Павел Чебуркин: «Как только цел остался» (записки везучего)


Я родился в 1910 году. Земля как раз проходила сквозь хвост кометы Галлея. Может быть, на роду было написано дожить до нового ее пришествия?

Не буду рассказывать о милом детстве в губернском Курске, в семье русских интеллигентов. Отец в студенческие годы был активным участником декабрьского восстания на Пресне, преследовался властями, но университет закончил. 1905-й стал в нашей семье органической частью бытия. В 1918 году папа оставил преподавательскую деятельность и занялся бактериологией, организовав в Курске первую губернскую санбаклабораторию, им же потом реорганизованную в санитарно-бактериологический институт, которым он и руководил,

В 1931 году я был студентом Воронежского медицинского института, отца арестовали — тогда проходила волна арестов бактериологов и агрономов. Помню, как добился приема у следователя Ревинова. На мой вопрос, за что вы арестовали ни в чем не виноватого перед властью, который всегда был, кстати, противником царизма? — Ревинов сказал: «Вы отважный сын, но ваш отец монархист, и мы это знаем!» — и быстро меня выпроводил.

Через пять месяцев папу выпустили. Знаю, что в эти тяжелые для нас дни сослуживцы и знакомые отца ходили по инстанциям и, не представляя себе, какая там существует «законность», просили отдать его на поруки. Это был еще не тридцать седьмой год!

Благополучно закончив ученье и стремясь избежать голода, которым были охвачены наши места, отправился в Сибирь. Туда еще не докатилось массовое уничтожение скота и не было такого поголовного выселения «кулаков»... В 1937 году переехал в Орск, где принял заведование больницей. Орск был ударной стройкой, руководил ею Франкфурт, бывший начальник Кузнецкстроя. Вскоре его арестовали как «сообщника Пятакова». А в ноябре я стал «сыном крага народа».

Мои попытки по приезде в Курск что-то узнать ни к чему не привели. В Орске поджидал еще один «сюрприз»: арестовали двух врачей в нашей больнице: эмигранта-болгарина, из тех, кто выехал в СССР после процесса по делу Димитрова, и его жену — русскую. И в инфекционной больнице «исчез» молодой врач Гавриил Полуэктов, не проработавший и полугода! 25 лет «за вредительское разбазаривание хозяйства больницы» (сколько-то алюминиевых ложек и мисок — недостачу обнаружила ревизия). Мы подозревали, чьих подлых рук это дело... Старался помочь жене Гавриила врачу Глебовой, так страшно начавшей самостоятельную жизнь.

Кругом шли аресты. Из одного квартала выселили жителей, обнесли его «колючкой» и устроили тюрьму: существующая уже не вмещала арестованных! Открыли детский дом для «детей врагов народа».

Я держался независимо, работал, оперировал, не испугался взять на работу исключенного из института и комсомола (за чтение стихов Есенина) студента 5 курса Петра Перикова. Позже его все же восстановили, мы вместе ушли на войну.

Отношение сотрудников ко мне было хорошее, но строгость могла кому-то не понравиться, и вообще от доноса никто не был гарантирован... Чего не случается! — ко мне на стол попал сам начальник местного отдела НКВД, «гроза города», с запущенным гнойным аппендицитом, и я его вытащил. И хотя вскоре на меня все же поступил донос, и серьезный (не зарегистрировал «браунинг», подарок папы), начальник сам позвонил, попросил зайти и лично ему сдать пистолет. Когда мы встретились в его кабинете, он сказал: «Хорошо, что дальше меня это не пошло, а то быть вам «террористом» с большим сроком!».

Время было ненадежное, но все же решил создать семью. В 1938-м женился, в 1939-м родился сын. На войну с белофиннами меня призвали, пришлось быть хирургом и начальником тылового госпиталя, война быстро кончилась, но ощущение отчужденности «вражьего сына» осталось надолго.

В мае 1940-го вернулся в Орск, арестов было немного, хотя на собраниях продолжали призывать «всех трудящихся активнее ликвидировать последствия вредительства в здравоохранении».

И вот 22 июня 1941 года. Мы обедали, радио, не включая. Пришла знакомая врач, села к столу и говорит: «А вы знаете, что война началась?». Включил приемник — выступление Молотова! Конечно, настроение упало, солнечный день погас. А через три дня вызывают в Оренбург и как имеющего опыт развертывания госпиталя в финскую кампанию назначают начальником группы госпиталей в Орске.

Уже тянулись — буквально через неделю — эшелоны с эвакуируемыми. Из Тулы прибыли военные заводы, начали монтаж в недостроенных корпусах паровозостроительного. Для госпиталя мне отдали нашу больницу, здание школы и Дом культуры никелевого завода. За три недели все было готово к приему раненых. Но 22 июля, в день первой бомбардировки Москвы, меня и других врачей мобилизовали в действующую армию, и я стал ведущим хирургом 50-го медсанбата, приданного 98-й стрелковой дивизии (впоследствии — 86-й Гвардейской).

Не буду перечислять походы и переходы. Для меня важнее отношение ко мне окружающих. Командир Боровский, нач. санслужбы дивизий Муха — никаких намеков на «вражьего сына». А вот комиссар Воронов приказал за мной следить: не буду ли делать попыток к измене. О, эта иезуитская система слежки! Где они, вековые традиции русского офицерства, презиравшего охранку? Тот же Воронов-то ведь был кадровым военным, лет двадцать служившим в армии!

Глядя со стороны на деятельность «особых отделов», не видел ни я, ни другие никаких героических подвигов. Паслись особисты у нашей медсанбатской кухни, время от времени хватали какого-нибудь дезертира или самострела и, бодро зачитав перед строем постановление о «внесудебном расстреле», либо стреляли, либо командовали отделению стрелков, специально содержавшемуся.

В начале войны особые отделы именовались «контрразведка «Смерч», но не все понимали, что это такое, и эти буквы трансформировались в «смерш», что толковали как «смерть шпионам». Особоотдельцы были сами и сыщиками, и судьями, и палачами! Страшно было жить и служить в то время. Нормально воспитанному человеку было совершенно непонятно, как можно давать право владеть судьбами людей любому мальчишке-оперуполномоченному!

Когда в междуречье Волги и Дона нашу дивизию сильно потрепали из-за неумелой дислокации, то начальник особого отдела Нефедов обвинил совершенно непричастного к этому начальника строевой части дивизии, прекрасного офицера Венина, командира батальона связи Рязанцева и командира полка Ярова. Майор Яров сумел спастись и, добравшись до штаба фронта, рассказал о том, что творит Нефедов. Но подполковника Венина и майора Рязанцева Нефедов перед строем расстрелял! Венина, который, объезжая на лошадке окрестности, собирал остатки дивизии!

Вернусь чуть назад. В дни нашего отступления в разговоре с сослуживцами в досаде сорвался. Сказал, что Сталин не по праву надел генеральские штаны и не имеет никакого права быть главнокомандующим. И еще, в разговоре о книге Фейхтвангера, вспомнил, как Сталин в присутствии автора под Новый год поднял тост: «За того, за кого сейчас подняли тост все люди Советского Союза, — за родного, любимого Сталина!». Это рассмешило слушавших. Многие этой книги не читали. У читающего народа тост в предвоенные годы был предметом иронии.

В марте 1943 года, после того как мы вышли из боев с армией Манштейна, шедшей на выручку Паулюса, мой ординатор Владимир Алтынников, которого я очень неохотно взял к себе из полка, где он был младшим врачом (казалось, однако, что искренне хотел приобщиться к хирургии), обо всех этих разговорах донес, очевидно, опасаясь, что я от него захочу избавиться.

Допросили присутствовавших при том нашем разговоре, и этого было совершенно достаточно, чтобы предъявить мне обвинение в антисоветской агитации, т.е. статья 58, пункт 10. Следствие в дивизии почему-то не стали вести, и оперуполномоченный Скамьин сопроводил меня в контрразведку 2-й Гвардейской армии.

Городок Родионово-Несветайская Ростовской области, армия на отдыхе, гебисты имеют полную возможность заниматься следственными делами. Размещались и начальники, и следователи, и арестованные в хатах, домах, сараях. Я оказался в хате, где на соломе сидели и лежали человек 10-11. Приносили армейскую еду. Постели, естественно, не было. На второй день меня отвели к заместителю начальника армейской контрразведки подполковнику Кузьминскому. Тот очень вежливо осведомился о семье, предупредил: «Не волнуйтесь, бить вас никто не будет, сейчас не 37-й год. Дело ваше ясное, ведите себя благоразумно — и получите года три. Пройдете отличную школу ГУЛАГа. (В этом он был прав!) Мы вас просмотрели в 37-м году, так что нынешний арест вполне закономерен».

Потом в комнату вошел коротенький человек с веселым лицом и живыми глазами. «Это следователь, капитан Воронков, он будет вести ваше дело».

С Воронковым разговоры поначалу не имели отношения к предмету, но потом... Впрочем, и потом не последовало камерных ужасов с мордобоем и прижиганием пальцев. Все тихо-мирно, отрицать сказанное было глупо. Но отсутствие злого умысла в речах моих я отстаивал твердо.

При мне схватили нескольких мужиков, из которых один по фамилии Дегтярев, колхозный тракторист, пытался эвакуировать трактор, но не смог и спрятал его в овраге. Ага, значит, «по заданию немцев создали в нашем тылу партизанский отряд для борьбы с нашей армией». Били мужиков люто, каждый день, и они в чем-то признались. Не знаю их судьбы, но одного я видел позже в Норильске, говорить не пришлось, я тогда еще не имел пропуска.

При аресте, забыл написать, у меня отобрали все до копейки — деньги, часы, новую гимнастерку. Чесы я потом заметил у старшины комендантского взвода Волобуева.

5 мая состоялся суд военного трибунала 2-й Гвардейской армии, где меня приговорили к расстрелу за «оскорбление вождя и неверие в победу, выразившееся в том, что...». Логика железная!

Мне было невесело, но слушал показания сослуживцев с достаточным вниманием, чтобы и сегодня их вспомнить без труда. Доносчик Алтынников гордо заявил, что он сразу меня распознал и своевременно обо всем доложил оперуполномоченному. Политрук Ляпидов, оказывается, считал меня чисто антисоветским элементом. На мой вопрос: «Как же вы меня призывали подать заявление в партию?» — сразу скис. А еще один доброжелатель «понял», что я из себя представляю по тому, что я не люблю Максима Горького! (И сейчас подтверждаю, что не люблю Горького как писателя и очень ценю его как драматурга).

Отвели меня обратно, в «особняк». Тут я узнал, что вчера случилось: захватили особоотдельцы каких-то шоферов, поместили их с «партизанами», а утром отпустили. Вдруг через сутки приезжают жены «партизан», да с домашней едой. Оказалось, что один шофер проявил солидарность и не бросил земляков на произвол судьбы. Больше того, жены нашли в Ростове военного прокурора, и тот, к неудовольствию наших следователей, вдруг появился даже в моем курятнике, куда меня к этому времени уже отсадили (у входа автоматчик, таких в армии называли «ястребки»).

На душе было муторно: ни за понюх табака пулю получить! Охранники мои менялись. Пожилого не то мордвина, не то чуваша учителя средней школы я спросил, не стыдно ли служить в такой части и расстреливать людей. Промолчал, ничего не ответил, но обещал, если меня убьют, сообщить семье. Записал адрес. Еще «ястребок», совсем мальчик. Читает «Войну и мир». Спрашиваю: «Кто тебе нравится?» — «Наташа». «Почему?» — «Она хорошая». — «Ну а князь Андрей тебе нравится?» — «Да, но он очень гордый». — «А как, по-твоему, смог бы князь Андрей безоружного человека по команде убивать?..». Растерялся.

А палачом был старший лейтенант Владимир Карнаушкин, инженер, закончивший МАДИ! Красивый, высокий блондин. Я его спросил: «Как же вы, считающий себя интеллигентом, расстреливаете людей?». Он в ответ снял сапог и показал шрам на среднем пальце: «Вот, видал? Что же прикажешь мне опять на передовую идти? Да мне что, трудно тут пяток-десяток расстрелять?».

В окошко курятника я видел, что с ним под ручку гуляет вечерами дама из госпиталя, врач. Знала ли она, кто ее спутник?

Через несколько дней, вечером, ко мне в компанию определили атлета-матроса, ражего детину. Закурив — у меня было, — сказал: «Балтийский моряк сплясал свое последнее танго». Утром его увели.

Прошло еще два дня. Чувствую себя как, наверное, кролик перед удавом! Но спал почти спокойно, т.к. не слышно было, чтобы особисты расстреливали ночью... Как-то, сменив «ястребка», меня поманил начальник караула: «Пойдем, с тобой поговорить хочет человек». Привел он меня в какую-то хату, за столом сидит оперуполномоченный при нашем медсанбате, лейтенант Москвин. «Здравствуйте, садитесь. Хотите чаю?» — «Хочу». Налили мне чаю с сахаром, кусок хлеба дали. «Ведь это я заводил на вас дело. Не хотел, честно говорю, но эта сволочь Алтынников каждый день кляузничал! Не завел бы я, он в дивизионную пошел бы».

Больше не встречал я в тех обстоятельствах и «органах» способных сочувствовать... Не помню уже дат, но недели через две приходит ко мне новый прокурор. Осведомился о самочувствии и сказал: «Не волнуйтесь приговор опротестован, и в Москве будет пересмотр». Немного полегчало. А на 22-е сутки Карнаушкин буркнул: «Тебе замена на 10 лет!».

10 лет? Не сахар, но и не убийство! Через сутки вывели меня во двор, где уже стоял грузовик с людьми для отправки в новочеркасскую тюрьму. 3а время моего ареста я оброс бородой стал на себя непохож и несказанно удивился, когда в кузове ко мне подобрался солдатик: «Товарищ военврач, а я знаю вас, вы мне под Сталинградом ребро вынимали!». «Ну а тут ты как оказался?» — спрашиваю. «Террорист я!».

Мишка, так его звали, попал в дивизию с пополнением из тамбовской тюрьмы, где сидел за карманные кражи. Попал в полковую разведку. И однажды, вернувшись из разведки, пришел на кухню поесть. Попросил добавки, а старшина накричал, мол, много просишь. Михаил черпаком разбил старшине лоб. Его немедля схватили и, «доказав» террористический акт, обеспечили 25-годами срока.

Едем в кузове, слушаю: «Интересно, в какую камеру нас вкинут... (замечу, что даже если в камеру на цыпочках войдете, то все равно, вас «вкинули»). Ежели коек не будет, но пол деревянный — это хорошо. А ежели цементный — плохо! На цементе огня не вытрешь». (Позже я увидел, как без спичек добывают огонь трением).

В камере мы оказались рядом. Камера большая, светлая, 20 человек, но места хватало. На окнах не было колпаков, южное солнце хорошо грело. Кормили скудно. Хлеб хороший, но только 300 граммов. Миска жидкого супа с пшеницей, иногда немного килек, вечером кипяток. Через несколько дней в дверном окошке появилось лицо охранника: «У кого есть деньги, давайте заказ, иду на базар, там можно рыбы и яиц купить, и лука или еще чего из овощей». Дал нам местную газету. У меня денег нет, подходит Мишка и сует мне деньги. «Откуда у тебя?» — «А когда мы в грузовике ехали, я у старшины кошелек-то...».

Понимаю, что красть грешно, но тут я был даже доволен, что за свои часы получил некоторую компенсацию! Позже в Норильске я как мог помогал Мишке, но потом потерял его из виду, т.к. больше находился за пределами города, о чем позже.

С месяц нас держали в тюрьме, и меня, бородатого, считая стариком, иногда выводили за стены тюремные для уборки и поправки дороги. В камере нашей был самый разный народ, но запомнились двое. Держась за стену, вошел старик-еврей, сделал несколько шагов и сполз на пол. Сперва не отвечал ни на какие вопросы, а потом все же на очередное, за что тебя, дед, схватили?! — изрек: «Фашизьм, я знаю?». Оказалось, что, чудом уцелев в оккупированном Новочеркасске, он, чтобы прокормиться, продавал на базаре курительную бумагу, нарезанную им из фашистско-немецких газет и листовок, т.е. «распространял» и т.д.!

А второй — красивый мальчик Вова, 15 лет, одетый в сшитую по росту румынскую военную форму. Его на оккупированной территории в 1941 году взял из детского дома для «детей врагов народа» румынский полковник и увез в Бухарест. Усыновил и поместил в колледж. В каникулы Вова решил поехать на фронт, повидать своего опекуна. И попал в руки контрразведчиков! Определили ему пять лет срока. 3а что? Мальчик умный, хорошо играл в шахматы — может, за это?

В тюрьме было десятка два детей. Их высадили потом в Пензе, где была какая-то детская тюрьма или колония. На станции как раз разносили пищу, и мы выходили с ведрами. Я спрашивал некоторых, как эти ребятишки от 10 до 15 лет провинились? Да просто бегали по разным поручениям немцев — вот и шпионы, изменники. Дикость! За кусок хлеба ведь бегали с поручениями!

Больше месяца мы ехали до Красноярска. В пути удалось выяснить: везут в Норильск. Как об этом сообщить домой? У кого-то нашелся огрызок химического карандаша. Из щелей вагона ложкой наковырял засохшего цемента, разорвал носовой платок, написал «телеграммы» и просьбы переслать. Когда видел людей на станциях, то в окошко, через решетку, их бросал, видел, что поднимали... Одна дошла до дома! Через много лет жена рассказала, какое она испытала смешанное чувство: и страшное огорчение, и облегчение, что жив!

В конце августа доставили нас на Красноярский пересыльный пункт Норильлага. Недели через две мне и одному фельдшеру выдали медикаментов и немного белья, сказали, что будем отвечать за медпомощь на этапе. Погрузились на пароход «Мария Ульянова». Все люди были в трюмном помещении 1-го класса, одну каюту 3-го класса на 6 человек нам дали для санчасти, туда сразу поместил двух ослабленных. Один из них был кандидат наук, геолог Роговер, который выпросил себе перевод из Тайшета, с лесоповала, в Норильск, где нужны были геологи. Довезли мы его живым, потом вылечили, и он много пользы принес!

Шпаны в этапе не было. Либо фронтовики, либо вообще рабочий люд. Мне конвоир разрешил ходить куда вздумается. Одет я был в шинель, на петлицах следы шпал и змеи. Стою на палубе, любуюсь Енисеем. Подходит ко мне военный моряк, без знаков различия. Представляется: Цветков Александр Николаевич, капитан-лейтенант в отставке, демобилизован по контузии с Черноморского флота. Спрашиваю: «Не боитесь общения с политическим арестантом?» — «Глупости. Побывал и я на Волго-Балте в свое время!»

Кончилось все тем, что я перешел в... его каюту первого класса! Он был ревизором пароходства. Мы с ним ехали до Игарки, где этап перегружали на баржу, т.к. «Ульянова» не ходила ниже. Прощаясь, Цветков пожелал мне всего лучшего и дал немного денег (без них всюду плохо). Опять повезло!

Розенблюм З.И.Из Дудинки отправляли кого куда. В Норильске насчитывалось больше десяти лагерных отделений, в основном специализированных по роду работ. Меня очень дружески принял в больнице доктор Захар Ильич Розенблюм, до 1937 года — ассистент Военно-медицинской академии. От него я, кроме прочего, узнал судьбу Гавриила Полуэктова, врача из Орска. Оказывается, его жена не отступилась, добилась пересмотра дела, но он уже был болен туберкулезом и, по слухам, не доехал даже до Красноярска...

Увидел я в лаборатории молодого лаборанта. Оказалось, сын Любченко, председателя Совнаркома Украины. Трагическая история всей семьи известна, а этот мальчик остался жив, но тут же был арестован и отбывал срок в Дудинке. Интеллигенция не дала ему погибнуть на общих работах, приспособила к санчасти, и он кое-чему там научился.

Через три дня по узкоколейке отвезли нас в Норильск. В общежитии врачей центральной больницы лагеря — расспросы. Кто за что и т.д. Предупредили, что очень скоро вызовет на беседу лично начальник Норильлага, который хорошо относится к врачам. И действительно, на следующий день, к вечеру, конвоир отвел меня в здание управления. Начальником был в те дни майор Еремеев. Весьма вежливо поздоровавшись, предложил сесть и расспросил о семье, о том, что меня привело сюда...

— Зря, конечно, вы это все болтали... Никакой вы не преступник — между нами... Теперь надо решить: как вам тут жить и работать. Вы сильно отощали. Я пошлю вас на небольшой лагпункт, где есть хороший фельдшер, знающий все порядки, где работы немного и вы сможете подкормиться.

Попрощался, и меня увели.

На лагпункте было человек пятьсот от большого 10-го лагерного отделения, ведшего вскрышу перед добычей руды. У нас на заводе освоили новый метод ведения взрывных работ (военный инженер-химик Зинюк с группой помощников). Люди, жившие на лагпункте, занимались выдалбливанием в скальном грунте минных колодцев для закладки туда взрывчатки. Работа тяжелая, особенно зимой.

А зима с 43-го на 44-й год была особенно тяжкая: не смогли доставить полностью продукты, вмерз по осени в лед большой караван. А в Дудинке пожар уничтожил несколько складов с продовольствием. Нам тогда давали вместо сахара сплавленную с золой массу, оставшуюся после тушения пожара. Ничего, растворяли, фильтровали и пили с карамельной жижей. Но очень многие, не привыкшие к тяжелой работе, да еще на открытом воздухе, быстро слабели: мяса-то было немногим больше! Сваренное в супе потом пропускали через мясорубку и в таком виде опять смешивали с бульоном, чтобы всем было поровну.

Работающим непосредственно на минных колодцах давали по 1200 граммов хлеба. Днем привозили им дополнительное питание: кусок сала, 35-40 граммов, или селедку, или оладьи, и давали по 25 граммов спирта.

Наставником моим стал фельдшер Илья Яковлевич Колтышев. Он давно оставил медицинскую работу, составлял по Сибири библиотеки, а заодно коллекционировал... фальшивые ассигнации. Эта коллекция, едва ли не, самая крупная в России, и привлекла к нему внимание НКВД. Кто-то захотел ее даром получить. И получил, а хозяина запрятали на 8 лет постановлением особого совещания с буквами «АСА» (антисоветская агитация).

Подружился я и с другими норильчанами. Сурен Оганян сидел с 1927 года. То его освобождали, то опять сажали. Будучи секретарем Ереванского горкома комсомола, он подписался под воззванием «Платформы 73-х», одним из пунктов было требование невмешательства ОГПУ в дела партии...

Познакомился с начальником санитарного отдела Лагеря Золотарским, безусловно, квалифицированным врачом, весьма интеллигентным, его заместителем Сергеем Михайловичем Смирновым. Позже начальники сменялись, но почти со всеми отношения у меня складывались хорошие. Не имел я поначалу опыта спасения от переохлаждения, от дистрофии, старался изо всех сил, и летом меня перевели в основную зону 10-го лаготделения заведовать стационаром.

Медики жили отдельно, при своей санчасти, в хорошей комнате. Четыре лечебника, зубной врач, несколько фельдшеров. На работу людей выводили при врачебном контроле, не допускался выход больных и ослабленных. Контролировались метеоусловия, жесткость погоды. Работы велись в большой зоне оцепления и, как правило, без присутствия конвоя.

Начальником был капитан Никитин, спокойный и порядочный человек. Он имел хороших помощников-комендантов из заключенных, поддерживавших порядок в отделении. Из развлечений (представьте себе!) отмечу прежде всего художественную самодеятельность. Собирали в клубе всех музыкантов, декламаторов, клоунов, был даже иллюзионист. Раз в неделю — кино. Я добрым словом вспоминаю и сменившего Еремеева подполковника Воронина, знавшего и понимавшего искусство, всячески поощрявшего его развитие в лагере; и начальников лаготделений: жесткого, но исключительно справедливого капитана Жмыхова, подполковника Турчина, хорошего практика лейтенанта Титовкина.

Но изуверов, садистов, которые на нас смотрели как на лишних людей и были глухи к нуждам заключенных, тоже не забуду. Было очень тяжело всю тамошнюю жизнь быть под непрерывной слежкой. Оперуполномоченные непрерывно искали криминал. Некоторым из них все казалось, что мало нам дали, и вербовали они себе доносчиков, стремясь еще один срок «намотать» по доносу.

Особенно отличались этим «оперы» Фельд и Волчек. Нужно сказать, что к их деятельности начальники отделений относились, бывало, очень отрицательно и даже, в некоторых случаях, просто нейтрализовали шпиков.

С 1946 года меня расконвоировали, и я старался получить работу подальше от начальства и поближе к природе, вне пределов города. Скажу немного о людях, с которыми приходилось встречаться. Парадоксом выглядел факт пребывания в заключении открывателя Норильского месторождения Николая Николаевича Урванцева, Владимира Климентьевича Котульского, тоже известного геолога, довольно быстро освободили, даже наградили орденом, но жить разрешили лишь в минусовой зоне, т.е. в 200 км от областных городов, не ближе. Урванцев, помнится, часто летал на побережье океана, а знаменитый полярный летчик Василий Михайлович Махоткин работал механиком на Большой обогатительной фабрике.

Встретил группу земляков-курян. Среди них оказались секретарь Орловского обкома Мамченко, бывший ранее секретарем Льговского райкома, директор облконторы Госбанка Липкин, зав. облоно Заикин... Они попали за решетку после того, как тогдашний председатель Комиссии партийного контроля А.А.Андреев провел чистку и «укрепление рядов» Курской партийной организации, указав каждому, кто он есть.

Среди прибывавших заключенных было, конечно, много действительно враждебно настроенных к Советской власти: бандеровцы, «лесные братья» из Прибалтики, сотрудники фашистской администрации. Очень значительную часть их осуждали к отбыванию каторжных работ. Увы, на каторге оказывались, к примеру, заявившие «после присоединения», что они не хотят менять свое польское подданство, или венгерское, румынское...

В 1947 году произошли большие перемены в структуре лагеря. Ввели хозрасчет. Провели полную диспансеризацию, выявили противопоказания и отношении условий Севера и тяжелых физических работ. Амнистировали женщин, имевших детей до 14 лет. Ввели заработную плату — на 30 процентов меньше, чем вольнонаемным. Открыли в зонах магазины с продуктами и кое-какой мелочью, разрешили кое-кому даже носить цивильную одежду и иметь часы. Я получал 1200 рублей в месяц, после всяких вычетов кое-что оставалась на счете. Некоторые шахтеры-профессионалы, попавшие за какие-то грехи в лагерь, зарабатывали по пяти тысяч в месяц.

Имея круглосуточное разрешение на пребывание вне зоны, я должен был все же давать о себе знать. Примерно в таком же статусе находилась группа спортсменов во главе с Андреем Петровичем Старостиным, которые жили при спортзале в центре города. Они получали продукты из зоны 2-го лаготделения, сами готовили еду и тренировали местных динамовцев. Были там фехтовальщики, боксер, борец-тяжеловес. Убирали они спортзал, точили коньки, заливали каток. Жила вне зоны и часть геологов, разная прислуга начальства — поварихи, истопники.

В 1950 году в Курейке силами и из средств Норильского комбината было решено выстроить павильон-музей Сталина. Сохранилась в целости изба, где он жил, и туда, на берег Енисея, отправили бригаду опытных рабочих-строителей, около 200 человек. Санотдел командировал меня. К этому времени мне за хорошую работу сократили срок на 1 год, и я уезжал в Курейку, чтобы оттуда выйти уже на свободу. Прощался с Норильском, испытывая даже некоторое чувство грусти... Там оставались друзья (с некоторыми до сих пор общаюсь).

Итак, Курейка. В совхозе Норилькомбината с большими убытками выращивали овощи в больших теплицах и кое-что в открытом грунте. Кроме того, была молочная ферма, где делали сливочное масло, тоже обходившееся в четыре раза дороже обычной стоимости. Всем этим занимались заключенные-женщины и ссыльные. По прибытии туда мужской бригады строителей женщин увезли на другой берег Енисея, где им пришлось заниматься заготовкой дров. В Курейке решено было срочно выстроить школу, больницу, клуб, пионерский лагерь для детей Норильска. А дома жителей, которые оказывались близко от будущего музея, снести и заменить на новые! Специальную контору строительства возглавил инженер Полозов, курировали из Норильска Николай Павлович Епишев и заключенный Иосиф Адольфович Шамис. Автором проекта музея-павильона был архитектор Сергей Владимирович Хорунжий. Работа кипела вовсю! Под фундамент музея забивались сваи — срубленные в тайге лиственницы. Где-то срочно отливали десятиметровую статую «вождя народов».

Мне опять повезло! Заболела жена будущего директора музея — ей требовалась срочная операция, и я в условиях старой больнички сделал ее успешно. И обрел друзей — семью Квасовых. Они к тому же оказались из Курска!

Жил я при этой больнице, заведовала которой врач Глыбовская, приехавшая в Курейку к сосланному мужу — бывшему секретарю Владимира Маяковского Оресту Владимировичу Глыбовскому. Здесь он работал экономистом. Стройка шла быстро, а я тем временем выспрашивал, кто что помнит о Сталине.

Он сперва был сослан в станок Костино, потом переведен в Курейку. Свердлов не смог выносить рядом Сталина, о чем писал своей жене — Нижегородцевой, и с квартиры съехал, а Сталин остался жить в доме Анфисы Тарасеевой. Хорошая, рубленая изба. Сталин занимал, комнату 11 квадратных метров. В музейной комнате гнутая венская мебель: диванчик, стулья, посредине — стол, у стены — кровать, на гвоздике — обрывки сетей и капкан, которым якобы он ловил рыбу. На столе — «Капитал» Маркса, издание 1933 года... Бутафория!

Анфиса, вполне в здравом уме и памяти, охотна рассказывала: «Веселый парень был, плясал хорошо, песни пел, со стражником дружбу водил, и тот ему письма куда-то отправлял. Сынок тут у него народился, от родственницы моей, жив и сейчас. До драк охоч был он. Жили с Яковом сытно, им ведь какие деньги кормовые давали! Четырнадцать рублей в месяц! (Не уточнил, на каждого или на двоих). А ведь на рубли-то муки на всю зиму с парохода запасали осенью». За полную достоверность рассказов не поручусь, но однажды мне показали на палубе причалившего буксирного парохода человека во флотской одежде, помощника капитана, похожего лицом на Сталина...

Стены музея воздвигались со сказочной быстротой. Выстроена была специальная электростанция (чтобы всегда было светло!). Оконные проемы делались так, чтобы никогда не могли замерзнуть. Под потолком павильона освещение имитировало северное сияние. Хату Тарасеевой разобрали, внесли внутрь здания, собрали там по бревнышку, а ей выстроили новую, со всеми удобствами. Пока все это происходило, мне доставляло большое удовольствие бывать у Квасовых. Для будущего музея уже шли экземпляры многих периодических изданий, я был в курсе всех новостей. Обращал на себя внимание факт: прерывались, не заканчивались некоторые публикации, особенно это касалось мемуаров.

Знакомился я и с обитателями Курейки. Жили в ссылке много женщин с Западной Украины, власовцы из тех, кому подфартило, кое-кто еще. Например, профессиональный боксер Арчаков, чемпион Южно-Китайского и Японского морей, как он себя назвал, из старых русских эмигрантов. Где-то в Китае его прихватили и приказали жить в Курейке! Хорошо, что он умел быть и электриком.

Однажды встречаю знакомого по Норильску медстатистика Василия Романова, в прошлом — заместителя редактора сельхозотдела «Правды». Заведовал тем отделом мой сосед по Курску — Аркадий Давидюк. Аркадия расстреляли, а Романову дали 10 лет. И вот он их отбыл, рискнул поехать в Москву и пойти на прием к Поспелову. Главный редактор «Правды» принял его доброжелательно и дал совет: «Поезжайте в Курейку и там соберите все, что возможно о жизни товарища Сталина. Сумеете создать достойное полотно — привозите, я дам на прочтение Самому. Если понравится — считайте себя нашим работником».

Окрыленный Василий искал в Курейке страницы будущего романа. Тут же бродил и какой-то художник с похожими планами. Позже я видел где-то репродукцию «И.В.Сталин в Туруханском крае», а Романова встретил следующем летом в поселке Ермаково, где он работал истопником в бане и пил горькую. Да, писать о Курейке тогда было ошибкой. Эту тему очень прочно «застолбил» Казимир Лисовский, который ежегодно сюда приезжал. Я с ним дважды встречался, последний раз в доме Квасовых, куда он пришел с заезжим корреспондентом центральной газеты, собиравшим материал для очерка о строящемся музее. Сидели, пили водку под балык, и Лисовский хвалился, что готовит новый роман, где будет опять рассказано об убийстве Бегичева. И ведь написал и «Свет над Курейкой», и «Тайну мыса Входного». (Известно, что несчастный Василий Михайлович Натальченко, якобы убийца, не выдержав многолетней травли Лисовского, повесился!).

...Подошел к концу мой срок. Нужно было получать документы об освобождении. В Курейке этого не сделать — телеграфировали в Ермаково, куда можно было по льду Енисея на лошадях или на оленях доехать. Там на строительстве тоже был лагерь. Получил документы, разрешение жить в Орске! Ура!

Разглядывал неведомый географии город Ермаково, сплошь деревянный, добротно выстроенный, с кинематографом, столовыми, баней, мастерскими. Чем занимались жители? Проектированием и строительством железной дороги и тоннеля под Енисеем, звена трансарктической магистрали, более известной как «Мертвая дорога». (Несколько лет назад «Литературная газета» вспомнила о той ее части, которая сохранилась и никак не используется).

В Ермаково мне показалось удивительным большое количество евреев-мужчин. Разговорился с двумя инженерами: «Что здесь, специальное поселение?». Они весело ответили: «О нас очень заботятся, хотят создать морозоустойчивую разновидность». Это были «безродные космополиты», высланные сюда из Москвы в 1948-1949 годах. Люди нашего поколения помнят эти кампании, когда бывший наркомнац проводил «собственную» национальную политику!

Получив документы, вернулся в Курейку пожить и поработать до начала навигации, да и оставлять без хирургической помощи людей я не имел права. Строительство закончили, обмыли открытие. «Ура» прокричали. Квасов теперь с каждого парохода, который в обязательном порядке причаливал в Курейке, принимал экскурсию и рассказывал, как тут в ссылке готовил революцию «отец народов». Я же купил ружье и наверстывая потерянные для охоты годы.

Строителей увезли, и я мог собираться домой. 11 лет не был дома! Проводили меня тепло — Квасовы, Малаховы — семья шкипера, чудесные люди Глыбовские... На пароходе «Серго Орджоникидзе» до Красноярска, оттуда по рельсам через Сибирь и Урал...

Встреча. Сын уже большой! Пришлось терпеть и разные выпады со стороны некоторых ортодоксальных личностей — а что делать! Надо было жить. Жалованье мне платили по стажу... до призыва в армию. Все годы Норильска не считались работой!

Наконец-то умер Сталин. А если бы еще пожил! Ведь шло «дело врачей» и ох как было трудно работать мне, недобитому врагу народа! И вдруг прекращение этого гнусного «дела», а через некоторое время и арест Берии. Казалось бы: живи и ничего не бойся! Ho временами становилось страшно...

У меня лечился заместитель начальника Орского КГБГ, подполковник. В день, когда по радио прозвучало сообщение об аресте Берии, подполковник на глазах почернел! Спрашиваю: «Что с вами?». Помолчал, Говорит: «Вы понимаете, все пропало! Все!». «Что — все?» — спрашиваю. Ответил так, что не решаюсь привести...

Еще впереди был 20-й съезд партии, когда нас начали реабилитировать, пришел и для меня счастливый день, но, помня пакости, которые мне пыталась делать некоторые «активисты» в Орске, мы решили оттуда уехать, хотя город стал родиной наших детей. Я получил назначение главным хирургом области, и мы уехали.

Годы шли, но тревога все же не утихала, и все время то тут, то там возникала тень Сталина. В 1962 году на встрече однокурсников разговариваю с Гришей Розовским, старым коммунистом, отсидевшим 20 лет и получившим персональную пенсию союзного значения. Рассказывает: «Лечусь в нашем спецсанатории для старых большевиков. За столом упомянул, что вот живем теперь спокойно, после реабилитации. «Так ты реабилитированный? Да как же ты смеешь! Кто это тебе путевку дал? Сейчас же звоню в орготдел ЦК и чтоб духу твоего тут не было!» — изрек злобный старик, тоже «персональный». Значит, сильны еще корни!

Прошло еще года три. Лежу на пляже в Крыму. Рядом — «мужское тело». Говорим о том, о сем. Я сказал, что ныне после реабилитации стольких невинных людей, жить легче. «Реабилитации? — с презрением изрекло «тело». — Знаете, для кого эта реабилитация? Для месткома и собеса, для нас они никогда не будут реабилитированными!» А дня три спустя я увидел его в форме у билетной кассы вокзала.

И сейчас, когда веет опять свежим ветром, вдруг «Советская Россия» печатает статью Нины Андреевой, написанную явно с чьей-то очень опытной помощью... Сидят по углам черные силы!

На днях я услышал: «Товарищ! Верь! Пройдет она — так называемая гласность, и вот тогда госбезопасность припомнит наши имена!». Хотят заткнуть рот... Нельзя допустить никаких противодействий линии партии и духу нашего времени! Живем надеждой, что наши дети и внуки никогда не узнают ГУЛАГа! Что из ночной мглы не будут возникать синие околыши, не будут уводить папу или маму в неизвестность, не будут заставлять хором петь: «Спасибо товарищу Сталину за нашу счастливую жизнь!».

Мне радостно сейчас получать письма от друзей по медсанбату — их осталось немного, и от норильчан — а их и того меньше...

Но растут мои дети, внуки и правнуки! Род сохраняется!

«Заполярная правда», 31.01.1989 г.


На главную страницу/Документы/Публикации/1980-е