злодейство всегда бывают наказуемы, и если не живых, то мертвых злодеев находило подобающее воздаяние - очень чудная...

- Ах, Вик Петрович, Вик Петрович! - опечалился он, - если б это было так.

- А что, разве не так? А Сталин? Уж богом был, а его Никитка-дурачок за ноги и на помойку. Но это частность. Никакой он не бог. Смерть подтвердила, что такой же, как все, человек и, будучи мертвым, "пахнет"...

Я думаю, что все человечество, если оно не одумается и будет жить так, как жило, постигнет кара за его злодейское отношение друг к другу, к природе, к морали, наконец, - оно погибнет от того, что само породило, - от неразумной злобы..

- Вы это в лесу придумали иль дома?

- В лесу, нашими, а не американскими лесорубами срубленном и брошенном. А хотите, я расскажу Вам про чусовского дьякона? Иль про Сталина?

- Про дьякона! Про Сталина! Этого я от Вас еще не слышал! А ну! А ну! Расскажите мне эту сказочку. - Александр Николаевич помолчал, переложил какую-то книжку на столе и не мне, а ровно бы для себя сказал: - Никогда не думал, что природа так много рождает мыслей и противоречий. - Поднял голову и грустно улыбнулся: - Ну и трудно же Вам, Вик Петрович, с Вашими мерками морали жить... и с тем, что Вы видели и знаете.

- Коли литература заменила собою всеутешительницу - веру и церковь, следовательно, и должна утешать, а не обозлять человека. Злить, досаждать, солить на раны легко, тем паче, что ран этих год от года больше и больше, а вот помочь...

- Утешитель Вы этакий! Матерщинник, мужик-лапотник из чалдонской деревни - и туда же. Ну, не ищите топор под лавкой. Пойдемте лучше чайку попьем, а может Вам... к чайку чего и подадут. Глядишь, и мне отломится. Как Вы думаете?

- По шее отломится! За то, что курите тайком.

- Ну уж и по шее! Я и сам по шее-то, мне привычно, я ж критик!..

Встретил я войну в знаменитой Курейке, на Енисее. В той самой Курейке, где отбывал ссылку Сталин и где при мне еще взяли низкий маленький домик в большой стеклянный дом, в котором поддерживалась определенная температура, не производилось никаких взрывных и огнестрельных работ, где пернуть громко и то не разрешалось, чтоб, боже упаси! Не пошатнулся, не отсырел, не разрушился легендарный домок. Каждый пароход, пассажирский, транспортный ли, катер и даже плот обязан был - иначе не сдобровать - пристать к курейскому берегу, и еще подле воды сняв шапки и фуражки, люди поднимались к домику, не дыша входили в него и осматривали.

В домике том был топчан, заправленный солдатским серым одеялом, суровая кухонная утварь, плохо сбитая печка, витринка с книжками, фотографиями и документами; на стенах висели ловушки, которыми якобы товарищ Сталин ловил рыбу, в том числе самолов с удами прошлогоднего выпуска, и еще какая-то липа, без которой ни один наш музей, в особенности про революционеров, обойтись никак не может.

Ссылка в Курейку, да еще для южанина, пусть и сверхгероического, конечно же, была не сахар, тем более, что горстке местных жителей было сказано, что сослан к ним страшный вор и каторжник по имени "Черный". А он и в самом деле оброс чернущей, молодой бородой, хотя на голове его был волос рыжеватый, и, когда он выходил на улицу, полудикие люди закрывались от него на все запоры. Однажды он услышал в одном из домишек детский хриплый крик, сорвал дверь с крючка, вошел в дом и увидел умирающую на голой скамье девочку. Отец девочки спокойнехонько спал на голой печке, мать чего-то варила на шестке и не оборачивалась на крик. Дети, которые были еще в доме, попрятались под топчан и скамейки от черного, страшного человека.

Отодвинув от печи обмершую женщину, Черный заглянул в печь, обнаружил в нем котелок с кипятком, обмыл руки, в кипятке же обварил ложку, открыл черенком ее рот больной девочки, заставив хозяйку посветить ему таганцом из рыбьего жира, осмотрел девочку и сунул ложку ей в горло. Она вскрикнула, и изо рта ее хлынул гной. Поискав в доме какое-нибудь лекарство и не найдя его, Сталин смазал горло девочки рыбьим жиром, завязал ее шею чистой тряпкой и ушел. Назавтра, а это значит, в темноте же заполярной ночи, навестил девочку. Она уже играла с детьми, улыбнулась Черному, и остальные дети от него не спрятались.

Это была первая и единственная пока семья и дом, в который пускали Сталина, и где отец, хозяин дома Сидоров, так зауважал ссыльного, что научил его ставить уды-подпуски под лед на налима и подарил ему свою старенькую пешню. Самолов же товарищу Сталину, хоть и гениальный он был вождь, не поставить было одному, если б он попытался это сделать, то тут же и оказался бы на дне, и его там съели, иссосали бы рыбы, особенно охочие до дохлятины налимы, и мы бы лишились лучшего в мире вождя, отца и учителя.

Был, пусть и недолго, и еще один ссыльный в Курейке - товарищ Свердлов, жил от Сталина или Сталин от него всего через два дома. Но они не общались друг с другом, не ходили друг к другу и не здоровались даже друг с другом - наша революционная история отчего-то помалкивает об этом факте и не доискивается причин.

Товарищ Сталин от скуки играл в подкидного дурака с урядником, который изредка навещал своих подопечных, наезжая из Туруханска, и которого сыны соцреализма изображали на карточках со свирепо горящим взором, во время страшной пурги подглядывающим в окно, за которым при свете лампешки товарищ Сталин сосредоточенно что-то писал, конечно же, гениальное, конечно же, "тайное" и революционное.

То, что он, в буквальном смысле этого слова, подыхал с голоду, ибо ни хлеб, ни мацони в Курейке не росли и не водились, а в ту пору едва вырастала здесь водянистая картошка, иногда овес и морковка, и будущий вождь, как и остальные жители Курейки, ел налимов и поддерживал зрение рыбьим жиром - это как-то не увлекало историографов, художников слова и кисти, выводками крутившихся вокруг "выигрышной" темы. "Художники" и "мыслители" были все какие-то пройдошистые, восторженно-наглые, истинные стервятники, пирующие на ниве культуры.

Эти стервятники пытались втолкать в экскурсию по "историческим местам" и Варю Сидорову, спасенную когда-то вождем, но она, местная сельдюшка, только начав говорить, захлебывалась слезами и твердила одно и то же: "Спас мне зысь, спас зысь.... товарис Сталин... Есип Висарьеныч... зысь..."

Убежал товарищ Сталин из Курейки в середине апреля, и это тоже было приписано его гениальности и находчивости. Но в середине апреля здесь так дует и метет, что собаки в дом под лавки залезают, а до первого станка от Курейки до Горошихи верст двадцать и дорог нету.

Должно быть, товарищ Сталин в молодости в самом деле был мужиком сильного характера и немалых организаторских способностей - с тем самым урядником он доигрался и договорился до самой сути, и урядник, некому было более, организовал и осуществил побег Сталина из Курейки, чем и прославил ее на все отечество наше, пусть и не на продолжительное время.

Сейчас домика товарища Сталина в Курейке нет, его скопали, под корень, памятник, поставленный уже без меня, перед войной или в войну, после разоблачения культа те же самые пароходы и катера, которые благоговейно гудели, причаливая к станку, а команды их благоговейно глотали слезы, тросами стащили в Енисей, на дно - и в межень, в светлую воду многие лета было видно великого вождя и учителя, глядящего из водных пучин. И один енисейский капитан, человек далеко не робкого десятка, сказывал мне:"3наешь, вот проплываешь над ним и жутко так, аж спину коробит - вот как жутко..."

Слышал я и еще много о Сталине всяких побасенок, но все они отдают дурным сочинительством, типа трескучих стихов и строчек, сигающих со страниц сборников, писаных одичавшими от пьянства Казимиром Лисовским или моим школьным учителем Игнатием Рождественским, не говоря уже о поэтах покрупнее, которые просто недостойным делом считали издавать сборник стихов, в котором половина не была бы "о нем", и мною глубоко чтимые, достойно дожившие свой век, два крупных поэта, подхваченные экстазом культовой горячки, досочинялись до того, что выдали "на гора" строки, не снившиеся нигде и никогда придворным поэтам : "Так верили тебе, любимый Сталин, как, может быть, не верили себе!.."

И вот любимый, величайший, святейший лежит на дне великой реки, обдумывает свое поведение.

А станок Курейка сместился с прежнего месторасположения, ушел тихо и незаметно, как от прокаженной, заразой болеющей земли, в сторону, в совхоз, километра на два от прежнего станка Курейка.

Вот в той самой Курейке, выбывши из игарского детдома по возрасту, я работал в сельсовете письмоводителем, конюхом, водовозом и уборщиком конюшни одновременно. Надо было огородить огород председателя сельсовета и починить другие огороды. С утра солнечного летнего дня, еще по туману уехал я в лес, нарубил там воз жердей, привязал их к передкам, сел на сельсоветского конишку боком, везу жерди, песни пою, на Енисей любуюсь, птичек пугаю, от комаров веткой отмахиваюсь, въезжаю в Курейку, а там, у сельсовета, жиденькая толпа. Смяв фуражку в кулаке, на дощаной самодельной трибуне держит речь председатель сельсовета.

У меня что-то толкнулось в груди и тошнотным комком подвалило к сердцу - война! С тех пор, чуть заволнуюсь, занервничаю - комок этот - вот он, в левой половине тела, а после контузии перекатился в середину, в межгрудье, и так ли иной раз тошно и тяжко давит, что свет белый не мил.

Разнообразна жизнь.

 

ГОРЯЧАЯ РАБОТА

(Из намёток к роману "Прокляты и убиты")

Когда у Жоры Шаповалова по доносу стукачей изъяли "записную книжку", а в ней: "погода плохая", "погода солнечная", "ранили Карамышева", "пришло пополнение с табачком", "третий день на марше, почти не емши", "погода снова плохая"...

Ах, как засуетился, забегал особняк, изнывающий от безделья, уж больно благополучная часть ему досталась: ни наград, ни продвижения в звании, а тут книжка! Да ещё записная! Нет ли ещё у кого? Ни у кого больше не только книжек, но и бумаги на курево нет. Обнаружились "пропуска" - скандал! Есть пожива!

А кто воевать будет? Работать? Если отправить "нарушителей" в штрафную? Сам особняк? Но он с нами, тут, воевать должон, со врагом "унутренним". Вот досада! Опять медаль или орден даже - мимо. Пришлось особняку "профилактическую работу" проводить с нами: значит, если пропуск свёрнут на четвертушки, тем более, обстрижен на сгибе и у него дырка в середине - он "недействителен", обладатель пропуска подготовил его на цигарки и в плен идти не собирался, но если не свёрнут: "смотри у меня!" и боец уж на подозрении, ему уж надо всего бояться и не делать "опрометчивых" поступков.

Фамилия особняка - Скорик, он погиб в западной Украине. Играл в карты с бабами, шторок нет, на свет окна наш кукурузник прямо под окно опустил бомбу - конечно же, в похоронке написано "пал товарищ Скорик смертью храбрых", награждён посмертно, внесён в почётные списки погибших на фронте энкеведешников (надо ж как-то и из чего-то наскребать им героев), и, конечно же, семья его обеспечена пенсией не той и не тех, кого он, Скорик, караулил, стращал и преследовал.

1987 год

Опубликовано: "День и ночь" 4-5 1998


На главную страницу